Глава 18
Возвращение в Нью-Йорк было как возвращение в сон, в котором ты уже был, но всё равно не узнаёшь улицы. Снег в аэропорту. Пластиковые стаканчики с кофе. Чужие разговоры. Шарф, который пах Венецией, пропитывался холодом Лонг-Айленда.
Казалось, город остался на паузе — как сцена, которая ждёт актёра. Но пока я ехал домой, пока смотрел на окна и огни, я чувствовал: я другой. И теперь не могу войти в прежнюю жизнь, как в старый костюм. Он не налезает на плечи.
В квартире пахло тишиной. Изабелль сразу пошла перебирать чемоданы, потом устала присела, положила руки на живот и просто сидела, глядя в одну точку.
— Всё в порядке? — спросил я.
— Да. Просто хочется… замереть. Чтобы не исчезло. Всё это.
Я кивнул. Понимал. Венеция оставила шепот в нашей коже. А Нью-Йорк требовал шума.
Следующие дни были странными. Мы возвращались к жизни, но уже не к той, что была до. Она начинала делать скриншоты из реальности: суп на плите, пара носочков, которые ей кто-то подарил, книга о родах, открытая на странице про дыхание. Я пытался читать сценарий, но не мог сосредоточиться. В голове всё ещё звучало: Удары сердца, глухие, как эхом в темноте.
Однажды я проснулся в пять утра — она уже не спала, сидела у окна, пила чай.
— Что-то случилось?
— Нет. Просто не могу уснуть. Слишком много всего внутри.
— Хочешь выйти?
Мы накинули пальто поверх пижамы и пошли — босиком в ботинках, смеясь от абсурдности. Город был ещё сонным. Дворник ругался на снег, автобус дышал паром. Мы шли по Бруклину, как будто не было ни свадьбы, ни УЗИ, ни тревог — только двое. Я и она. Наедине с утренним воздухом.
— Мне страшно, — сказала она. — Не от ребёнка. От будущего. Что если ты передумаешь? Что если ты поймёшь, что не готов?
Я остановился, взял её за руки.
— Я боюсь тоже. Но я выбрал не храбрость. Я выбрал тебя.
Она слабо улыбнулась:
— Это и есть храбрость, наверное.
* * *
Я снова начал ходить на репетиции. Театр встречал меня, как старый друг, которого ты не видел годами. Прежняя сцена. Прежние кресла. Но я чувствовал себя иначе. Как будто играл роль, но больше не полностью ей принадлежал.
Изабелль иногда приходила — тихо садилась в угол и просто смотрела. Я видел, как она улыбается, когда я забываю текст и чертыхаюсь, как кивает, если сцена звучит честно.
В один вечер она сказала:
— Знаешь, ты не играешь — ты вспоминаешь.
— Что?
— Каково это — быть живым.
Я не ответил. Только обнял её. Потому что внутри опять зазвучало сердце — не моё, не её. А наше. Там, где раньше был страх, теперь — музыка.
* * *
На кухне всё чаще появлялись заметки на стикерах.
«Купить молоко». «Записаться к врачу».
И однажды — просто надпись на зеркале губной помадой:
«Ты справишься. Потому что ты — мой».
Я не стал стирать. Просто стоял, смотрел и думал: я ведь правда справлюсь. Даже если боюсь. Даже если не знаю, как. Потому что теперь я не один.
* * *
Февраль тянулся к марту, как тёплая рука — к ладони. Мы учились жить в паре, где «я» уже не звучит отдельно от «мы». И в каждой детали — от обеда до перепалки из-за слишком горячей воды — я ощущал: это начало. Не новой главы. Нового мира.
Я не знал, каким будет наш ребёнок. Каким отцом я окажусь. Но знал одно: я уже не мог представить день, в котором её бы не было. И когда она засыпала на моём плече, дыша ровно и спокойно, я впервые в жизни чувствовал себя на месте.
Как на сцене, где не нужен текст.
Где всё — по-настоящему.
Где ты не играешь.
Ты живёшь.
Через неделю мы пошли на УЗИ. На этот раз — без тревоги, без сомнений. Просто с волнением, которое невозможно ни описать, ни скрыть. В коридоре клиники пахло лавандой и антисептиком, в зале сидели такие же, как мы — пары с папками, ожиданием и веками под глазами.
Изабелль крепко сжала мою руку, пока её звали в кабинет. Я пошёл с ней, как будто боялся упустить момент, когда вселенная скажет что-то важное.
Врач была доброжелательной женщиной с мягким голосом.
— Ну что ж. Посмотрим, кто к вам идёт.
На экране замерцало изображение. Я всё ещё не понимал, как можно что-то различить в этих пятнах, но вдруг услышал, как Изабелль затаила дыхание.
— Видите? — Врач обвела пальцем тень. — Вот он. Мальчик.
Я не сразу понял.
— Мальчик? — переспросил.
