2 страница5 декабря 2024, 19:54

.༄ВОЗВЫШЕННАЯ ЦЕЛЬ༄. («2» - part two)

__mey__98 ★★★

Alisa_Kiten ★★★

Jimmytringeling ☆☆★

# # # # # # # # # # # # # # # # # # # # # # # #

В течение столь долгих месяцев скучающим оком Эдвард Федерико Стэнхоуп взирал на свой континент, - вышел из квартиры на одной из главных улиц и отправился в дальний путь.

Возбужденный дневным трудом (тяжким, опасным и как раз потребовавшим от него максимальной тщательности, осмотрительности, проникновения и точности воли), адвокат и после обеда был не в силах приостановить в себе работу продуцирующего механизма, того «беспрерывного движения души», в котором, он помнил с детства, по словам его отца, заключалась сущность красноречия; спасительный правильный сон, остро необходимый при возрастающем упадке сил, не шёл к нему.

Итак, после чая Ромб отправился на прогулку, в надежде, что свежий воздух и движение приободрят его, одарят плодотворным вечером.

Было начало особо жаркого времени, и после промозглых недель на Востоке вновь воцарилось извечное пекло.
В городском парке, ещё только одевшемся нежной ранней листвой, было душно, и в той части, что прилегала к городу, - полным-полно экипажей и пешеходов.

В ресторане Ауге́рна, куда вели всё более тихие и уединенные дороги, Стэнхоуп минуту-другую поглядел на оживленный народ вокруг себя в саду, у ограды которого стояло несколько карет и извозчичьих пролеток, что при заходящем свете пускались в обратный, не через сквер, а поле.

К тому же Диамон явно собиралась навестить гроза.

Эдвард решил сесть в трамвай у южного кладбища, который прямиком доставил бы его к городу.

По странной случайности на остановке и вблизи от неё не было ни души. Ни на Угенстрайф, где блестящие рельсы тянулись по мостовой в направлении Шербинга, ни на шоссе - не было видно ни единого экипажа.
Ничто не шелохнулось и за заборами каменотесных мастерских, где предназначенные к продаже статуэтки, надгробные плиты и памятники образовывали как бы второе, ненаселённое кладбище, а напротив, в отблесках уходящего дня, - безмолвствовало строение часовни.
На его фасаде, украшенном мозаикой и гравюрами, выдержанными в светлых тонах, были симметрически расположены надписи, выведенные золотыми буквами, - речения, касающиеся загробной жизни, вроде: «Внидут в обитель Великим Жрецам» или: «Да светит их Свет Вечный».

В ожидании трамвая, стремительно завоёвывающий популярность барристер развлекал себя чтением этих формул, стараясь погрузиться духовным взором в их прозрачную мистику, но вдруг очнулся от своих грез, заметив в портике двух апокалиптических зверей (неясных нашему взору), охранявших галерею; далее Фигура, чья необычная наружность дала его мыслям совсем иное направление.

Вышел ли Стэнхоуп из бронзовых дверей часовни, или неприметно приблизился к ней с улицы, - осталось невыясненным. Особенно не углубляясь в этот вопрос, он скорее склонялся к первому предположению.

В меру широкий, но имеющий большую длину, светлоглазый, но очень темноформовый, этот Ромб принадлежал к довольно приятному типу с характерным для них голосом: лирическим баритоном «А2-G4».

Обличье в этот раз у него было отнюдь не соответствующее истинной профессии, да и широкополая шляпа боливар, покрывавшая его вершину, придавала вид чужеземца, пришельца из дальних краев.
Этому впечатлению не противоречили и рюкзак за плечами - как у заправского оборвыша, - и классический светло-серый жилет.
С левой руки, которою он подбоченился, свисал некий лоскут (надо полагать, дождевой плащ), в правой же у него был зонт-трость; он стоял, наклонно уперев в землю, скрестив ноги и бедром опираясь на её рукоять.

Выпрямившись так, что вылезя из-под жилета, заторчал отложной воротник белоснежной рубашки, и отчётливей, резко обозначилась линия её низа, он смотрел вдаль своим ярко-бирюзовым глазом, с четырьмя блестящими ресницами на нижнем веке. В позе его (возможно, этому способствовало возвышенное и возвышающее местонахождение) было что-то высокомерно созерцательное, смелое, даже тщеславное.
И то ли он состроил гримасу, ослепленный заходящим светом, либо его вырождению вообще была свойственна некая дикость, преобразив око в уста, теперь его веки казались слишком короткими, оттянутые кверху и книзу до такой степени, что обнажали розовые десны, из которых торчали острые белые зубы.

Возможно, что Эдвард, рассеянно, хотя и пытливо, разглядывая незнакомца, был недостаточно деликатен, но вдруг он увидел, что тот отвечает на его собранный и притом так воинственно в упор, очевидно желая принудить отвести взгляд, что неприятно задетый, последний отвернулся и зашагал вдоль заборов, решив больше не обращать внимания на этого мужчину.

И мгновенно забыл о нём.

Но либо потому, что незнакомец походил на странника, а может в силу какого-нибудь иного психического или физического воздействия, мистер Стэнхоуп, к своему удивлению, внезапно ощутил, как неимоверно расширилась его душа; необъяснимое томление овладело им, юношеская жажда перемены мест, чувство, столь живое, столь новое, или, вернее, не испытанное, что он, заложив руки за спину и взглядом уставившись в землю, замер на месте, стараясь разобраться в сути и смысле того, что именно с ним произошло.
Это было желанье странствовать, вот и всё, но оно налетело на него как приступ, обернулось туманящей разум страстью.

