Глава 11
25 апреля 1969 год
Со дня церемонии премии Тони прошло пять дней.
И в это утро, когда я проснулся, не было ни будильника, ни запаха кофе, ни Изабелль рядом. Был только записанный на клочке бумаги адрес и подпись: "Просто приди. Сегодня ты гость."
Я вытер лицо, умылся, надел рубашку — не парадную, а ту, что тёплая, почти домашняя — и вышел.
На углу ждал таксист.
— Мистер Пачино? Садитесь. Меня попросили вас отвезти.
Поездка была короткой. Мы выехали на одну из улиц возле Юнион-сквер, и я сразу понял: знакомое место. Это была Актёрская студия.
Тот самый дом, где я прошёл сотни часов боли, поиска и молчаливого отказа быть кем-то другим, кроме настоящего себя.
Я поднялся по лестнице. Дверь в зал была приоткрыта.
Вошёл.
Внутри — темно. Только один прожектор горит в центре сцены.
И вдруг — свет. Огни зажигаются. Из темноты выходит Изабелль. За ней — ученики, актёры, даже техники. А потом — Ли Страсберг. Живой. В костюме. С мягкой, усталой улыбкой.
— Аль, — говорит он. — Сегодня тебе не надо ничего играть. Просто быть.
Аплодисменты. Зал — полный. Только не зрители. Все свои. Студия. Те, кто знает, как это — рожать эмоцию из небытия.
На сцену выкатывают торт. Настоящий, тяжёлый, с кремом. На нём — свечи.
— С днём рождения, Аль, — говорит Изабелль. — Это твой второй дебют. Уже не в роль. А в жизнь.
Ли Страсберг выходит вперёд, протягивает руку:
— С днём рождения, сын. Ты стал тем, кем должен был быть. Не артистом — человеком, способным жить на сцене, не теряя себя.
Я не мог сказать ни слова.
И в ту минуту я понял: этот день рождения был не просто датой. Это было посвящение. В профессию. В доверие. В семью, что строится не кровью, а общим огнём внутри.
Мы смеялись. Мы пели. Мы читали куски из любимых пьес. Я читал Бобби — и уже знал, что это не про боль, а про путь. Про то, как боль становится правдой.
Позже, когда вечер угас, мы остались на сцене вдвоём. Я и Изабелль.
Я сказал ей:
— Это был лучший подарок. Не праздник. А признание.
Она улыбнулась:
— Потому что ты теперь не просто актёр. Ты теперь кто-то, о ком другие говорят: «Он настоящий».
И в этом свете — под фантомной рампой сцены, где всё начиналось, — я поцеловал её.
Без роли. Без партитуры.
Как мужчина. Как тот, кто больше не боится быть на своём месте.
«Так я вступил в новую эпоху. Время, когда сцена ушла в объектив камеры. И начался путь, за который не дают аплодисментов — только результат.»
Прошёл ещё один год. Нью-Йорк не изменился, но я — да.
Так начались мои съёмочные годы. 1970-й. Я уже не мальчишка из Бронкса. Я — Аль Пачино. Съёмки, страх, сцена — и больше никакого пути назад."
Я больше не бегал по Бронксу с затяжной мечтой в кармане. Теперь всё было по-настоящему. Кастинг. Сценарий. Съёмочная площадка. Главная роль в фильме "Паника в нидл-парке" Мой герой — Бобби. Герой, которого все должны были ненавидеть, но я пытался его понять. Потому что иначе нельзя — если не полюбишь своего персонажа, он будет пустышкой.
На съёмках я жевал жвачку постоянно. Не из-за вкуса — нервы. Каждая сцена ощущалась как экзамен, и я всё время думал, что меня вот-вот выгонят. Я ещё не знал, что это нормально. Что страх — это топливо.
Сидни Люмет когда-то сказал мне: «Если ты не нервничаешь — ты труп». Но Сидни был где-то далеко, а я стоял на грязном тротуаре в Гарлеме, в рваной куртке моего героя и с прилипшей к небу "Wrigley’s Spearmint".
— Аль, камера, — крикнул режиссёр Джерри Шацберг. — Погнали.
Я кивнул. Отпустил плечи. И вошёл в кадр, как будто это улица, по которой я шёл тысячу раз. Потому что она и правда была такая. Я знал этих людей. Эти подъезды. Этих собак и эти взгляды. Всё было родное, как старая кожаная куртка, только теперь — я внутри кино.
