9 страница5 июля 2018, 19:58

Глава 7. Алмаз


В первые дни, когда я оставалась наедине с самой собой, меня ужасно тянуло к длительным внутренним монологам. Они предоставляли ни с чем не сравнимую возможность посмотреть на собственную жизнь так, словно она принадлежала постороннему человеку, словно не я днём шла по брусчатке мостовой, словно не в моей голове зрели тяжёлые мысли... словно не я была беженкой и чужачкой на новой земле.

Стоило мне очутиться одной в комнате, солнечный свет в которую не пропускали наглухо задёрнутые плотные шторы на окнах, вдохнуть запах накрахмаленного белья и кинуть на кровать сумку с библиотечными, непривычными пока учебниками, мне начинало казаться, что я заперта в картонной коробке, через которую слышны не только слова, но и мысли. Словно и сюда сейчас ворвётся кто-то чужой и, въедаясь в мозг, вновь запричитает: "Люси, Люси, Люси!" Боги, как можно желать влиться в общество и навек отсечь всякие связи с ним в одно и то же время?

Думаю, подобные вопросы никогда не беспокоили Януса. Признаться, не могу представить, чтобы они вообще хоть когда-нибудь могли прийти ему в голову. Он был ни капли не похож ни на меня, потрёпанную жизнью безродную теперь иммигрантку, ни на своих сверстников, взращенных приличным семьями, ни тем более на серую массу студентов, не способных похвастаться своим происхождением. Он был каким-то другим... и одновременно с этим – своим для всех.

Не было более обходительного и тактичного человека на наших маленьких университетских вечерах и более галантного кавалера на балу. Стоит ли говорить, что он всегда был душой компании?

Знаете, я давно поняла, что, чтобы нравиться людям, мало угождать им и рассыпать похвалу, как розовые лепестки. Льстить тоже нужно умело – в этом вопросе слишком легко перегнуть палку, что, вопреки ожиданиям, вызывает обратный эффект, пренебрежение, даже то, что наиболее сильно ударяет по самолюбию, – смех.

Но Янус не переигрывал никогда, хотя играл постоянно.

На первых порах мне было странно и непривычно наблюдать за этим человеком. Он мог по праву считаться нашим с братом спасителем, моим спасителем, и приличную девушку непременно должна была захватить безграничная благодарность. Но, видимо, жизнь выбивает манеры благовоспитанной барышни, как пыль выбивают из ковра, и я не могла слепо рассыпаться в знаках признательности – всё приглядывалась к нему самому и к его отцу, приютившему меня под своей кровлей. Я не говорила об этом Янусу, потому что чувствовала: он только улыбнётся своей странной, снисходительной улыбкой – но они были чем-то очень похожи. Я не говорю про фамильные черты лица или цвет глаз – всё это слишком поверхностно, – но о том, как они оба вели себя в споре, как похоже хмурились изредка, как, будто бы невзначай, радовались победам в диспутах, которые, очевидно, воспринимали как должное.

Полагаю, не был ни для кого секретом и откровением и ещё один факт: Януса явно выделяли среди других учеников преподаватели. Он никогда не относился к числу тех подлиз и попрошаек, которые выманивают благосклонность при помощи дорогих подарков, родительского авторитета и откровенного, до дрожи отвратительного пресмыкания. Янусу на это не позволили бы пойти гордость, пожалуй, иногда переходящая отделяющие её от гордыни рамки, и простое самоуважение; но он и не нуждался в подачках и снисхождении. У него не было долгов ни по одному из предметов, и преподаватели часто призывали нас равняться на него по результатам промежуточных зачётов. Ему без особого труда давались и медицина, и геометрия, и право, и языки. Не то чтобы ему нравились все дисциплины подряд или он из кожи вон лез, чтобы всюду преуспеть. По крайней мере, если это и было так, он никогда не давал другим этого почувствовать, и я не могу судить ни о том, ни о другом. У Януса просто, в самом деле, выходило то, за что он брался, и, думаю, не у одного студента мелькала временами хотя бы слабая зависть к нему, одарённому в стольких предметах.