Эдвард жаждал видеть; его фантазия, ещё не умиротворившаяся после долгих часов работы, воплощала в единый образ все чудеса и все ужасы их мрачной земли, ибо та стремилась выглядеть как можно неприметнее (и совершенно не ясно, почему именно).

Он видел: ландшафт, темнеющий от испарений; болота, невероятные, сырые, изобильные, подобие дебрей первозданного, с большими островами, топями, с несущими ил водными протоками; воображал, как из густых зарослей папоротников, из земли, покрытой сочными, налитыми, диковинно цветущими растениями, близкие и далекие, вздымались угрюмое деревья, наблюдал их причудливо безобразными, что по воздуху забрасывали свои корни в почву, в застойные, серо-зелёным светом мерцающие воды, где меж плавучими цветами, молочно-белыми, похожими на огромные чаши, на отмелях, нахохлившись, стояли птицы со странными круглыми клювами и, не шевелясь, смотрели куда-то вбок; видел среди узловатых стволов берёз искрящиеся огоньки - глаза притаившихся зверей, - и сердце его билось от ужаса и непостижимого влечения.
Затем виденье погасло, и Стэнхоуп, помассажировав уголки ока, вновь зашагал вдоль заборов мастерских.

Уже давно, во всяком случае с тех пор как средства стали позволять ему ездить по всей Плоскмерии когда вздумается, он стал смотреть на путешествия как на некую гигиеническую меру, и был уверен, что её стоит осуществлять, даже вопреки желаниям и склонностям. Слишком занятый задачами, которые ставили перед ним «восточная душа» и его «собственное я», обремененный обязанностями, избегающий рассеяния и потому неспособный любить шумный и активный мир, он безоговорочно довольствовался созерцанием того, что лежит на поверхности и для чего ему нет надобности выходить за пределы своего привычного круга, однако нередко чувствовал искушение покинуть исконные земли.

Пусть ему ещё было можно словно от пустой причуды отмахнуться от присущего консерваторам страха не успеть, от тревоги, что часы остановятся, прежде чем он совершит ему назначенное.

И то, что так внезапно нашло на него, вскоре было обуздано разумом, упорядочено смолоду усвоенной самодисциплиной.

Ромб решил довести свою работу, для которой жил, до определенной точки, прежде чем начать путешествие, и мысль о шатанье по миру и, следовательно, о перерыве в работе на долгие месяцы показалась ему очень беспутной и разрушительной (всерьёз об этом нечего было и думать). Тем не менее он слишком хорошо знал, на какой почве взросло это нежданное искушение.

Порывом к бегству, говорил он себе, была возможность узреть дальние края, познать новизну, эта жажда освободиться, сбросить с себя бремя, забыться; Стэнхоуп мечтал сбежать на некоторое время прочь от своей работы, от будней неизменного, постылого и страстного служения.
Право, он любил её, пускай и изматывающую, ежедневно обновляющуюся борьбу между своей гордой, упорной, прошедшей сквозь многие испытания волей и этой растущей усталостью, о которой никто не должен был знать, коя ни малейшим признаком упрощения, вялости не должна была сказаться на его профессии.

И всё же неблагоразумно слишком натягивать тетиву, упрямо подавлять столь живое и настойчивое желание.

Адвокат стал думать о своей работе, о том месте, на котором увяз этим днём, так же как и прошлым, ибо оно равно противилось и терпеливой обработке, и внезапному натиску.

Он пытался прорваться через препятствие или убрать его с дороги, но всякий раз отступал с гневом и содроганием.

Не то чтобы там возникали особенные трудности, нет, ему мешала мнительная нерешительность, теперь оборачивающаяся постоянной неудовлетворенностью собой.

Правда, в совсем юные годы это недовольство он считал природой таланта, во имя её он отступал, обуздывал чувство, зная, что оно склонно довольствоваться беспечной приблизительностью и половинчатой завершенностью. Так неужто же порабощенные чувства теперь мстят за себя, отказываясь впредь вдохновлять его к будущим совершением?..

Неужели они унесли с собою всю радость, все восторги, даруемые формой и выражением?..

Нельзя сказать, что он когда-либо занимался своим делом плохо; преимуществом его молодого возраста было по крайней мере то, что с годами без сомнений в нём укрепиться спокойная уверенность в своем мастерстве.

Но, хотя вся нация Востока превозносила это мастерство, сам он ему не был рад; Эдварду казалось, что его умениям защищать недостает того пламенного и легкого духа, порождаемого радостью, который больше, чем глубокое содержание (достоинство, конечно, немаловажно), составляет счастье и радость юридического мира.

Он страшился лета, боялся быть одиноким в маленьком доме, с кухарем, который стряпает ему, и слугою, который подавал на стол повседневную стряпню; недолюбливал привычные виды окружающей среды, когда думал, что она снова обступит его, - самоуверенного и целеустремлённого, но по-настоящему - вечно опустошённого и уставшего.

/Значит, необходимы перемены...толика бродячей жизни, даром потраченные дни, чужой воздух и приток новой гемолимфы, чтобы лето не было тягостно и бесплодно...Donc, в дорогу - будь что будет!../

Не в слишком дальнюю, до обратной стороны океана он не доедет.

Ночь в спальном вагоне и две-три недели отдыха в каком-нибудь всемирно известном уголке на промёрзлом, но ласково-белом Севере.