— Да. Мальчик, — улыбнулась она. — Поздравляю, папа.
Слово «папа» ударило куда-то глубоко. Мальчик. Сын.
Я засмеялся. Потом поцеловал Изабелль в висок, не в силах сказать хоть что-то разумное.
На улице шёл снег. Мы шли молча, пока я вдруг не выдохнул:
— Джеймс.
— Что? — Изабелль повернулась ко мне.
— Я бы хотел назвать его Джеймс. В честь моего дедушки. Он был… таким, каким я хочу стать. Добрым. Справедливым. Настоящим. Он заменил мне отца.
Изабелль подумала. Потом медленно кивнула.
— Джеймс… звучит красиво.
Она посмотрела на свой живот и погладила его.
— Привет, Джеймс, — прошептала она.
Я сжал её руку, и в тот момент мне показалось, что даже улицы Нью-Йорка стали тише. Как будто весь город слушал. Прислушивался к имени, которое только-только родилось — как обещание, как молитва.
Джеймс.
Мой сын.
И всё в мире вдруг обрело смысл.
* * *
Снег всё ещё лежал на подоконнике, хотя март уже стучал в стекло каплями дождя. Мы жили между сезонами — как будто и внутри тоже: между страхом и надеждой, между будущим и прошлым, которое не спрашивает, прежде чем вернуться.
Утром в стопке писем я нашёл конверт без обратного адреса. Бумага старая, чуть потрёпанная. Почерк — размашистый, будто написанный человеком, который долго молчал и не знал, как начать.
Я сначала не открыл. Просто держал в руке и смотрел, как Изабелль заваривает чай. Её движения стали медленнее в последнее время. Иногда она останавливалась посреди комнаты — как будто ловила дыхание. Я спрашивал, всё ли в порядке. Она кивала. Но я знал: что-то не так.
Позже, когда она ушла в душ, я вскрыл конверт. Внутри было одно письмо. Две страницы, пожелтевшие от времени.
_«Если ты читаешь это, значит, я не рядом. Я не был тем, кем должен был быть. Я ушёл. Боялся, что сделаю только хуже. Но я всегда думал о тебе, сын.
Не знаю, каким ты стал. Но если ты держишь это письмо — значит, ты стал мужчиной.
Мне жаль. Но и… спасибо. Ты был моей надеждой, даже если я этого не заслужил.
Поступай по совести. Люби. Защищай своих. И помни: даже те, кто ошибся, могут хотеть для тебя добра.
Твой отец.»_
Я перечитывал несколько раз. Не знал, зачем. Наверное, чтобы найти в этих строчках хоть намёк на то, чего мне всегда не хватало — опоры. Хотя бы воспоминания.
Изабелль вышла из душа с полотенцем на плечах и села рядом. Я спрятал письмо в карман.
— Ты дрожишь, — сказала она.
— Просто… день такой.
— Хочешь поговорить?
— Нет. Пока нет.
Через пару дней мы пошли на плановый осмотр. Я держал её за руку, как всегда. Но чувствовал, что пальцы у неё стали холоднее. Как будто тело знало раньше, чем ум.
Врач, пожилая женщина с аккуратной причёской и серьёзными глазами, долго смотрела экран. Что-то записывала. Потом повернулась к нам.
— Есть небольшие осложнения, — спокойно сказала она. — Пока нет серьёзной угрозы, но нужно будет наблюдаться чаще. Возможно, придётся полежать в больнице на последних неделях.
Изабелль кивнула. Ни слова, ни испуга. Только сжала мою руку сильнее.
Я молчал. Потому что сердце било слишком громко. Потому что я уже видел в этом коридоре слёзы. Стены, которые запоминают страх.
Выйдя, мы молчали. Прошли два квартала, пока она не остановилась.
— Скажи что-нибудь, — попросила она.
— Я боюсь, — выдохнул я. — Больше, чем когда-либо.
— Я тоже, — сказала она. — Но это не остановит меня. Не остановит нас.
Я обнял её. Не как герой. Не как защитник. А просто — как человек, который вдруг понял, что не может потерять.
Вечером, когда она заснула, я снова достал письмо. Сел на полу, спиной к дивану.
— Я не знаю, что ты хотел, — сказал я вслух. — Но я знаю, чего хочу я.
Я хочу быть рядом. Не исчезать. Не писать письма через двадцать лет.
Я хочу быть для Джеймса тем, кого я сам всё детство искал.
Я не знаю, получится ли. Но я попробую. Потому что теперь, когда сердце звучит вдвое громче — на двоих — нельзя больше убегать.
В спальне Изабелль тихо дышала. Я подошёл, сел рядом и положил руку ей на живот. Мальчик. Мой сын. Джеймс.
— Привет, — прошептал я. — Я здесь.
И впервые за весь день стало по-настоящему тихо. Тишина — не от страха. От веры.