В таких случаях часто говорят что-то вроде: "Да, он был талантлив, но усердия ему недостаёт. Если бы он больше трудился..." Но у Януса никогда не было этого противного, назойливого «если бы»: он и без того делал всё, что от него требовалось, делал больше этого, и то, с чем другие боролись не на жизнь, а на смерть, он делал как будто без малейшего напряжения.

Остался его след и в некоторых других сферах университетской жизни, о чём, разумеется, тоже многие помнят: противостоять Янусу в фехтовании мог, без преувеличения, только его преподаватель – господин Раас, если мне не изменяет память. Он обращался со шпагой легко, прекрасно изучил все приёмы и стойки, какие только смог обнаружить и опробовать. Это, конечно, было не слишком удивительно, поскольку мальчиков обычно приучат к обращению с оружием с детства. И всё же это никак не умоляло его заслуг. Признаться, мне тоже нравилось наблюдать за поединками: это было захватывающе и красиво, хотя за видимой лёгкостью наверняка скрывались годы изнурительных тренировок.

На моей памяти он потерпел поражение лишь один раз: оно должно было ударить по его гордости наиболее сильно, потому что во время университетского турнира, на последнем круге, в соперники ему достался студент на два курса младше – иначе говоря, мой ровесник. Он был жилистый, со светлыми рыжими волосами, чем невольно напоминал мне брата, и почему-то трогательно забавный – вероятно, было что-то такое в его лице и том, как он всегда, не замечая этого, тянулся к затылку, когда чувствовал себя неловко.

Мне трудно сказать, видел ли в нём Янус равного себе по силе до начала поединка, но мастерство этого паренька стало очевидно уже после пары выпадов. До сих пор я легко могу представить себе, как мелькали и пели звонкими голосами их шпаги, как оба они наступали и делали шаг назад. Уверена, этот поединок увлёк не только студентов, не только меня, но и других участников турнира. Пусть это и звучит несколько преувеличенно и чересчур восторженно, будьте снисходительны и сделайте скидку, по крайней мере, на возраст и жизненный опыт, если посчитаете мои слова лишь гласом пылкой юности, – но, по моему скромному мнению, это действительно было гениально.

Я так увлеклась происходящим, с такой жадностью следила за каждым приёмом, что исход поединка показался мне резким и неожиданно грубым, словно меня хлестнули по лицу. Всего лишь одно стремительное движение со стороны оппонента Януса – и исход дела решён. Юношу-победителя поздравляли, и господин Раас лично пожал ему руку, а Янус коротко поклонился, показывая: он признаёт себя побеждённым. Он держался достойно и как будто слегка насмешливо по отношению к себе самому: мол, да, оплошал. Бывает. Но я осмелюсь предположить, что знала его уже достаточно хорошо, чтобы утверждать с определённой долей уверенности: Янус был раздосадован и уязвлён. Я встала ему навстречу, ибо место, занимаемое мною в его доме, предоставляло мне такую привилегию. Он задумчиво поглаживал большим пальцем крестовину опущенной шпаги и чуть усмехался уголком рта. Я уже было подумала: он меня не заметит и пройдёт мимо, погружённый в свои мысли. Но Янус остановился в проходе на расстоянии шага и поднял на меня взгляд:

– Полное фиаско, – заключил он с всё той же грустной усмешкой и блестящими глазами. – Надеюсь, это было не слишком скучно?

– Не солгу, если скажу, что мне редко доводилось быть свидетельницей демонстрации подобного мастерства.