Так он думал, когда с Рерштрассе, грохоча, подкатил трамвай, а встав на подножку, четырёхугольник окончательно решил посвятить весь вечер изучению карты и железнодорожных маршрутов.

На площадке Эдвард Стэнхоуп вспомнил о мужчине - Пентагоне - в бастовой шляпе, сотоварища своего пребывания в этом месте (отнюдь не беспоследственного), и огляделся по сторонам.

Куда исчез этот лик, он так и не смог понять, но ни на прежнем месте, ни возле остановки, ни в вагоне трамвая его нигде не было...

* * * * *

Поскольку господин Стэнхоуп всем своим существом стремился к славе, он, сумел благодаря характерному, очень индивидуальному отношению к своим клиентам, рано занять видное общественное положение.

Имя себе он составил ещё будучи студентом, а через ещё немного научился представительствовать, не отходя от своего рабочего стола, и в нескольких ответных письмах судьям, всегда кратких (ибо многие взывают к тому, кто преуспел и заслужил доверие, управлять своей славой).
В семнадцать лет, усталый от тягот и превратностей своей прямой работы, он должен был ежедневно просматривать груды писем, снабженных марками всех мест их плоского мира, с заказами на свои будущие дела.

Равно далекий от пошлости и эксцентрических вычур, его талант был словно создан для того, чтобы внушать доверие и в то же время вызывать восхищенное, поощрительное участие знатоков юридического дела.

Итак, будучи юношей, со всех сторон призываемый к подвигу (и к какому!) - он не знал досуга.
Когда на восемнадцатом году жизни он жутко захворал в Ферсте, на самом краю Юга, один тонкий знаток его души, старый добрый друг - Чарльз Неткинс, заметил в большой компании:
- Наш Эдо смолоду живёт вот так!- и эта Трапеция крепко сжала левую руку какого-то из ребят враждебной стороны.
Он попал в точку.
По природе своей пускай и здоровяк с недюжей моральной отвагой, Эдвард Стэнхоуп был создан не для постоянных усилий, и потому был призван к ним, а не рождён для них.

Выросший в плотном кругу товарищей, он всё же сумел вовремя понять, что принадлежит к поколению, в котором редкость отнюдь не особенность, а вещественная основа, необходимая для того, чтобы талант созрел, - из поколения в поколение, - рано отдающему всё, что есть у него за душой, и к старости обычно уже бесплодному.
Но любимым словом его было «продержаться», - и в своём лучшем эссе о великом (и горячо любимом!) Деккарде Борстеле, при жизни вошедшего в историю, он видел прежде всего апофеоз этого слова-приказа, олицетворявшего, по его мнению, суть и смысл героического стоицизма.
К тому же он страстно хотел дожить до глубокой старости, так что верил, подобно своему кумиру, что истинно великим, всеобъемлющим и по праву почитаемым может быть только тот, которому было дано плодотворно и своеобразно проявить себя на всех ступенях бытия.

Поскольку задачи, которые нагружал на него талант безустанной продуктивности, ему приходилось нести на вершине и плечах, а идти он хотел далеко, то прежде всего нуждался в самодисциплине (к счастью, это качество было его наследственным уделом с отцовской стороны).

В шестнадцать-восемнадцать лет, в том возрасте, когда другие растрачивали время, предавались сумасбродствам, бездумно откладывали выполнение заветных планов, Эдвард Федерико Стэнхоуп начинал день с того, что подставлял форму под струи холодной воды, и затем, установив в серебряных подсвечниках по обе стороны «Книги Законов» две длинные восковые свечи, в продолжении всех (без исключения) выходных дней честно и ревностно приносил себя в жертву искусству накопления знаний.
И было не только простительно, но знаменовало его победу то, что непосвящённые правильные (истинные четырёхугольники, - Квадраты) ошибочно принимали весь нотариальный мир «легкотнёй!» (покуда попросту не мог казаться им иначе, чем таковым, ведь всё доставалось этим счастливчикам судьбы куда проще, чем остальным ребятам их возрастной категории и имеющим то же количество сторон, но не столь «идеальных»).

* * *

- Таким образом,- однажды заключил знаменитый философ Двухмерного Измерения,- Ни хорошее, ни плохое поведение по зрелым рассуждением не является особенно подходящим предметом ни для похвалы, ни для порицания. Почему, например, вы должны восхвалять честность Квадрата, защищающего интересы своего клиента, тогда как на самом деле вы обязаны восхищаться совершенством его прямых углов?..

В настоящее время во Флатландии внимание к форме четырехугольников следующее: Ромб, Прямоугольник, Дельтоид, Параллелограмм, Трапеция и т.д, могут быть менее посредственны в своей работе, чем идеальные по своей природе Квадраты (и даже не исключено, первые - «могут быть лучше!»); однако сохранены стереотипы, до сих пор угнетающие всех перечисленных доныне.

Молодым четырёхугольникам, которым не было суждено приобрести статус легкого в освоении преподаваемых материалов и смиренного школьника либо студента, судьбы которых неотложно предоставляются для решения их преподавателям, к примеру, возникший выбор между - Квадратом и Прямоугольником, - педагоги всегда простят оплошности первого, но второй непременно будет исключен.

* * *

Эпический фон, на котором развертывалась героическая жизнь первого на свете адвоката (по историческим данным не являвшимся совершенно правильным четырёхугольником), за создание собранной силы, единого дыхания, тогда как в действительности его профессия в те времена была плодом ежедневного кропотливого труда, напластовавшего в единый величественный массив сотни отдельных озарений, и если хорош был весь его путь, вплоть до мельчайших деталей, то лишь оттого, что этот мужчина с неотступным упорством, подобным тому, что некогда заставило его коллег пасть смертью храбрых, годами выдерживал напряжение над одною и той же целью, отдавая все свои лучшие, самые плодотворные годы жизни - любимой профессии.

