II. Marie Antoinette
А это — смерть. Печален мой удел.
Каким я хрупким счастьем овладел.
— Уильям Шекспир, 1609.
Ей шесть лет. В легком белом платьице с развевающимися юбками она носится по саду Шёнбрунна с младшими братьями и сестрами. Книги, языки и всякого рода науки ни в коей степени ее не интересуют: своих гувернанток Мария так ловко обводит вокруг пальца комплиментами и лестью, что почти всегда избегает уроков.
Солнце тянется к ней золотыми лучами и ласково гладит худые плечи, путается в пшеничных колечках волос и целует открытый лоб. Вокруг — фонтаны из белого мрамора и каскады, тенистые аллеи и лужайки. Со всех сторон слышится детский заливистый смех: «Догоняй, Мари!»
Ей девять, и она с лукавым прищуром смотрит на юное дарование, поставившее на уши всю Европу. Маленький Моцарт — мальчик резвый, веселый, счастливый. Разрумянившиеся от волнения щеки, гладкая, чистая кожа, светлые шелковистые кудри, пухлый рот, открытый лоб. За клавесином он вытворяет самые настоящие чудеса! Маленькие ножки в шелковых белых чулках и башмачках с пряжками ступают по мраморному полу королевского дворца почти неслышно: он так мило робеет под ее пристальным взглядом!
— У вас есть свой парк, чтобы в нем играть? — донимает мальчика вопросами Мария; носик и подбородок вымазаны глазурью. Дети неуклюже набивают рты клубничными пирожными со взбитыми сливками — яство, тайком украденное с пышного обеденного стола.
– Нет. – пожимает плечами Моцарт, торопливо поглощая сладкие кусочки.
– Но у вас, конечно, есть охотничий парк?
– Нет, – отвечает малыш и смотрит на Марию: белокурая, голубоглазая, с нежной кожей и ярким румянцем, она просто обворожительна, особенно когда улыбается. Он вдруг думает, как это, наверное, приятно — поцеловать ее.
— А у нас самый большой охотничий парк в империи. Папа там часто охотится на оленей. — Потом она уверено берет его за руку и улыбается: — Пойдемте, я покажу вам мой клавесин! Догоняйте!
Моцарт, желая доказать, что он не маленький, спешит вслед за развивающимся на бегу розовым платьицем, но, непривыкший к натертому паркету, падает. Мария Антуанетта громко ойкает, подбегает к мальчику и, стараясь ободрить, помогает ему подняться.
— Вы очень добры, сударыня. Когда я вырасту, я обязательно женюсь на вас.
Ей пятнадцать, и ее выдают замуж.
Габсбурги и Бурбоны, после многолетней череды роковых войн, решают породниться. Людовик XVI — стыдливый, робкий юноша, в каждом движении которого скользит скованность; сам он слегка полный и неуклюжий. Маленькой белокурой эрцгерцогине из Австрии заготовлена роль королевы здесь, во Франции. Версаль уже давно не видел такого чуда: Мария Антуанетта пленит своей обворожительно стройной, словно из севрского фарфора, фигуркой, с чудесным цветом лица, с живыми голубыми глазами, задорными губками, умеющими и по-детски смеяться, и прелестно дуться. Ведет юная дофина себя не жеманно и чопорно, как это принято в стенах Версаля, а естественно и непринужденно. У придворных дам это вызывает неодобрение.
Ей двадцать восемь, и судьба возносит юную королеву на головокружительную высоту счастья. Не только императрица, но и главная законодательница мод; ее балуют и нежат; сердце делается все более и более беспечным. Хоть по происхождению императрица австриячка, она бывает подчас более француженкой, чем сами французы.
При дворе шепчутся, что Мария Антуанетта, верно, самая очаровательная дама среди прочих; фрейлины восхищаются ее отточенными манерами, нежной улыбкой и непревзойденным мастерством обольщения. Ее узкую талию затягивает кружевной корсет, а пышную пастельно-голубую юбку увивает цветочная гирлянда; придворный цирюльник, с помощью фиксирующих помад, возводит на ветреной головке Марии целые башни из волос, которые поднимаются свечкой вверх, примерно раза в два выше, чем медвежья шапка прусского гренадера; изощренные прически так и пестрят разноцветными перьями и лентами.
Поговаривают, что гардеробы юной королевы отличаются еще большими размерами, чем у королевских фавориток и даже блистательных предшественниц.