Он рассеянно кивнул – очевидно, до сих пор не пришёл в себя в полной мере. Я хотела добавить что-нибудь ещё, но Янус опередил меня: он поднял голову вновь, и меня удивило то, как серьёзно, без следа тревоги, огорченья или зависти, было его лицо:

– Поблагодари за это моего противника. Он умеет делать то, что мне не под силу. Блестящая победа, не правда ли? – не дожидаясь ответа, он продолжил подниматься по рядам, зажав шпагу в руке и глядя себе под ноги. А я стояла на месте, слыша овации за спиной, и смотрела ему вслед. Как странно, что это происшествие запомнилось мне в таких подробностях, не так ли?

После этого события я не видела его полдня. Ненадолго задержалась в зале, пока чествовали победителя. Он выглядел радостным – и немного растерянным, что слегка удивило меня. С какой стати фехтовальщику, уверенному в своих силах, удивляться собственной победе? Как будто это... случайность? Ужасная глупость, смею сказать я, как человек, видевший поединок собственными глазами! Я тоже чуть-чуть поаплодировала ему, спустившись на несколько рядов, но не подходя совсем близко. Приветливо улыбнулась – по крайней мере, я всегда лелеяла надежду, что у меня это вышло, – когда он бросил взгляд на толпу зрителей. Потом ушла в комнату и убивала за каким-то занятием время – теперь не смогу сказать, что это было, как бы ни старалась. А, когда небо начало вечерне синеть, приоделась и отправилась с другими студентами на традиционный бал.

Кажется, об этих мероприятиях я уже успела упомянуть. О, извечные показные развлечения, где каждый стремился покрасоваться павлином! Фальшивые улыбки, выверенные жесты, строгий этикет. Нельзя сказать, чтобы это сильно отличалось от обычного поведения наших сверстников и наставников, но на балах всё привычное как-то сильнее бросалось в глаза, ещё больше выставлялось напоказ и приобретало преувеличенный сатирический вид. Балы были полны блеска платьев и скромных украшений, однообразной музыки и вежливых фраз. Балы были заученными и, хоть и казались весёлыми, проходили в согласии с чёткими правилами и расстановкой. И всё же они давали нам всем возможность переброситься парой фраз в промежутках между пируэтами, показать себя и посмотреть на других. Завуалированные смотрины, если Вам так угодно их называть.

Я привыкла к балам и считала их скорее обязанностью, нежели развлечением; впрочем, стоит заметить, они и впрямь вносили разнообразие в наши блёклые будни. Помню, я тогда надевала праздничное платье. Оно не было особо роскошным, но всё же оказалось достаточно дорогим – по крайней мере, для девушки в моём положении. Оно и впрямь было недурно: тёмно-синее, гладкое, подходящее по фигуре и росту. Конечно, это всё была настоящая ерунда, внешний лоск – но именно такие мелочи помогали мне вспомнить старые дни, когда не было ещё ни эмиграции, ни вызвавшей её революции. Я много раз повторяла себе, как мантру, пока слова не въелись под кожу: "Нет больше ничего «старого». Пора об этом забыть. Это прошло и не вернётся". Но, если других обмануть можно, себя самого сложно провести. Само собой, я вспоминала былые дни, иногда, к своему стыду, не без жалости к себе. Пусть подобные мысли и были, наверное, естественны, пусть не были они низки и гнусны, я отчаянно боролась с ними, как борются с крысами, захватившими подвал. Я знала, что они гложут мою душу и разум и, если так пойдёт и дальше, рано или поздно приведут к плачевному концу. Словно сорняк, вытягивала я их день ото дня из глубин подсознания, но они были крепки и оставляли, умирая, свои семена. Как тяжело иногда знать, что от себя не отгородишься ширмой, что то, что ненавидишь в себе, не отсечёшь, как бесполезный орган, что собственный голос не заглушишь, даже если заткнёшь уши или погрузишься под воду!