Для того чтобы выступление в суде тотчас же оказывало своё воздействие вглубь и вширь, должно существовать тайное сродство, более того, сходство между личной судьбой самого судебного защитника и его клиента.

Присяжным и простым зевакам неведомо, почему они венчают славой «искусства» свою прямую обязанность.
Отнюдь не будучи экспертами, они воображают, что открыли в нём сотни достоинств, лишь бы подвести основу под свою жгучую заинтересованность; но истинная причина их восторга это нечто невесомое - симпатия.

Эдвард Стэнхоуп как-то обмолвился с одним из журналистов, что почти все великое утверждает себя как некое «вопреки» - горю и муке, бедности, заброшенности, телесным немощам, страсти и тысячам препятствий.
Но эти слова были больше, чем ненароком брошенное замечание; это было знание, формула его жизни, ключ к его славе. И не удивительно, что этот вариант лёг в основу подхода к делу и поступков его будущих учеников.

Относительно нового, многократно повторенного и всякий раз сугубо индивидуального типа юриста, излюбленного поклонниками, один очень неглупый автор анатом давно уже написал в корреспонденции, что Эдвард Федерико Стэнхоуп: «воплощение максимума того что могут предоставить барристеры и солиситоры вместе взятые!», которые во время судебного процесса «в горделивой стыдливости стискивают зубы и неподвижно стоят, пока мечи и копья слов прокуроров пронзают их стойкие тела, но только не Стэнхоуп. Он перенаправляет траекторию оружия до того момента, как только будет произведён удар со стороны сурового абонента».

Это было сказано остроумно и точно, несмотря на известную пассивность формулировки.

Ведь стойкость перед оком врага, благообразие в муках означают не только "страстотерпие" (просто как фактор, во многом обходя религиозную тему во Флатландии); это активное действие, позитивный триумф, и Святые Круги - прекраснейшие символы всех профессий в целом, - то уж, конечно, того рода занятий, о котором мы говорим (сентенция добра и зла).

* * *

Стоит получше заглянуть в мир, воссозданный в романе Эдвина Эбботта Эбботта, и мы увидим: изящное самообладание четырёхугольного рассказчика, до последнего слова скрывающего от людских глаз свою внутреннюю опустошенность, свой биологический распад, что умеет разжечь свой тлеющий жар в чистое пламя и взнестись до полновластия в царстве красоты - нашем же мире, бледное творение, почерпнувшее свою силу в пылающих недрах обыкновенного бумажного листа и способное повергнуть целый кичливый народ к подножию кресла, дабы вчитаться приятную манеру при пустом, но строгом служении математической сатиры, в насквозь фальшивом, полным опасностей Двухмерном Мире, приносящим его обитателем лишь страх и разрушительную тоску, - но всё это прекрасно сглажено искусством недосказания!

* * *

У того, кто вгляделся в свои судьбы, наверняка невольно возникало сомнение, «есть ли на свете иной героизм, кроме героизма слабых»?

И что же может быть современнее этого?..

Эдвард Стэнхоуп был вдохновителем тех, кто работает на грани изнеможения; перегруженных, уже износившихся, но ещё не рухнувших под бременем, всех этих моралистов действия, недоростков со скудными средствами, которые благодаря сосредоточенной воле и мудрому хозяйствованию умеют, пусть на время, обрядиться в величие.

Их много, и они по-своему герои.

Все они смогли бы узнать своё отношение к жизни через путь великого Стэнхоупа; в нём они были утверждены, возвышены, воспеты, и умели быть благодарными и прославлять имя мотиватора.

Эдвард был молод и недостаточно опытен, как его время, дававшее ему дурные советы; он спотыкался, впадал в ошибки, перед всеми обнаруживал свои слабые стороны, словом и делом погрешал против того что не должен был, и в частности природой благоразумия.
Но вскоре, учась на своих ошибках, он выработал в себе чувство собственного достоинства, к которому (по утверждению многих его обожателей) всегда стремится гениальный ум и большой талант, более того, всё его развитие было восхождением к авторитету, сознательным и упорным, сметающим со своего пути все препоны сомнений и иронии.

Как бы там ни было: развитие равнозначно участи при результате непосильного труда, и если его сопровождает доверие масс, широкая известность, может ли оно протекать как другое, лишённое блеска и не ведающее требований славы?

Только безнадёжные лентяи скучают и чувствуют потребность посмеяться над большим мастерством, когда он, прорвав кокон ребяческого беспутства, постигает достоинство духа, усваивает строгий чин одиночества, поначалу исполненного жестоких мук и борений, но потом возымевшего почетную власть над неравнодушными умами и сердцами.

