5.Съехала ваша красотка.
Она повернулась к нему, и впервые за все время их странных отношений — позволила ему увидеть слезы. Они стояли в глазах, не падая, лишь делая взгляд глубже и беззащитнее.
— Не любишь ты никого, — прошептала она, и голос дрогнул. — Дурак просто...
Ей вдруг до боли стало жаль его. Что она могла дать этому человеку? Она знала себя — за годы жизни в броне из колкостей и сарказма, в ней не осталось ничего от той нежной девчонки, что когда-то верила в сказки. Ни робкого взгляда испод ресниц, ни покорного шепота, ни этого сладкого слова "любимый", которое мужчины так жаждали слышать.
А в его обычно наглых глазах сейчас читалась усталость — не от жизни, не от боев, а от самого себя. От этой внезапной слабости, что заставила его произнести роковые слова.
Она прикоснулась к его щеке, ощущая под пальцами шершавую кожу. Может, он и правда думал сейчас о судьбе — о том, как странно она свела их: вора в законе и воровку с красным дипломом, два одиночества, два сломанных судьбой существа.
— Не надо этого, — сказала она тихо, стирая с его губ следы вчерашней улыбки своим поцелуем.
Она прижалась к нему всем телом, будто пытаясь впитать его тепло навсегда. Их поцелуй оборвался внезапно, и одинокая слеза — предательница, сбежавшая из её железных крепостей — медленно скатилась по щеке, оставив мокрый след на его плече.
— Тише... Ты чего, Ксюнь? — его голос, обычно твёрдый, сейчас дрожал, как первый лёд на ноябрьской луже. — Не надо мне тут сырость разводить...
Он пытался шутить, но его ладонь, осторожно гладившая её спину.
— Ты любишь меня, Ксюнь? — спросил он так тихо, что слова едва долетели до неё. — Родная, любишь?
Ксюха подняла на него глаза — влажные, беззащитные, совершенно чужие. В них плавились все её "никогда", все "не смогу", все "боюсь".
И сквозь эту боль, сквозь ком в горле, сквозь годы брони и одиночества — она прошептала одними губами, без звука:
Люблю.
Это слово повисло между ними, хрупкое и страшное. Кощей замер, словно боялся, что любое движение его разрушит. Потом медленно, очень медленно прижал её голову к своей груди — туда, где под татуировками и шрамами билось что-то живое, что-то, что она разбудила против его воли.
1989 год января
Лёха бросил фразу небрежно, словно швырнул камень в тихую воду:
— Белявская приехала, слышал, Кощей?
В душной атмосфере качалки, пропитанной запахом пота и металла, эти слова прозвучали как выстрел. Кощей замер, отрывая взгляд от Людки, которая весь вечер висела на нём, как дешёвая бижутерия.
— Кто? — голос его был неестественно ровным, только кадык предательски дёрнулся.
Лёха, не замечая напряжения, продолжил, разминая плечи:
— Ну, Мурка та самая... Знакомый мой с ней пересекался. Говорит, должна в город вернуться.
Люда с обидой надула губы, пытаясь поймать его взгляд:
— Кощеюшка, это кто такая?
— Не важно, — отрезал он, резко сбрасывая её руки с себя.
Но внутри всё сжалось в комок. Два года. Две долгих зимы без единого слова, без записки, без намёка. Только пустая квартира и слова соседки: "Съехала ваша красотка. Даже не простилась".
Он резко встал, опрокидывая стул. В ушах стучала кровь, заглушая вопросы ребят. Вышел на морозный воздух, вдыхая его ледяными глотками. Где-то в этом городе она снова дышала теми же снежными облаками.
И сердце, давно похороненное под слоями цинизма, вдруг ожило — болью, гневом и проклятой надеждой.
Где-то за спиной хлопнула дверь качалки. Но он уже шагал по снегу — туда, где фонари освещали дорогу к старой квартире, в которой когда-то пахло её духами и сигаретным дымом.
Он шёл как в дурном сне, механически доставая флягу из внутреннего кармана. Каждый глоток обжигал горло, но не мог прогнать холод, въевшийся в кости.
Поднялся на этаж, уже не чувствуя ступеней под ногами. Дверь перед ним казалась порталом в другое время — туда, где ещё пахло её духами, где на подоконнике стояли недопитые чашки с чаем, где её смех звенел, как разбитое стекло.
Сначала постучал спокойно. Потом — настойчивее. Когда тишина в ответ стала невыносимой, кулак сам ударил в дерево:
— Открывай, сука!
Полчаса он стоял у этой двери — то бьющейся в истерике, то умоляюще скребущейся. Пока наконец не сполз по ней на пол, как подкошенный.
И тогда случилось невозможное — железный Кощей, перед которым трепетали районы, ощутил на щеке предательскую влагу. Одна-единственная слеза прожгла кожу, оставив после себя след более заметный, чем все шрамы.
А по ту сторону двери, прижав ладонь к губам, чтобы заглушить рыдания, стояла она.