Она сидит перед зеркалом в золоченной раме и сосредоточенно пудрит вздернутый носик.
— Но Ваше Величество, народ голодает. У людей нет ни крошки хлеба.
— Нет хлеба? — Мария недоуменно хлопает ресницами и отворачивается от своего отражения: — Так пусть кушают пирожные!
Ей тридцать четыре, и Великая Революция безжалостно врывается в ее безоблачный мир-спектакль. Она еще не до конца понимает, к чему за руку ведет ее судьба, но в стенах дворца теперь гораздо тише, чем обычно, и придворные больше не шепчутся о разных кляузах. И больше она не выходит в сад — ей говорят, что это просто лишняя мера предосторожности. «Мадам, вас обманывают, народ не имеет против вас злого умысла» — говорят придворные, но она чувствует: грядут смутные времена. Это был тысяча семьсот восемьдесят девятый год.
Ей тридцать шесть, и она понимает: каким бы ни был исход войны, он в любом случае обернется против королевской семьи. На собрании Конвента Робеспьер говорит: «Пусть знают все, кто живет в этом дворце, что закон будет карать всех виновных без изъятия и что ни один человек, изобличенный в преступлении, не избежит меча возмездия».
Якобинцы берут верх. Армия приводится в движение, неумолимый рок вершит свое страшное дело.
Теперь Мария понимает, что все потеряно. «Я еще живу, но это чудо, — поспешно пишет она своему доверенному Акселю Ферзену, некогда любовнику, — Этот день был ужасен».
Ей тридцать семь. По ночам она не спит, с каждым ударом колокола во дворце всех охватывает ужас: не набатный ли это призыв к давно задуманному последнему штурму? Двор знает — и это ни для кого уже не является тайной: якобинцы готовят ужасный конец, дело лишь в днях; пять, восемь, десять, может быть, четырнадцать дней пройдет — и «это» неизбежно должно будет произойти. Восторженная любовь подданных сменяется смертельной ненавистью, непрерывный триумф – потоками клеветы. Все глубже и глубже падение, все безжалостней развязка.
Двадцать первого января, на площади Революции, якобинцы казнят ее мужа.
Теперь не Людовик XVI повелевает Францией, а террор.
Ей тридцать семь и под глазами у нее залегли страшные тени. Голову, на которой еще совсем недавно она носила пудренные парики да шляпки, обрили, и покрывает ее теперь лишь чепчик. Руки — все в ужасных синяках — связаны за спиной. Она прибывает в темнице Консьержери с августа. Сейчас октябрь, но Мария давно уже потеряла счет времени.
«Теперь, мадам, услышьте и запомните навсегда, что вы – ничто, а народ – всё».
Из украшений остался только медальон на груди, где она спрятала портрет своего сына, в детской перчатке она хранит локоны его волос.
Ей тридцать семь и к губам подкатывает истеричный смех: из пышного, великолепного дворца – в жалкую, убогую тюремную камеру, с престола – на эшафот, из золоченой кареты – в телегу палача, из роскоши – в нищету. Теперь ее шикарным дилижансом стала скрипучая повозка, которая вывозит Марию из ворот Консьержери и направляется на площадь Революции.
Ей тридцать семь и все, кого оно когда-то любила теперь мертвы. Ей тридцать семь, и руки ее дрожат отнюдь не от холода. Ей тридцать семь, и ее ведут на эшафот.
Сначала из мрачного коридора Консьержери выходят офицеры, за ними – рота солдат охраны с ружьями наизготове, затем спокойно, уверенно идет Мария Антуанетта. Толпа встречает осужденную глубоким молчанием. Ей тридцать семь, и она едва дышит, сжимая в руке медальон с портретом своего ребенка. Ей тридцать семь и она окрепла в несчастье. Ей тридцать семь, и слезы застилают глаза, но самое тяжелое уже пережито. Ей тридцать семь, и впереди самое легкое — смерть.
— Простите меня, мсье, я не нарочно. — тихо произносит она, нечаянно наступив на ногу палачу. Он только хватает ее сзади, потом следует быстрый бросок на доску.
Ей тридцать семь, и она закрывает глаза, чтобы больше никогда их не открыть.
Ей было тридцать семь.
Лезвие гильотины рывком опускается вниз.
![Requiem [Historical Figures]](https://wattpad.me/media/stories-1/67de/67de52007001d02b0b589b2860263ba0.jpg)