/Хах!..Сколько игры, упорства и упоения включает в себя самовыражение!../

* * * * *

Множество дел, светских и обыкновенных, почти неделю после той прогулки продержались в городке Диамонде, объятого жаждой странствий одного знаменитого адвоката Ромба.
Наконец он велел привести в порядок загородный дом к своему приезду и примерно в середине июня отбыл с ночным поездом на Юг, где остановился на границе (всего на сутки), чтобы следующим утром сесть на пароход, идущий в сторону острова Сельто-Терм.
Так как Эдвард искал чуждого, несхожего с обычным его окружением, и вдобавок, чтоб до него было подать рукой, то избрал для своего временного жительства именно это недавно обнаруженное место, неподалеку от берегов океана, которое в тогдашнии последние годы стало пользоваться широкой известностью, поселеннице со странно изрезанным горизонтом и с населением сплошных Равнобедренных у коих верхний угол составлял не более 10° (по существующему обычаю всех мальчиков с углом при вершине больше сказанного выше градуса, обитатели этих мест просто умерщвляли), разодетые в живописные лохмотья и изъясняющиеся на странном языке с довольно специфическим акцентом, чуждом слуху как обитателям южной стороны, так и северной.
Однако постоянные дожди, тяжелый влажный воздух и провинциальное, общество состоящее из огромного количества туристов, равно как и невозможность тихого душевного общения с гладями водного покроя, даруемого только ласковым песчаным берегом, раздражали Стэнхоупа.
Вскоре он убедился, что сделал неправильный выбор.

Куда его тянет, он точно не знал, и вопрос «так где же лучше?» для него оставался открытым.

Он принялся изучать рейсы пароходных линий, ищущим взором вглядывался в дали, как вдруг нежданно и непреложно перед ним возникла цель передвижения.

/Если за одну ночь хочешь достичь сказочно небывалого и несравнимого...куда направиться?..О, теперь это ясно как день!../

Зачем он здесь?

Конечно же он ошибся!

Туда и стоило ехать сразу.

Больше адвокат не медлил с отъездом со злополучного острова.
Через полторы недели после прибытия быстрая моторка в тумане раннего утра уже увозила Стэнхоупа и его багаж к Восточному Сенктуару (место на Северной стороне), где он ступил на землю лишь затем, чтобы тотчас же подняться по трапу на мокрую палубу парохода, уже разводившего пары для отплытия в славный городок «Трио»...

* * * * *

То, на чём Эдвард был туда доставлен, являлось видавшем виды судном, прочной конструкции, но мрачном и всё в копоти.

В похожей на пещеру искусственно освещенной каюте, куда тотчас же провел Ромба учтивый Равносторонний Треугольник.

Неопрятный, совсем молодой парень той же формы что и второй, за столом, в коротком цилиндре набекрень и с огрызком сигары во рту (что находился раздельно от глаза), сидел с усталым взглядом, но, завидев уже набирающего обороты в своём деле - Эдварда Федерико Стэнхоупа, не переставая ухмыляться, деловито записал фамилию пассажира, пункт назначения и выдал билеты.

- В Трио...- задумчиво повторил он за Ромбом и, вытянув руку, обмакнул перо в кашеобразные остатки чернил на дне наклонно стоящей чернильницы.- Итак...Первый класс! Прошу вас, господин Стэнхоуп!

Он нацарапал несколько размашистых каракуль, посыпал написанное голубовато-серым песком, подождал, покуда он сбежит в глиняную чашку, сложил бумагу и снова принялся писать.- Отлично выбранная цель путешествия,- при этом говорил кондуктор.- Ах, Трио! Что за место! Город неотразимого очарования для образованного люда. Он просто создан для таких как вы, сэр, - в силу своей истории, да и нынешней славы - тоже!

В быстроте его движений и пустой болтовне, было что-то одурманивающее и отвлекающее, он словно ещё больше утверждал решение пассажира ехать.

Секущие он принял торопливо и с ловкостью крупье выбросил сдачу на суконную, всю в пятнах обивку стола.- Приятно развлекаться, сэр.- присовокупил с театральным поклоном. - Считаю за честь способствовать вам в этом. Прошу!- тут же крикнул он, взмахнув рукою, словно от пассажиров не было отбою, хотя никто, кроме Эдварда, уже не брал билетов (кончились места).

Ромб прошёл на палубу.

Облокотившись одною рукой о поручни, он глядел на праздную толпу, собравшуюся на набережной, дабы посмотреть, как отваливает пароход, и на пассажиров, уже взошедших на борт.

Те, кто ехал во втором классе - мужчины и женщины, - скопились на задней части палубы, используя в качестве сидений свои узлы и чемоданы. На передней стояли кучкой молодые Равностороннии Треугольники, по-видимому приказчики, весьма возбужденные поездкой в родные края. Явно гордясь собой и предстоявшим плаванием, они болтали, смеялись и, перегнувшись через перила, кричали насмешливые словечки товарищам, которые с портфелями под мышкой спешили по набережной в свои конторы, грозя тросточками счастливчикам на борту. Один из них, галиотского цвета, в чересчур модном костюме, с белым галстуком и лихо отогнутыми полями шляпы, выделялся из всей компании своим сиреневым цветом глаза и непомерным волнением. Но, попристальнее в него вглядевшись, Ромб с ужасом осознал:
/Юноша поддельный!../
О его старости явно свидетельствовали морщины. Матовая розовость щек оказалась гримом, темные ресницы под соломенной шляпой с пестрой ленточкой; желтые, острые, ровные зубы, которые он время от времени скалил в улыбке, являлись дешевым изделием дантиста.
Завитые вверх длинные ресницы были подчернены обыкновенной тушью. И руки его, тощие и жилистые, с перстнями-печатками на обоих указательных и безымянных пальцах тоже были руками старика.

Эдвард Стэнхоуп, содрогаясь, смотрел на него и на то, как тот ведет себя в компании приятелей.

/Неужели они не знают, не видят, что он старик, что необоснованно оделся в их щегольские пёстрые костюмы, не по праву строит из себя такого, кем не является, как все они?../

Нет, видимо, остальным это было невдомек, они привыкли терпеть его в своей компании и беззлобно отвечали на его игривые пинки в бок.