Но, как бы то ни было, я, наравне с другими студентами, посещала балы, странно похожие на те, что проводили у нас, на Востоке, и всё же, подобно всему вокруг, пронизанные непередаваемым, очень характерным ароматом Запада. Музыка, поворот, два шага, музыка. Сходимся, расходимся, проход – музыка. Шаг, шаг, оборот – музыка. Блеск парадной залы, пышные платья в зеркалах, перья в волосах, скрипач на балконе. Дамы сверкают драгоценностями и улыбкой, господа – острым языком и пуговицами на мундире. Откуда-то пахнет розами, вином и книжной пылью. Последний запах – вечный спутник университетских переходов, аудиторий и даже небольшого чахлого сада. Так привычно, что ещё немного – и станет уютно и незаменимо.

И балом тоже обычно правил Янус – во всех значениях, какие только можно придать этим словам. В тот вечер он, разумеется, также пришёл, и к тому времени последние напоминания о событиях дня исчезли с его лица. Он снова был просто галантным кавалером и внимательным распорядителем – на самом деле, эту роль ему отводили не так часто, потому что он не любил связываться с назначениями, где на него всё время пытались давить мнениями и авторитетом. По той же причине, полагаю, он не согласился занять пост старосты, хотя преподавателей это бы удовлетворило вполне. Впрочем, он всё же не так редко исполнял поручения лектора и всегда умудрялся влиться в шумную, суетливую университетскую жизнь, когда в этом возникала необходимость.

Но, должна сказать, эта идеальная картина никогда не была мне близка. Я не привыкла восхвалять кого-то и возносить в ранг совершенства, так почему ради Януса мой обычай мог претерпеть изменения? Не так трудно догадаться, какие качества характера стояли у истоков всех его мнимых достоинств. Он был честолюбив и, не стоит отрицать, самовлюблён; достаточно эгоистичен и горд. Едва ли прилагал усилия к тому, что делал, так как не видел в том нужды, и никогда потому не раскрывал свой истинный потенциал. Любил умело заговаривать зубы и прятать за непрестанно трансформирующейся маской мысли об окружающих и вызываемые всем происходящим чувства.

С другой стороны, именно это, наверное, принято называть «самоконтролем» и «тактичностью», к этому стремятся и это превозносят. Но, как я уже и говорила, корни многих преимуществ Януса крылись в его недостатках – по крайней мере, условных. Я это увидела в нём – и, вероятно, именно поэтому он долго не испытывал ко мне чувств, хоть отдалённо напоминающих тёплые. Люди вообще не любят, когда кто-то понимает их слишком хорошо.

Но, как говорится, всё проходит. И когда-то из недоверия и холодности мы смогли вырастить духовную близость. Понимаю, звучит жутко пафосно, но я не знаю, как окрестить нашу связь иначе. То, что я могу положиться на него, не вызывает никаких сомнений, равно как, надеюсь, и он может верить, что я разделю его идеи и не согнусь под бременем обязанностей. Я всё ещё помню о том, что обнаружила когда-то с изнанки идеального молодого человека; Янус, готова поспорить, видит меня насквозь. Такой вот двойственный союз.

Я бы хотела провести дотошный анализ того, как изменилось моё к нему отношение – но не могу этого сделать. Я по-прежнему вижу черты, которые предпочёл бы не замечать иной, и уважаю его выбор, сделанный, должно быть, многие годы назад. Хороший ли он человек? Дурной? Это решать не мне. Ибо всё базируется на двух составляющих наших поступков и действий: с одной стороны стоит общественное мнение, с другой – личное отношение и такие важные порой частности. Взять хотя бы самое простое, то, что заставляет многих тревожно корчиться, что вызывает отвращение и первобытные чувства в массах: убийство. Всем нам твердят с детства воспитатели и добродушные няни в накрахмаленных чепцах, матери, выглядывающие из-за завесы платьев: "Человек не волен отнять жизнь у равного себе. Все мы – дети Божьи, и не нам решать, когда наступит смертный час. Нужно иметь уважение к жизни". Смешно! Отчего тогда строят армии страны, отчего получают свой хлеб палачи? Из жалости? Из любви к живому и ненависти к лишению жизни? Все государства растят и кормят определённый процент профессиональных убийц – и они, всё те же матери и няни, уверенно твердят: "Это – защита!" Нет, господа, это называется иначе. Это – двуличие, один из самых страшных грехов.