Съёмки «Паники» были как жизнь на грани: каждый день я сталкивался с чем-то новым — и в себе, и в других. Китти, моя партнёрша, играла Хелен. Тонкая, с нервной кожей и пронзительными глазами. Она жила в своей роли — и это пугало, потому что я узнавал себя в ней. Мы не играли любовь, мы ей болели.
— У тебя глаза, как будто ты вечно не спишь, — сказала она в один из перерывов. — Это из-за съёмок или ты всегда такой?
— Всегда, — ответил я, запуская новую жвачку.
Она усмехнулась:
— Это не жвачка. Это твой спасательный круг. Ты не тонешь только потому, что жуёшь.
Я ничего не сказал. Просто посмотрел на город. На улицы, которые не давали шанса. На окна, в которых горел тот же свет, что и в моём детстве. Нью-Йорк всё ещё был жестоким отцом. Но теперь я стал его сыном.
В один из вечеров я вернулся домой позже обычного. Сняли сложную сцену — передозировка, больница, одиночество. Я вышел из кадра и несколько минут не мог отойти. Бобби как будто остался во мне.
Я бросил куртку на стул, достал письмо. От Изабелль. Почерк нервный, с нажимом.
"Аль, ты где-то там. Снимаешь кино. А я — снова в театре. Но уже в другом. Там, где можно говорить. Ты был прав. Иногда выбор — это удар. Но лучше удар, чем молчание. Если сможешь — приходи на премьеру. Мне важно. Мне всегда было важно, чтобы ты был рядом, даже если молчишь. P.S. Только не бей никого. Сцена — это не ринг."
Я улыбнулся.
И снова зажевал жвачку.
Однажды на съёмочную площадку пришёл мужчина в пальто цвета мокрого асфальта. Никто сразу не понял, кто это. Он просто стоял в стороне, у стены, с руками в карманах, и подолгу смотрел, как я играю.
Я заметил его во время третьего дубля — сцена на скамейке в парке, когда Бобби врет Хелен, что бросил. Я играл на пределе — пустота внутри, маска снаружи. Как в жизни. После команды «Стоп» я остался сидеть, не в силах встать.
Тогда он подошёл ближе.
— Аль Пачино, да? — голос был мягкий, с хрипотцой.
— Да, — кивнул я, вытирая лоб. — Простите, вы…
— Фрэнсис. Фрэнсис Форд Коппола.
Я чуть не выплюнул жвачку.
— Я слышал о тебе, — продолжил он. — Но видеть — это совсем другое. Ты настоящий. Не играешь, а проживаешь. Это редкость.
Я ничего не ответил. Только покраснел, как идиот. Он это заметил, усмехнулся:
— Не теряй этого. Камера видит, когда человек врёт. А ты — не врёшь.
Потом он ушёл так же тихо, как пришёл. Но ещё несколько раз появлялся — просто стоял где-то сбоку и смотрел. Не вмешивался. Не говорил. Только наблюдал. И я чувствовал это взглядом — как будто кто-то листает твою душу, страницу за страницей.
Я не знал тогда, зачем он приходил. Только потом, много позже, я понял:
Он искал своего Майкла.
И уже тогда — выбрал меня.
Премьера фильма была ещё далеко. Но я знал: что бы ни вышло в итоге — этот опыт уже вписался в меня. «Паника» была не просто ролью. Это был мой бой за место в кадре, за право быть услышанным.
И, может, впервые в жизни, я начинал верить:
Я смогу. Я действительно смогу.
Наступил день премьеры спектакля Изабелль.
Я сидел в тёмном зале, в третьем ряду слева — чуть в стороне, чтобы не перехватывало взгляд с её сцены. В кармане мялся пригласительный с пометкой: "Гость, но не посторонний".
Сцена — другая, не та старая актёрская, где мы учились падать и подниматься. Это был Офф-Бродвей. Зал небольшой, почти камерный. Но в воздухе чувствовалась та самая дрожь — напряжение перед тем, как зазвучит первый текст.
Я никогда раньше не видел Изабелль в главной роли. Раньше — всегда кто-то другой, громче, увереннее. А теперь — её имя первым в программке. Её образ — на афише. Её дыхание — в каждой реплике.
Когда открылся занавес, я перестал быть Аль Пачино. Перестал быть актёром. Я стал зрителем. Мужчиной, который смотрел, как любовь его жизни преображается в другого человека — не притворяется, а становится.
Она играла женщину, потерявшую всё: дом, голос, веру. Но обретшую себя. Пьеса была тяжёлой. Не в том смысле, что давила — а в том, что держала за горло. Я ловил каждое слово. Видел, как её пальцы дрожат на последних монологах. И как зал замер — весь. Никаких кашляющих, никаких скрипов кресел. Только её голос.