/Как это могло случиться?../

Адвокат прикрыл рукой вершину и сомкнул веки, горячие от почти бессонной ночи. Ему казалось, что всё на свете свернуло со своего пути, что вокруг него, как в дурном сне, начинает уродливо и странно искажаться мир, и для того, чтобы остановить этот процесс, надо закрыть око руками, а потом отнять их и снова осмотреться.
Но в этот миг какое-то новое ощущение поразило его - в бессмысленном испуге он открыл глаз и увидел, что тяжелый и темный корпус корабля отделяется от стенки причала. Под стук машины, дававшей то передний, то задний ход, дюйм за дюймом ширилась полоса грязной, радужно мерцающей воды между набережной и бортом парохода, который, проделав ряд неуклюжих маневров, повернул наконец свой бушприт в сторону открытого моря.
Эдвард перешёл на штирборт, где уже для него был раскинут шезлонг, и стюард в элегантном фраке осведомился: «что ему угодно будет заказать?»

Горизонт представлялся обыкновенно серым, ветер - влажным.

Гавань и острова остались позади; за туманной дымкой из поля зрения быстро исчезли берега.

Пропитанные влагой хлопья сажи ложились на вымытую палубу, которой никак не удавалось просохнуть. Через какой-нибудь час над нею растянули тент: зарядил дождь.

Закутавшись в пальто, с книгой на коленях, Ромб отдыхал, и часы текли для него неприметно.

Жидкие осадки перестали, убрали парусиновый тент.

Нигде на горизонте ни полоски земли.

Под хмурым куполом лежал неимоверно огромный диск открытого моря.

/Но в пустом, нерасчлененном пространстве наши чувства теряют меру времени и мы влачимся в неизмеримом.../

Призрачно странные фигуры, молодой фат, продавший ему билет, с расплывчатыми жестами, с нелепыми речами затеснились в разуме Эдварда, и он уснул.

В полдень его повели завтракать в кают-компанию, похожую на коридор, так как в неё выходили двери кают, там, в конце длинного стола, во главе которого стоял его прибор, приказчики и старик среди них уже с десяти часов пировали с весельчаком-капитаном.

Завтрак был скудный, и адвокат быстро покончил с ним. Его тянуло обратно, снова взглянуть в даль: не собирается ли она открыть простор Трио.

Он почти не сомневался, что так оно и будет, ибо этот город славился тем, что всегда встречал приезжих сиянием.

Но даль и море оставались хмуро свинцовыми, время от времени моросил дождь, и Эдвард смирился с тем, что по водной дороге прибудет в иной городок, чем тот, к которому приближались остальные.

Он стоял у фок-мачты, вперив взор в морские дали, и ждал земли. Ему вспоминался задумчивый восторженный поэт в миг, когда перед его взглядом всплыли из вод купола и колокольни его мечты, и он бормотал про себя отдельные строфы величественной песни, что сложили тогда его благоговение, счастье и печаль.
Поневоле растроганный этим уже отлитым в форму чувством, он спрашивал своё строгое сердце, суждены ли ему истинный восторг, смятение, авантюра чувства, досужему скитальцу?..

Но вот справа образовался берег, рыбачьи лодки уже сновали по морю, возник пляж с множеством купальщиков; пароход, оставив его слева, на тихом ходу проскользнул в узкий порт, названный «Сторпрос», и остановился в лагуне перед скопищем множеств таких же «пёстрых» (по меркам их скудной цветовой гаммы) на берегу в ожидании баркаса санитарной службы.

Его дожидались целый час.

Пассажиры как бы прибыли и не прибыли; никто не спешил, и каждый был охвачен нетерпением.

Коренные жители Трио, подстёгиваемые патриотизмом, а может быть, и сигналами военных рожков, которые доносились по воде со стороны общественных садов, высыпали на палубу и, разгоряченные выпитым игристым, стали кричать громкое: «УРА!» марширующим вдоль берега стрелкам.

Но поистине омерзительно для Эдварда было смотреть на то, в какое состояние привело фатоватого старика незаконное панибратство с молодёжью.
Слабая вершина того уже не могла противостоять хмелю, как молодые и крепкие вершины его приятелей; он был пьян самым жалким образом. С осоловелым взором, зажав сигарету в трясущихся пальцах, он всеми силами старался сохранить равновесие, хотя хмель раскачивал его из стороны в сторону, и не двигался с места, чувствуя, что упадёт при первом же шаге, и при всём этом выказывал жалкую резвость, хватая за рукава и воротники любого, кто к нему приближался, нёс какой-то вздор, подмигивал, хихикал, по-дурацки над кем-нибудь подшучивая, водил перед глазом, морщинистым указательным пальцем с кольцом-печаткой и с гнусным лукавством облизывал веки кончиком языка.

Стэнхоуп смотрел на него, нахмурившись, и опять им овладевало смутное чувство, что мир вокруг него, несомненно, выказывал пусть чуть заметное, но уже неостановимое намерение преобразиться в нелепицу, в карикатуру; однако хорошо, что обстоятельства не позволили адвокату долго носиться с этим чувством: машина заработала, застучала, пароход, остановленный так близко от цели, снова двинулся вперед по каналу.