Все мы видели людей на казнях: о, там толпа сбрасывает с себя маску этой чёртовой всепоглощающей любви и обнажает мерзкие шакальи зубы! И, хоть преступника казнит палач, они сами в мыслях разрывают его на части, и кровь его для них питательнее и дороже воды. Это ли не убийство? Но гувернантка говорит дитю: "Нет. Это кара, ниспосланная свыше. Это – справедливо". И он, конечно, верит ей: разве можно сомневаться в словах такой важной дамы, у которой лицо от пудры белое, как от извёстки?

Умерщвление человека, разрешённое законом, – это положенное наказание. Это правильно. Достойно уважения. Это – знак заботы государства о народе. И все только отворачиваются и стыдливо опускают глаза, когда в вину казнённому ставят чужой проступок. Они не хотят об этом слышать и говорить. Это ведь просто ошибка. Досадное недоразумение. Один случай на миллион. Об этом нужно забыть.

Но как сокрушаются все, если гибнет кто-то из высших чинов! О, это трагедия! Убийство, теракт, жестокое, бесчеловечное деяние! Никто не посмотрит на то, что усопший был пьяница и развратник. Что он до смерти забил кучера, а его конь зашиб на улице человека. Что он грабил казну и курил дурман. Что он – жалкое, злобное ничтожество, каких много на свете. Какие портят всё вокруг. От чьего запаха гниёт и чахнет мир. Но миру людскому – всё равно.

И если это принимать за норму, если видеть в этом порядок и гарантию спокойствия – я не знаю, где провести полосу между праведным и ложным. Пусть так. Когда-нибудь мы сами вырежем её на лице социума, и тогда нас услышат. Нас – тех, кто болен чем-то большим, чем одиночество в толпе.

***

Через пыльное, в дождевых потёках окно просачивался мягкий свет. Он неловко ступал по раме, покрытой потрескавшейся и побуревшей краской, щекотал листья цветков в кадке – и разбивался о маску, изображавшую человеческий череп. Из-под маски сине сверкали глаза и доносился приглушённый голос:

– Полагаю, раз в мире происходят такие события, мы уже и без того тянули слишком долго. Явных признаков пока нет, но, уверен, скоро наш оплот на Юге падёт, а до этого нужно выжать из нашего положения всё, что представляется возможным.

– Почва ещё не подготовлена. Если начать выступление сейчас, можно смело считать их всех покойниками, – отозвался некто тучный, сидевший по правую руку за столом и раскладывавший перед собой карты. Чернила темнели трещинами на бумаге, и почему-то сильно пахло спиртом. – Не вижу смысла ставить в этой партии на сторону, которая заведомо проиграла.

– Ты очень ошибаешься. Очень. Избавься ненадолго от своих дипломатических замашек, забудь про людей – они всё равно не жильцы, это давно было ясно, – отрезал тощий, сидевший слева. Такая же, как и у полного, безликая белая маска скрывала его лицо, являя миру один-единственный глаз, глядевший сбоку болезненно и бодро. – Я как никто другой знаю, какие перипетии вскоре захлестнут нашего дорого заморского соседа, отгородившегося от всех и вся железным занавесом, и, поверь мне, это будет камера смертника. Они сами себя заперли, а в пределах границ скоро всё взлетит на воздух. Метафорически, естественно. Сейчас или никогда – вот что я заявляю вам. Конечно, акция не произведёт должного эффекта на фоне общих прений, но искру это разожжёт, поверьте. Население слишком долго ходит у правительства под каблуком! О, давно я не чувствовал столь явственного металлического кровяного духа!