Когда опустился занавес — взрыв аплодисментов.
Я не вставал сразу. Просто сидел, сжимая край сиденья, не веря, что это она. Та самая, с которой мы бегали в дождь. Которая варила мне макароны с кетчупом. Которая однажды сказала:
"Если ты уйдёшь, я всё равно останусь. Я — не чья-то тень."
И теперь она стояла под светом рампы, в полном зале, одна. Без тени.
Я пошёл за кулисы. Не знал, что скажу. Может, и не нужно было говорить.
Она вышла из гримёрки в халате, волосы мокрые от душа, глаза блестят — не от слёз, от жара. Она увидела меня — и остановилась.
— Ты пришёл, — сказала она просто.
— Конечно.
Я сделал шаг. Потом второй.
— Ты была… не просто хороша. Ты была правдой.
Она улыбнулась. Устало, искренне.
— Ты видел меня?
— Я всегда вижу тебя, Изабелль.
Мы обнялись. Без пафоса, без фраз из пьес. Просто — как двое, которые пережили слишком много, но всё ещё рядом.
И тогда она прошептала:
— Теперь твоя очередь.
— Что ты имеешь в виду?
— Я сыграла свою премьеру. А ты сыграешь свою — совсем скоро. В кадре. В большом кино.
Она коснулась моей щеки:
— Только не забывай, кем ты был до камеры. Потому что этот человек — и есть твоя сила.
Я кивнул.
— Обещаю.
В тот вечер мы ушли из театра поздно. Нью-Йорк уже начал засыпать, но у нас внутри всё горело. Мы шли молча, держась за руки. Я подумал, что, может, именно в такие минуты и рождается не только искусство — а и жизнь.
13 июля 1971 года вышла премьера фильма Паника в Нидл-парке.
Я вышел из машины не сразу. Стоял, прислонившись к дверце, наблюдая, как люди входят в кинотеатр: критики, студенты, актёры, друзья и просто прохожие, привлечённые афишей с моим лицом. Моим лицом, которое я всё ещё не мог воспринимать всерьёз.
Изабелль сжала мою ладонь: — Ты не боишься кино. Ты боишься себя на экране. Я посмотрел на неё: — Потому что экран — это как зеркало. Только честнее.
Мы вошли в зал под вспышки камер. Кто-то выкрикнул моё имя. Кто-то — фамилию режиссёра. Но шум ушёл на второй план, как в момент перед выходом на сцену. Я чувствовал пульс в горле.
Свет погас. Заставка. Музыка.
И вот он — я. То есть Бобби.
На экране.
С глазами, полными голода и пустоты.
Первый раз я почти не дышал. Хотел встать и уйти. Закричать, что это всё неправда. Но потом услышал тишину в зале. Неподдельную. Ту самую, как у Изабелль в тот вечер.
Кто-то рядом вздохнул. Кто-то всхлипнул в сцене с Хелен.
А я сидел и думал: это не роль. Это я. Таким меня никто не знал. Даже я сам.
Когда пошли титры, аплодисменты не были бурными. Они были… глубокими. Задержанными. Как будто зрители ещё не могли вынырнуть. Я оглянулся — у многих были мокрые глаза.
Режиссёр Шацберг обнял меня: — Ты сделал это, Аль.
Я хотел пошутить, но не вышло. Только кивнул.
Изабелль подошла, взяла меня за руку: — Ты теперь часть чего-то большого.
— Я просто играл.
— Нет, — сказала она. — Ты открыл себя. А это страшнее, чем играть.
На выходе стоял тот самый человек в мокром пальто. Коппола.
Он посмотрел на меня иначе. Уже не как зритель — как режиссёр, как человек, что видит, куда дальше.
— Приходи ко мне на пробы, — сказал он. — У меня есть роль. Майкл.
— Майкл?
— Майкл Корлеоне. Ты подойдёшь.
И он ушёл.
Я стоял снаружи, на мокром асфальте Нью-Йорка. Всё было, как раньше — но уже навсегда по-другому.
Так началась другая сцена моей жизни.
Сцена, где не нужно играть. Только быть.
И быть — уже хватало.
* * *
Нью-Йоркский воздух был тёплым, как ладонь матери — немного влажный, с запахом асфальта, кофе и дыма. Я стоял у входа в театр, куртка нараспашку, и улыбался какой-то молодой леди, протягивавшей мне красную розу. На её лице была сияющая улыбка.
