Глава 17
Подготовка к свадьбе началась почти незаметно, как снежная метель: сначала тонкий слой суеты, потом — вихри списков, звонков, кружев и тканей, а потом уже — ты стоишь с чашкой кофе в собственной квартире, где в каждый уголок воткнута роза, и не знаешь, куда спрятаться от обсуждений салфеток и "тепло-бежевого" против "экрю".
Изабелль, несмотря на то, что срок был ещё ранний, уже вошла в то самое состояние, которое Джек называл «гнездование с итальянским темпераментом». Она то переставляла мебель, то внезапно начинала гладить крошечные пелёнки, которые даже не покупала — просто представляла, что они есть, и гладила воздух.
А однажды, в три часа ночи, я проснулся от шороха. Открыл глаза — она стояла у холодильника, в халате, с копной растрёпанных волос и с очень серьёзным видом рылась в ящиках.
— Ты в порядке? — спросил я, щурясь.
Она обернулась. Глаза — как у котёнка в бурю.
— Нам срочно нужны абрикосы.
— Сейчас?..
— Да. Абрикосы и сыр рикотта.
Пауза.
— И, может быть… оливковое масло с лимоном.
— Изабелль, ты знаешь, что время — ночь, да?
— Да. Но ребёнок хочет. И он будет чистокровным итальянцем. Ты не можешь отказать итальянскому ребёнку в абрикосах.
Я посмотрел на неё — усталую, прекрасную, смешную — и пошёл за пальто.
— Я вернусь через пятнадцать минут.
Она посмотрела на меня с такой любовью, что я почувствовал, как в груди что-то тает.
— Ты сумасшедший.
— Ты тоже. Мы идеально подходим друг другу.
В ту ночь я ездил по заснеженным кварталам в поисках круглосуточного маркета и думал, что это и есть жизнь. Не сцены, не премьеры, не аплодисменты. А именно это — абрикосы в три ночи, потому что кто-то, кого ты любишь, вдруг так решил.
И когда я вернулся, промокший, но довольный, и увидел, как она сидит на кухне, ест кусочек хлеба с сыром и улыбается мне, я понял: я уже женат. Не по документам. По сердцу.
— Абрикосы, — сказал я, выкладывая пакет. — Герой доставил.
— Актёр года, — прошептала она, целуя меня в щёку.
А ещё была та утренняя поездка на УЗИ. Нью-Йорк был хмурым, улицы — сырые, и машины шипели, как змеи на асфальте. Мы шли, молча держась за руки. В её ладони дрожала тревога, в моей — надежда. Она всё повторяла, что рано радоваться, что не стоит привязываться заранее, но я знал — она уже привязалась. Так же, как и я.
Врач был сдержан, улыбался профессионально, но спокойно. Я заметил, как Изабелль сжимала подол кофты. И вот — экран, шорох прибора, тишина… и вдруг — звук.
Сердцебиение. Частое, ритмичное, уверенное.
Бух-бух. Бух-бух. Бух-бух.
Я даже не понял сначала, что это оно. Просто смотрел на экран, пока врач не кивнул:
— Слушаете? Это ваш ребёнок. Сердце.
Изабелль зажала рот рукой. Я чувствовал, как её плечи задрожали. А у меня будто вырвали кусок воздуха из груди — и вставили вместо него свет. Такой яркий, что на секунду я ослеп.
— Он настоящий, — прошептала она.
Я не ответил. Только кивнул. Потому что знал: всё остальное теперь будет настоящим тоже.
Подготовка к свадьбе продолжалась как весёлый шторм. Её мама звонила каждый вечер, обсуждая флористику, кузен из Италии прислал фото старинной виллы в Умбрии — «вдруг вы решите устроить свадьбу там». Подруги Изабелль приходили с альбомами, и мы с Джеком сбивались в оборонительный союз на балконе, с пивом, обсуждая меню, которое вдруг стало важнее смыслов жизни.
Но я не жаловался. Ни на что. Потому что в каждом миге я ощущал: я в точке, ради которой стоило пройти всё, что было до этого.