Итак, Ромб вновь видел это чудо, этот из моря "встающий" город, ослепительную вязь фантастических строений, которую республика воздвигла на удивление приближающимся мореходам, великолепие дворца и громадные колонны и всякого рода чудесных магазинчиков на берегу, далеко вперед выступающее пышное крыло сказочного храма и гигантские часы в проёме моста; любуясь, Эдвард Стэнхоуп думал, что приезжать в Трио сухим путем, с вокзала, всё равно, что с чёрного хода входить во дворец, и что только так, как в этот момент, на корабле, из далей открытого моря, и все должны прибывать в этот городок, самый диковинный из всех городов!

Машина застопорила, гондолы, теснясь, понеслись к пароходу, по спущенным сходням на борт поднялись таможенные чиновники - Трапеции и Прямоугольники, и немедля приступили к исполнению своих обязанностей. Наконец пассажиры получили право покинуть пароход.
Эдвард объяснил, что ему нужна гондола доехать и довести багаж до пристани, где стоят катера, курсирующие между городом и песчаной косой: он желал поселиться у моря.

Его намерение одобрили, через борт сообщили о нём гондольерам (двум Равнобедренным), которые бессмысленно препирались между собой. Но сойти на землю Ромбу не удалось: загородил дорогу его собственный чемодан, который с трудом тащили и волочили по узкому коридорчику. Поэтому минуту-другую он не мог противостоять назойливости мерзкого старика, спьяну решившего любезно напутствовать чужеземца, стоящего к нему боком.

- Желаем хорошо провести время?~
Заблеял он, расшаркиваясь.- Не поминайте лихом! До свидания, извините и разумного дня, ваше превосходительство!
Рот увлажнился, он закрыл его, и уже в следующее мгновенье оттуда вытаращился глаз,- Примите мои комплименты, крошка, милочка, дорогуша...- залопотал он, посылая молодому абоненту воздушный поцелуй, и тут его вставная верхняя челюсть соскочила на нижнее веко.
Стэнхоуп, улучив момент, скороспело удалился, решив перепрыгнуть свои вещи.- Красотка, душечка моя!- послышался за его спиной воркующий, глухой, с трудом выдавливаемый звук, когда, держась за веревочные поручни, тот пытался ступать по трапу.- Постой! Постой, куда же ты! Ох, Окружности...- слышится стон, после глухой звук: основание старика, рухнувшего на какую-то из впалых ступеней, узрев он перед собой не чудесную деву (как, вероятно, грезил возможностью увидеть), а рослого, темного (и потому слабоосвящаемого), мужественного Ромба...

* * * * *

Кто не испытывал мгновенного трепета, тайной робости и душевного стеснения, впервые или после долгого перерыва садясь в гондолу?..

(Удивительное суденышко, без малейших изменений перешедшее в Флатландии из баснословных времен, и такое чёрное, каким из всех вещей в этом мире бывают только гробы, - оно напоминает тамошним жителем о неслышных и преступных похождениях в тихо плещущей ночи, но ещё больше о смерти, о дрогах, заупокойной службе и безмолвном странствии.
И кто мысленно не отмечал, что сиденье этой лодки, лакированное и черным же обитое кресло, - самое мягкое, самое роскошное и нежащее сиденье на свете?)

Эдвард опустился на неё у ног гондольера, напротив своего багажа, заботливо сложенного на носу.
Гребцы продолжали переругиваться, угрожающе жестикулируя, сердито и резко. Но особая тишина города на воде, казалось, неприметно впитывала в себя эти голоса, делала их бесплотными и рассеивала над водами.

В гавани было тепло.

Легкое дуновение знойного ветра временами касалось усталого путешественника.
Погруженный в податливую стихию подушек, адвокат закрыл глаз, наслаждаясь столь же непривычной, сколь и сладостной расслабленностью.

/Путь наш короток.../- думал он,- /А я бы хотел, чтобы он длился вечно!../

Мерное покачивание уносило его от сутолоки и шума голосов.

Тихо, всё тише становилось вокруг него.

Уже были слышны только всплески весла, глухие удары волны о нос гондолы, которая словно парила над водою, - острая, черная, на самом конце вооруженный подобием алебарды, - да ещё нечто третье - бормотанье гондольера, отрывочное, сквозь зубы, в ритм взмахам весла. Эдвард полуоткрыл око и удивился - лагуна сделалась шире, и они двигались по направлению к открытому морю.

/Видимо нельзя так предаваться безмятежности, надо требовать выполнения своего приказа.../

- К пристани, будьте добры.- полуобернувшись, сказал он.

Бормотанье смолкло.

Ответа не последовало.- Значит, к прис-та-ни, понимаете?- повторил четырёхугольник и полностью повернулся, чтобы заглянуть в глаз гондольеру, который, стоя во весь рост позади него, четко обрисовывался на фоне бледной дали. Это был Равнобедренный Треугольник с неприятным, даже свирепым взглядом, одетый в матросскую робу, подпоясанную белым шарфом, в соломенной шляпе (местами расплетшейся и давно потерявшей форму), лихо заломленной набекрень. Весь склад его формы, так же как светлая бровь над большим трёхресничатым глазом на верхнем веке, безусловно не имели в себе ничего привлекательного. Несмотря на тонкость, казалось бы делающую его непригодным для ремесла гондольера, он весьма энергично орудовал веслом, при каждом взмахе напружинивая всё своё хрупкое тельце.

Раза два при большом усилии он поджимал нижнее веко, его глаз откатывался в глотку, и так обнажался ряд белых остров клыков. Нахмурив сероватую бровь и глядя поверх вершины приезжего, он вдруг сказал решительно, даже грубовато:
- Вы едете в центр Трио, не так ли?