– Вы слишком увлекаетесь, – покачал головой тот, чьё лицо скрывала личина красующегося костями мертвеца. – Но, в целом, я придерживаюсь того же мнения. Наше выступление будет выглядеть более чем естественно, принимая во внимание нарастающее недовольство. Нарыв, господа, появился давно, но зреет медленно, потому что честные граждане боятся неминуемой кары. Видимо, чистки полувековой давности въелись в их сознание достаточно прочно. Но ничего, нужно лишь немного их раскачать. Сдерживаемый годами гнев куда страшнее, чем секундная страстишка.

– Я отказываюсь финансировать это мероприятие. Ваша затея дурно пахнет, и я не намерен губить всё, нажитое непосильным трудом, ради сомнительного мероприятия, сулящего много дрязг и мало толка, – но спина тучного чуть ссутулилась, словно он пытался сложиться пополам и избавиться тем самым от бросавшегося в глаза нескромного роста. Он знает, что проиграл, так же верно, как утверждает это о южанах и выступлении. Его капитуляция – вопрос времени. Жаль только, что...

– Времени мало, – голос вырывается из-за маски-черепа и вонзается в оппонента по правую руку. Сильный, но не смертельный удар. Впрочем, сотня незначительных ранений несёт с собой холодок смерти. Сокрушительное поражение из множества мелких побед. Это называется тактикой. – Сейчас, когда полиция зализывает раны, нужно зайти в тылы, – он чертит рукой новую стрелку на перевёрнутой карте. Она перечёркивает старые, черносливовые фиолетовые линии и клином входит в плоть нарисованного материка. – Никто не свяжет это событие с мародёрами. По крайней мере, на официальном уровне. Нам это только на руку.

– Авторитет нужно поддерживать, – кивает тощий слева и выдаёт торжественную барабанную дробь – тонкими длинными пальцами по столу из дешёвой древесины.

– В гробу и в белых тапках видел я такой авторитет! – возмущается тучный, и карты плавно отползают в его мутную тень. – Такой провокации не потерпит никто. Глупо, глупо!

– Плохой из тебя дипломат, – заметил тонкий и коротко хохотнул. Его пальцы в белёсом свете западного дня казались почти прозрачными, как сосульки по весне. Но его самого едва ли спугнёт раскалившаяся атмосфера.

Тот, чьё лицо скрывало умелое и жуткое изображение черепа, тоже усмехнулся и, переплетя пальцы, устроил на них подбородок:

– В чём предмет спора, господа? На Юге нарастает новая волна гонений. Это факт. Их ищейки, чёрт бы их побрал, знают о горожанах то, чего они сами за собой не помнят. Это тоже факт. И то, что рано или поздно – и, скорее, рано – маленькое гнёздышко наших сопротивляющихся правительственной жабе птенчиков будет обнаружено, – факт. Вопрос лишь в том, погибнут они со смыслом, под флагом нашей идеи, сотрясут на прощание общество – или подохнут как крысы в газовой камере. Всё так просто, что даже противно.

– Беда в том, что горды и вдохновлены они все тогда, когда их шкуре ничего не грозит, – на сей раз печально вздохнул тонкий. – А перед лицом неминуемой смерти отчаянно хочется жить. Как бы не вышло, что они предпочтут короткую отсрочку всем благородным порывам. Нельзя заставить людей геройствовать. А сами они этого захотят? Вот в чём вопрос.

– Значит, пускай поймут, что опасность их шкуре, как Вы изволили выразиться, угрожает не только от чужих, но и от своих. Ни шагу назад – вот их новый лозунг. У южан плохо, у нас – и подавно. Поверьте, если худо будет везде, им придётся выбрать меньшее из зол.

– Цирк! – фыркнул полный за безликой маской. Его сегодня не устраивает всё. Снова выплеснулась застоявшаяся горькая желчь. – Это, изволите ли знать, абсурд! Авантюра!

– Не большая, чем всё, чем жив наш труд.