И где-то там, среди гирлянд, писем, бокалов, суеты и абрикосов, я всё чётче слышал тихий голос внутри.
«Ты дома».
Однажды ночью она проснулась и сказала:
— А что если будет дождь?
— Значит, будет дождь. Мы под ним поцелуемся. Это же красиво.
— Ты всё превращаешь в кино.
— Потому что с тобой всё — кино.
Она прижалась ко мне. Спала, положив ладонь мне на грудь. А внутри меня всё было готово — не только к свадьбе. К жизни. К отцовству. К утру. К любому её желанию. Даже к абрикосам в три часа ночи.
Февраль дышал холодом, но в доме было тепло от хлопот. Мы готовили всё по кусочкам — как будто собирали картину из осколков света. Изабелль не стремилась к пышности. Она говорила: «Я не хочу быть королевой бала. Я хочу быть женой. Твоей».
Каждое утро начиналось с новых списков. Мы сидели на кухне, ели тосты с мёдом и обсуждали меню, список гостей, номера в гостинице для родителей. Порой я уставал, терялся в мелочах — но стоило ей положить руку мне на плечо и сказать: «Ты со мной — и значит, всё будет правильно», как весь шум исчезал.
Мы спорили из-за цветов — она хотела весенние тюльпаны, я настаивал на лилиях. В итоге купили те и другие. Изабелль смеялась:
— Типичный компромисс — Аль и Изабелль. Вместо «или» — всегда «и».
Свадьба состоялась 14 февраля 1974 года, в Венеции — на родине Изабелль. Мы выбрали этот день не случайно. День святого Валентина, город воды и отражений, тишина узких улочек, зов гондольеров, капли дождя на черепичных крышах — всё слилось в одну картину, будто написанную не художником, а судьбой.
Изабелль хотела, чтобы это было именно здесь, где она выросла, где в детстве бегала по мостовым, ела мороженое на площади Сан-Марко и мечтала о большой любви. Я согласился сразу. Как можно было сказать «нет» Венеции, да ещё и в феврале — когда город, казалось, дышит глубже, тише, сердцем?
Мы устроили церемонию в старой церкви, спрятанной от туристов, почти незаметной, но с особым светом внутри — мягким, золотистым, таким, как в её глазах. Присутствовали только самые близкие. Всё было просто, но по-настоящему. Без лишнего шума, без костюмов для камеры. Я надел чёрный смокинг, а она — светлое платье с длинными рукавами, которое шила сама её тётя.
Когда она вошла в церковь, я потерял дар речи. В этот момент исчезли сцены, репетиции, роли. Я больше не был актёром — я был человеком, который, наконец, нашёл своё место. Всё, что было до, — Нью-Йорк, провалы, сцены, ожидания — словно рассыпалось в прошлое. Оставалось только одно: она идёт ко мне. И с каждым её шагом внутри меня что-то становилось тише, яснее.
После церемонии мы пошли по узким улочкам, держась за руки. Город, как будто чувствуя, что мы принадлежим ему, подарил нам солнце — редкое, зимнее, ласковое. На ужине подали пасту с белыми трюфелями, бокалы с прохладным просекко звенели легко, как смех Изабелль, когда её дядя рассказывал истории о том, как она в детстве пряталась от бабушки в шкафу с простынями.
Я помню, как в ту ночь, когда гости уже разошлись, мы сидели у окна, смотрели на каналы, и я сказал ей:
— Я не знаю, что будет дальше. Может быть, всё. А может — ничего. Но если выбирать заново — я всё равно выбрал бы тебя. Даже если бы пришлось пройти этот путь снова — с самого начала.
Она взяла меня за руку и ответила:
— А я бы снова выбрала Венецию. Потому что здесь ты не актёр. Здесь ты просто мой.
Изабелль
В Венеции февраль пахнет солью и мокрыми стенами. После карнавала она становится по-настоящему собой — тихой, выдохшейся, немного сонной, как женщина, которая наконец сняла макияж. Именно в такую Венецию я и хотела вернуться после свадьбы. Не в глянцевую открытку, не в туристическую иллюзию, а в город моего детства — тот, который знает, как я выгляжу без платья и мечтаний.