Эдвард ответил:
- Конечно. Но я нанял гондолу только затем, чтобы доехать до площади Этфилта. Там я собираюсь пересесть на вапоретто.

- На вапоретто, сударь, вам ехать нельзя.

- Это, собственно, почему?

- Потому что на нём не перевозят багажа.

Стэнхоуп вспомнил, что это действительно так, и промолчал.
Но резкий, наглый и столь непринятый в отношении Равнобедренного Треугольника к четырёхугольному иностранцу тон показался ему непозволительным. Он сказал:
- Что ж, спешу заметить, это лишь мое дело. Может быть, я собираюсь сдать свой багаж на хранение. Вам придётся повернуть.

Вокруг царила полная тишина.

Только весло всплескивало и волна глухо ударялась о нос гондолы. Затем опять послышалось невнятное бормотанье: гондольер беседовал сквозь зубы сам с собой.

/Круги, что мне делать?../

Один в лодке со странно неприветливым и угрюмо решительным островершинным глупцом, разве мог бы наш путешественник настоять на своём?

Но как мягко было бы Эдварду покоиться на подушках, не вздумай он возмущаться! Разве не желал он, чтобы этот путь длился дольше чем нужно, верно?

Самое разумное для адвоката было то, чтобы предоставить вещам идти, как они идут, а главное - самое приятное. Какие-то расслабляющие чары исходили от его сиденья, от этого кресла, обитого черным, так сладостно покачивавшегося при ударах весла своенравного гондольера за его спиной.

Смутное чувство, что он попал в руки преступника, на мгновенье шевельнулось в Ромбе, но не пробудило в нём мысли об энергичной самозащите.
/Ещё досаднее.../- думалось ему,- /Если всё сведется к простому вымогательству.../

Некое подобие чувства долга или гордости, как бы воспоминание, что надо предупредить беду, заставило его ещё раз собраться. Он осведомился:
- Сколько желаете получить за работу?

И, глядя поверх вершины четырёхугольника, Равнобедренный ответил:
- Вы заплатите.

Было совершенно очевидно, что необходимо ответить на такую наглость. Эдвард произнес почти машинально:
- Я ничего, ровным счётом ничего не заплачу, если вы завезёте меня не туда, куда мне необходимо попасть...

- Вы хотите попасть в центр Трио.

- Но не с вами!

- Прекратите блажить, сэр, я хорошо вас везу.

/Что ж, это абсолютная правда.../- подумал Стэнхоуп и снова размяк.- /Признаю, да-с...Даже если заришься на мой бумажник и ударом весла в спину отправишь меня в объятия смерти, это будет значить лишь то, что ты вез меня просто прекрасно!../

Однако подобного не произошло.

Напротив, неподалеку появилась лодка с бродячими музыкантами, мужчинами и женщинами, которые пели под аккомпанемент гитар; назойливо догоняя гондолу, они едва не касались её борта и оглашали тишину над водой корыстными звуками песен для приезжих.

Юрист бросил золотую монету в протянутую с лодки шляпу, и опять стало слышно бормотание гондольера, отрывочно беседовавшего с самим собой.

Покачиваясь на кильватерной волне идущего в город парохода, они наконец прибыли на место.

Пятеро полисменов - Треугольников с двумя равными сторонами, каждая из которых в длину была около десяти с половиной дюймов, и основанием (или третьей стороной, как угодно), не превышающей половины дюйма, в сопровождение двух муниципальных чиновников - представителей занимающих чуть более высокую ступень общественной лестницы, представляя собой менее «смертоносных» существ, но всё ещё не тех, коих можно было бы определить в разряд Правильных фигур; заложив руки за спину и не сводя глаз с лагуны, прохаживались по берегу.

Стэнхоуп вышел из гондолы и ступил на мостки, поддерживаемый одним из тех вооруженных багром стариков, что стояли фактически на всех пристанях; и так как у него не нашлось мелочи, он направился в расположенный около мола отель, чтобы разменять секущие и по собственному усмотрению рассчитаться с гондольером.
В вестибюле ему выдали мелкие купюры, он возвратился, его чемоданы уже были выложены на тачанку, а гондола и гондольер исчезли.

- Удрал,- неопределённо хмыкнув, сообщил мужчина лет шестидесяти с багром в руке - приятной наружности Равносторонний Треугольник.- Дурной он пока, сударь, мальчонка без патента! Один только у нас и есть такой. Почти сирота, совсем ещё ребёнок, ему только исполнилось тринадцать, однако вынужденно повзрослел; мать его серьёзно больна, отца он не знает, тот был умерщвлен, пытаясь противостоять решению Санитарно-социальной комиссии. Трудно представить себе более глупый поступок, но тем не менее он попытался заступиться за благополучную судьбу своего новорожденного единственного сына, лишённого удостоверения Правильного Треугольника, хотя, без сомнения, таковым он не являлся и не является до сих пор...Напрасная жертва.- старик тяжело вздохнул.- Другие позвонили сюда по телефону. Малыш заметил, что его ждут, и улизнул. Надеюсь, вы простите его глупость.

Ромб, неловко улыбнувшись, пожал плечами.- А вы проехали задаром, повезло!- сказал Треугольник и протянул шляпу.
Адвокат бросил в неё монету и велел везти свой багаж в отель, идя следом за телегой, по белым цветом цветущей аллее с тавернами, лавками и пансионами по обе стороны, что, пересекая остров, оканчивалась морем...

===================================

2 страница5 декабря 2024, 19:54

Комментарии