На солнце наплывали рваные серые облака, но его свет, бледный и холодный, не исчезал и всё лился в окно. Лёгкие кружевные занавески, едва доходившие по длине до середины стекла, чуть заметно колыхались: через щель между створками в комнату влетали порывы пыльного ветра. Небо казалось нежно-голубым над домами и белёсым – у самого горизонта. Было очень тихо, хотя в воздухе витал привычный уличный гул. Невесомое утреннее спокойствие. Оно бы длилось, вероятно, бесконечно долго, но где-то заржала хрипло лошадь – и грубый будничный звук легко разбил повисшее в комнате тяжёлое молчание.

– Если всё удастся, как бы маловероятно это ни было, о мародёрах могут поползти слухи, – как бы невзначай заметил тонкий, и единственный глаз внимательнейшим образом уставился на того, кто восседал по центру. – Документы всегда были и будут под нашим контролем, но, полагаю, многочисленные толки могут послужить свидетельством не худшим, чем полицейские рапорты. Вы полагаете, это нам тоже на руку?

– Разумеется, – кивнул человек в похожей на череп маске. Он весь казался чёрным на фоне падавшего из-за его спины света. Тёмный безликий силуэт на ослепительном голубом полотне с белой обводкой.

– Чтобы наша слава вновь шла впереди нас? – очевидно, пытаясь пошутить, усмехнулся тучный, но его весёлость столкнулась с прагматичной фразой тощего:

– Это защитит нас от полиции и непременно сыщет симпатии в народе.

Синие глаза человека за подражающей желтоватому черепу маской как будто осветились на мгновение изнутри, и в них мелькнула улыбка. Война и Голод. Два члена большой чётверки, известные Янусу лишь по прозвищам и скупым словам. Почти так же, как и другим мародёрам, хоть их и разделяла огромная пропасть. В конце концов, ему совершенно не обязательно было знать их имена и скрывавшиеся в вечной тени лица, чтобы плести рука об руку нити дорог, которыми предстояло пройти их организации и всему, что было связано с ней.

– Они, как и всегда, слишком сильно отвлекутся на мелочи, чтобы заметить самое главное, – пояснил Янус, зная, что спор разрешён. Тучный окончательно ссутулился и скукожился над своими ссохшимися картами, а тонкий был бодр и постукивал по столу пальцами в такт чужой речи. Они тоже не знали, кто скрывался за маской в цвет и образ костей. Они были равны. – Будут искать структуру, которую в принципе не смогут никогда обнаружить. И тогда, полагаю, они окажутся в полнейшей растерянности. Думаю, мародёрам пора наполовину выйти из тени, – самое важное решение за всю их встречу. Оно ещё предстанет миру во всей красе. Как это блёклое пока солнце, прошивающее остриями лучей облака. Это очевидно. – Пусть лучше полиция охотится на призрак, чем выкапывает мелочи из старых бумаг, как свиньи – трюфеля!

***

– Нас не пугают трудности, – Крон, жёлтый и исполосованный тенями в свете керосиновой лампы, восседал на новом трактирном стуле, и кончики его усов влажно блестели от водки. Под самым носом – полупустая мутная бутылка, сбоку – башенка из трёх перевёрнутых стаканов. Напротив надоедливой мухой пляшет в глазах трактирщик, которому начальник Яринского полицейского отделения решил отвести роль слушателя. Его тошнило от происков Управления. Вчера, сегодня, сейчас. Всегда тошнило. – Но это переходит все возможные границы. Сами подкинули нам этого желторотика, а теперь на нас же спускают цепных собак! И этот Люкс – у-у-у, в Аду ему гореть! – как сквозь землю провалился!

– Может, уже церемонничает за хозяином Преисподней, пока черти готовят вилы? – хохотнул длинноносый, похожий на дятла трактирщик и тоже опустошил рюмку. Стекло звякнуло о стол, а где-то снова смеялись и заунывно причитала скрипка.