Мы остались на неделю. Без плана. Без «музеев, которые надо обязательно». Только мы — и вода.
Утро начиналось с того, что он вставал первым. Я слышала, как он шаркает по деревянному полу — босиком, тихо, чтобы не разбудить меня. Потом — скрип кофемолки, звук льющейся воды, щелчок плиты. И аромат — крепкий, горький, утешающий.
Я лежала на старой кровати в квартире тёти Розы и смотрела на потолок. Там была маленькая трещина в виде молнии. Раньше я боялась, что потолок рухнет. Теперь — нет. Всё держалось.
— Ты умеешь быть обычным, — как-то сказала я ему за завтраком, когда он мазал хлеб маслом.
— А ты думала, я с камерой просыпаюсь?
— Я думала, ты не просыпаешься вообще. Что ты всегда внутри сцены.
Он пожал плечами и усмехнулся:
— Я стараюсь забыть, что камера существует. Это помогает и в кино, и в жизни.
Мы много молчали. Это была хорошая тишина. Та, в которой слышно себя. И другого.
Один день мы провели на лодке. Не гондоле, не в туристическом маршруте, а на старой деревянной лодке, которую нам одолжил мой дядя. Мы отплыли далеко — туда, где в воде отражаются только камыши и облака.
Я лежала на дне лодки, положив ладонь на живот. Ветер трепал волосы, вода плескалась рядом, а Аль читал что-то из Данте — с акцентом, но с душой.
— Как думаешь, он будет на тебя похож? — спросила я.
— Кто?
— Ребёнок.
Он посмотрел на меня и рассмеялся:
— Надеюсь, только характером. Твои глаза — обязательны.
— А если это будет девочка?
— Тем более.
В один из вечеров пошёл дождь. Такой, как бывает только в Венеции: капли будто звенят, падая на камень, воду, дерево. Мы стояли под карнизом и ели горячие каштаны, которые я купила у уличного продавца. Он ворчал, что это неужин. Я отвечала, что беременной женщине можно всё. Мы хохотали, как дети.
Потом он вдруг стал серьёзным и сказал:
— Ты правда счастлива?
Я кивнула. Не потому что надо. А потому что правда.
— Странно, — пробормотал он. — Я думал, счастье будет громче. А оно… вот. Тихое.
— Как каштаны под дождём, — сказала я. — Или лодка в камышах.
Он поцеловал меня в лоб. А я снова почувствовала — это не сцена. Это мы. Никакой съёмки. Только жизнь.
Иногда я смотрела на него со стороны. Как он идёт по мостовой — чуть сутулый, в старом пальто, у которого пуговица держится на одной нитке. Как он читает газету, щурясь. Как спорит с бариста по поводу счёта, потому что ему не донесли второй эспрессо.
И я думала: какой же он несовершенный. И как же я люблю именно этого — невыспавшегося, упрямого, нежного человека.
Он боялся показывать страх. Но я чувствовала его — в том, как он ночью просыпался от шороха и сразу смотрел на меня. В том, как он гладил мой живот, думая, что я сплю.
Он боялся стать отцом. А я — матерью. Но вместе страх был меньше. Почти как песчинка на фоне Венеции.
Последний вечер в городе мы провели на крыше. Я принесла плед, он — вино. Мы не говорили о будущем. Только смотрели, как огоньки отражаются в воде.
Я шепнула:
— Я боюсь, что мы вернёмся — и всё исчезнет. Это чувство. Это «мы».
Он обнял меня и ответил:
— Ничего не исчезнет. Потому что теперь я не вхожу в дом. Я в нём живу.
Когда самолёт взлетал, я смотрела в иллюминатор и думала:
«Прощай, Венеция. Ты воспитала меня. Но теперь мне пора домой — к себе, к нему, к нашему будущему».
И впервые за долгое время я не чувствовала тоски.
Потому что дом был не под ногами.
Дом — был рядом. В его ладони.