— Вы были великолепны, Аль, — сказала она, касаясь моей руки.
— Спасибо, мисс, — я кивнул и принял розу.
Я повернулся, собираясь уйти, и тут увидел, как сквозь толпу ко мне идёт Аль Радди. Он шёл быстро, в дорогом пальто, уверенно, будто весь мир ему что-то должен. Рядом с ним — женщина, высокая, изящная, с каштановыми волосами и глазами цвета тёмного рома. Он называл её Франсуазой. Рядом с ней я чувствовал себя будто в другой эпохе — как нищий рядом с королевой.
— Аль! — позвал он, почти выкрикнул. — Чёрт возьми, это ты, парень!
Я улыбнулся. Он был тем, кто держал в руках телефоны, связи, контракты и двери, которые могли открыться… или навсегда остаться закрытыми.
— Привет, Аль, — сказал я.
— Ты потрясающе отыграл сегодня, — хлопнул он меня по плечу. — Франсуаза влюбилась в тебя с первой сцены. Правда, дорогая?
Франсуаза кивнула. — Вы не играли. Вы были. Это редкость. И… опасность.
Я усмехнулся, слегка смущённый. — Спасибо. Просто делаю, что могу.
— Слушай, — Радди подошёл ближе, понизил голос. — У нас с Франсуазой ужин в "Элаине". Ты должен пойти с нами. Не спрашивай зачем — просто доверься.
Я посмотрел на него, на его блеск в глазах, и вдруг понял — это не просто вечер. Это какой-то момент, который может всё изменить. Я кивнул. — Ладно. Угощаете — иду.
Ресторан "Элаин"
Мы сидели за столиком в углу. Шумно, много табачного дыма, но уютно. Франсуаза пила бокал красного, Аль пил быстро, как будто торопился. Я ел макароны и пытался не чувствовать себя школьником на собрании взрослых.
— Послушай, Аль, — сказал он наконец. — Я не буду ходить вокруг да около. Есть режиссёр. Молодой, упёртый. Итальянец. Фрэнсис Форд Коппола. Он хочет снять фильм.
Я поднял бровь. — Какой фильм?
— *Крёстный отец*, — сказал он спокойно. — По роману Марио Пьюзо. Ты читал?
— Я читал книгу — она хороша.
— Он хочет тебя. На роль Майкла Корлеоне.
На секунду в ресторане стало слишком тихо. Или это просто в моей голове всё замерло. Майкл. Корлеоне. Я поставил вилку, посмотрел на Радди. — А как насчёт Сонни? Он более дерзкий, взрывной. Мне ближе. Это моё нутро.
Радди засмеялся. — Я знал, что ты это скажешь. Чёрт возьми, Пачино, ты и есть Майкл, просто сам этого пока не видишь. Это не про дерзость. Это про глубину. Про тишину внутри. Про взгляд.
Я молчал. Глянул на Франсуазу — она смотрела на меня, будто знала, кем я стану раньше, чем я сам.
— Дай мне подумать, — тихо сказал я. — Подумай, — кивнул Радди. — Но недолго. Потому что время у нас не ждёт. И двери открываются не каждый день.
* * *
Кастинг
Мы с Копполой сидели в душной комнате на третьем этаже здания Paramount Pictures.
Окна — закрытые. Воздух — как бумага, тяжёлый и шершавый. За длинным столом — студийные боссы. Галстуки, блокноты, жвачка и оценивающие взгляды.
Я чувствовал, как пот скатывается под ворот рубашки. Сидел, как на экзамене. А может, хуже.
Коппола наклонился ко мне и прошептал:
— Просто будь собой. Это не прослушивание. Это — доказательство.
— Кому?
Он чуть улыбнулся:
— Им. И себе.
Седовласый продюсер ткнул пальцем в мои бумаги:
— Пачино, правильно? Аль Пачино?
— Да, сэр.
— У нас тут список: Джеймс Каан, Мартин Шин, даже Редфорд. А вы… кто?
Я сжал кулаки на коленях:
— Актёр. Театр. Нью-Йорк.
Он хмыкнул.
— Мы не кастуем для подвала в Гринвич-Виллидж. Это "Крёстный отец". Нам нужен кто-то, кого публика знает. На кого пойдут. А вы — метр с кепкой.
— Метр семьдесят. Без кепки, — сказал я.
В комнате кто-то хихикнул.
Коппола резко, с нажимом:
— Вы не понимаете. Он и есть Майкл. Он может сказать всё — молчанием. Он держит в себе бурю, а на лице — лед. Дайте ему сцену. Одну.