– Всю душу истомила, – выплюнул Крон, озираясь по сторонам в поисках злосчастного инструмента. Но трактир был полутёмным, толпа – подвижной и пёстрой, и он так и не смог обрушить своё недовольство на безызвестного скрипача. – Знаете, а его, этого столичного выскочку, думаю, всё равно не тронут, – добавил он, кривясь и вновь вспоминая про сгинувшего после проигранного дела Люкса. – Он находится под протекцией самого короля! За какие такие заслуги, спрашивается? Он едва не угробил всё дело и подставил полицию, честно исполнявшую свой долг! Он всех нас сведёт в могилу, – продолжал Крон, переходя на заговорщицкий шёпот. – Но ничего, мы ещё посмотрим, кто кого! Теперь я беру дело в свои руки, и, смею надеяться, другие старшие офицеры поддержат моё начинание. Им следовало бы это сделать после того фиаско, которое потерпел их протеже! О, уж в грамотных-то руках это расследование не потонет!

– Боюсь, к делу об убийстве министра Вас и на йоту не подпустят. Равно как и остальных, причастных к судебному процессу, – трактирщик нагло ухмылялся, и похожий на клюв нос целился в кого-то из посетителей, очевидно, позволившего себе вольность оставить заказ без наличной оплаты. – Пардон, долг зовёт. Вынужден откланяться, – бросил он, поднимаясь с места.

– Я лично смою с Королевской Полиции пятно позора! Запомните – лично! – чуть ли не выкрикнул вслед ему господин Крон, но бокал трактирщика, пущенный в свободное плавание твёрдой рукой, уже, бодро скользнув по столешнице, врезался в покачнувшуюся от удара башенку из рюмок. Хозяин заведения отправился вести холодный бой с нерадивыми завсегдатаями, упорно стремившимися лишить его честного заработка. Он махнул, не оборачиваясь, главе отделения рукой и слился с толпой в стороне, откуда доносилось скрипичное нытьё. – Вот же пёсье отродье, – ругательство полетело вдогонку, но разломилось на звуки и пылью осыпалось на пол, так и не достигнув цели. – Прикроем когда-нибудь его лавочку, будет знать, как грубить представителям власти!

Но его угроза обещала осуществиться нескоро и через несколько минут растворилась в водке и крепком табачном дыме. Злость сожрал жёлтый враждебный свет керосинки, а горькую тревогу притупил солёный плесневелый сыр. Говорят, за морем он нынче в моде, этот сыр. На нём специально выращивают колонии плесневых грибов, чтобы когда-нибудь подать тонкие замшелые ломтики на тонкой белоснежной тарелке к столу гурмана.

Может, бессильные зачерствевшие полицейские тоже будут когда-нибудь самый шик? Тогда Крон определённо станет эталоном и идеалом всех модных домов. В конце концов, они так же бесполезны и противны, как эти дурацкие куски сыра, покрытые бархатистой плесенью. Так же отвратительны и так же для чего-то нужны. Хотя бы номинально.

Но всё ведь изменится, если он прольёт свет на это проклятое дело? Установит и обнародует личность преступника? Заткнёт глотки тем, кто насмехается над ними сейчас? Поставит на ноги пошатнувшийся авторитет? Конечно, изменится. И лишь богам ведомо, в лучшую ли сторону. Но, что бы там ни было, Крон вознамерился взять эту миссию на себя. Выбраться из трясины, в неравной борьбе с которой потерпел крах Люкс.

Всё это расследование похоже на такой вот захудалый трактир. Тёмное, сумбурное, спутанное. И где-то, как издыхающая скрипка, бьётся в иступленной истерике просчитавшийся Люкс. Его партия подошла к концу. Факты водкой льются в бокалы толстых расползающихся папок и пьянят не хуже вина своей противоречивостью. И кто-то стоит и смеётся над полицией и их тесным мирком, как этот похожий на дятла трактирщик, успевающий уследить косящим глазом всюду и за всем.

9 страница5 июля 2018, 19:58

Комментарии