— Какую?
— Свадьба Конни. Где Майкл рассказывает про отца и продюсера.
Продюсеры закивали — мол, давайте.
Я встал. Сердце — как молот в груди. Закрыл глаза. Представил Кей. Представил свадьбу. Представил, что я — уже Майкл.
И начал:
— …Продюсер не хотел брать Джонни на фильм. Но мой отец сделал ему предложение от которого тот не смог отказаться. Он отправил Луку Брази — к нему домой, в Беверли-Хиллз. Лука приставил пистолет к его голове… и сказал: либо твоя подпись окажется на контракте либо мозги.
Я сделал паузу. Глянул на них.
— Это моя семья, Кей, не я. — сказал я тише. — И вот почему Джонни получил ту роль.
Тишина. Никто не хихикал. Никто не ел жвачку. Блокноты замерли.
Но спустя секунду главный продюсер сказал:
— Нет.
Коппола обернулся на него:
— Что?
— Он не работает. Слишком… сдержанный. Слишком низкий. И, главное — никто не знает, кто он такой.
— Именно это и нужно! — вскипел Фрэнсис. — Майкл не должен быть голливудской рожей. Он — тень. Он — наблюдатель, пока не становится кем-то большим. Я видел — никто не пройдёт этот путь так, как Аль.
— Мы не собираемся рисковать миллионами на человека, у которого нет даже постера. Это не театр, Фрэнсис. Это бизнес.
— Тогда ищите другого режиссёра.
Повисла гробовая тишина.
— Что ты сказал?
— Если Пачино не будет Майклом — я ухожу.
— Ты серьёзно?
— Я смертельно серьёзен.
— Ты с ума сошёл, Фрэнсис. У нас уже декорации строят. Костюмы. График.
— Тогда скажите инвесторам, что всё сломали, потому что вы не поверили в парня, который мог бы стать легендой.
Пауза.
— Ты готов оставить всё из-за этого?
— Я готов снять настоящий фильм. А без него — он будет пустой.
Мы вышли в коридор. Я чувствовал, как меня трясёт. Не от страха. От шока.
— Ты правда бы ушёл? — спросил я.
Коппола обернулся:
— Я не "бы ушёл". Я уже ушёл. Теперь — мяч на их стороне.
Он хлопнул меня по плечу и добавил:
— Ты сделал это, Аль. Теперь посмотрим, хватит ли у них сил это признать.
* * *
Я закрыл дверь квартиры за собой и сразу ощутил, как груз с плеч немного спал. В комнате горел мягкий свет, и Изабелль стояла у окна, смотрела на улицу, но сразу обернулась, услышав шум.
— Как прошло? — спросила она, переходя ко мне.
Я сбросил пальто на кресло, опустился на диван и глубоко вздохнул.
— Чёрт, Изабелль... Они меня едва слушали. Казалось, им всё равно. Сказали, что я слишком низкий, слишком неизвестный... Типа кто такой вообще Аль Пачино?
Она подошла ближе, взяла меня за руку.
— А ты им показал, кто такой?
Я улыбнулся — улыбка была усталой, но решительной.
— Сегодня я сыграл сцену с той свадьбы — помнишь? Когда Майкл рассказывает про Луку Брази, как отец под дулом пистолета заставил того продюсера подписать контракт? Я видел, как у них потемнело в глазах. Это был мой момент. Они молчали, но потом...
Я посмотрел на неё.
— Потом они снова начали сомневаться. Но Коппола был неумолим. Он сказал, что если меня не возьмут, он уходит. И я верю ему.
Изабелль села рядом, положила голову мне на плечо.
— Ты думаешь, ты справишься? С этим давлением, с этим шумом?
— Не знаю, — признался я честно. — Иногда кажется, что я играю в какую-то безумную игру, где ставки слишком высоки. Но сегодня я почувствовал, что могу сделать это. Что Майкл — это я. И если меня отвергнут, значит, я должен стать ещё сильнее.
Она сжала мою руку.
— Ты не просто хочешь сыграть — ты должен это сделать. И я буду рядом.
Я глубоко вдохнул, почувствовал, как внутри что-то затрепетало — смесь надежды и страха.
— Спасибо, Изабелль. Ты — мой якорь.
Она улыбнулась, и в её глазах был весь мир, который я когда-либо хотел.
— Всё будет хорошо, Аль. Просто верь.
Первый раз я почти не дышал. Потому что впервые смотрел на себя — не глазами страха, а глазами признания. И понял: кино — это не отражение, это продолжение. Тебя. Настоящего.
