31 страница5 ноября 2017, 15:22

Крыжовник

Отец — суматошный, скрюченный, как сказочная Яга, — говорил, что зелёные глаза самые красивые. Они похожи на крыжовник. Крыжовник лучше всего покупать у бабушек на остановке: они-то знают, где нарвать самые сочные ягоды своими загорелыми морщинистыми — кожа как пергамент! — руками. Они собирали его и продавали намного дешевле, чем на рынке. Крыжовник — особая ягода. Отец делал варенье из крыжовника, заляпывая соком обеденный стол и небесно-голубые обои. Крутил в пальцах каждую ягоду, показывая сыну.

— Ты только глянь, какая крупная.

— Ага, — кивал Дима.

Ему было всё равно, и он точно не понимал всё это восхищение перед какими-то ягодами. Шмыгал носом, старательно делая вид, что отец не раздражает. Таз, доверху наполненный крыжовником, стоящий у самых ног, приходилось терпеть, стиснув зубы.

— Нет, смотри-смотри, — толстые пальцы отца, сминающие ягоду, возникали у самого лица, — рассмотри-ка получше.

— Круглая, — это всё, что мог сказать сын.

— Дурак. Идеальная ягода, понимаешь? Зелёная, как глаза. Понимаешь, да-а?

От шоколада, что напоминал карие глаза, отец в такой раж не приходил. Поэтому Дима не мог уловить эту логику и просто кивал. Ему тогда действительно было плевать на это странное помутнение отца. Да мало ли чем занят старик? В прошлом году вот охоту полюбил, но бросил: никогда не мог долго заниматься одни делом. А ещё лет так пять назад карты рисовал. Городские, со всеми проулками, тайными местами. Довольно неплохое, к слову, увлечение. Пару раз Дима ходил с ним, светил фонарём на таблички на домах, пока отец, прислонив альбом к его спине, писал название улицы. А потом и это ему наскучило: альбом полетел в тумбу и, кажется, больше не появлялся на свет.

Мать, которая, сколько Дима помнил, ничего не спрашивала, молча отмывала кастрюли после варки крыжовника, скидывала в мусорное ведро остатки ягод, и вытирала мокрой тряпкой стол. На этом её участие в культе крыжовника заканчивалось. Она была тихой женщиной, почти сошедшей со старых советских фильмов: русые волосы, круглое, пышущее здоровьем лицо, белые носочки — обязательно глаженые, умение вздыхать, поражаясь тяготам мужской судьбы.

Семья была обычной — в принципе, у всех есть свои заскоки, и поэтому Дима никогда не заострял внимание на том, чем заняты родители. Ладно, отец любит эти дурацкие ягоды, ну и что? Работает много, деньги в семью приносит хорошие — вон каждый год на море ездят, да и техника дома отменная, не курит, пьёт только по праздникам и поминкам, с матерью не ругается. Некоторые одноклассники покрылись бы синевой от зависти ещё на первом пункте. А услышав, что отец Диму ни разу не лупил, вообще бы повесились. Их-то папаши за уши таскали с утра до ночи, без перерывов и выходных.

По праздникам они вместе ходили в кафе. Садились обычно у окна, заказывали всё одинаковое. Дима лениво ковырял ложкой в грибном крем-супе, а мать озиралась по сторонам. Отец смотрел в окно. Иногда Диме казалось, что порой отец слегка приподнимался, словно что-то заинтересовало его. Но мать тогда дёргала папу за рукав пиджака и бросала сердитые взгляды.

— Серёж, ну что ты.

Он кивал и как-то неловко мял пальцами салфетку.

— Да подумал, что знакомого увидел.

Это происходило слишком уж часто — пора было понять, что так много знакомых у отца быть не может. Он видел на улице не тех, кто мог бы быть ему знаком, а тех, с кем он бы хотел стать знаком.

Он видел девушек с зелёными, как крыжовник, глазами.

— Чудесно пообедали, — говорил отец, отдавая официанту оплаченный счёт. — Вы же не против, если я немного пройдусь?

Нет, они не были против. Дима хотел скорее придти домой и почитать комиксы, а мать просто была неспособна быть против чего-либо. Она всю жизнь так и прожила — молчаливо соглашаясь со всеми: с отцом, мужем, сыном, а в перерывах между ними — с телевизором.

Так они и расходились: Дима с мамой шли домой, непременно заскочив в магазин, а папа сворачивал за угол и садился в какой-то автобус. Дима никогда не обращал внимания на номер автобуса, а мать не спрашивала, почему её муж садится в него. Это была глубоко отрешённая друг от друга семья.

Когда через месяц после таких прогулок по телевизору заговорили о странном маньяке, что уродует жертв, выкалывая им глаза, мать выбросила все кастрюли, где можно было варить крыжовник, заказала раздельные кровати в спальню и сказала, что у неё аллергия на грибы. Это впервые, как потом понял Дима, она показала нечто, называемое характером. Дальше, конечно, не зашло. Пока дым осознания клубился над их головами, робко наполняя умы ужасом от происходящего, у матери было время подумать.

Куда она уйдёт, да и зачем? Убьёт же. А если не убьёт, то стыдно, люди, стыдно. Вот так: двадцать лет вместе, душа в душу, рука в руке, венчаны — до сих пор лицо батюшки перед глазами, а тут хоп — и развод? Идти в милицию — ещё хуже. Не поверят, посмеются, выставят дурой. В горе и радости — это, конечно, не «отче наш», но эту клятву она запомнила наизусть и каждый день перед сном вспоминала. Даже когда засыпала одна. Даже в ночь перед своей такой глупой и скользкой смертью. Нет, это невозможно.

Да и чего таить? Иногда, сидя с ним за столом и украдкой посматривая на его резкие движения, она трепетно вздыхала и рассуждала, что нет, ничего не поменялось. Всё такой же сдержанный и учтивый, смотрит на неё с лаской — точно, ей-богу точно как на их первом свидании. Она его боялась. Конечно. Проходил мимо, брал за руку, обращался, а она вздрагивала, расстерянно моргая влажными глазами. Нет, уйти нельзя: убьёт. Точно убьёт.

И в целом их жизнь совсем не изменилась. Дима всё так же слушал истории о зелёных ягодах, ходил с отцом в кафе, помогал ему в мелком ремонте. Иногда он видел, как мать смотрит на них, потом молча уходит в спальню. Хлопала дверь.

Диме было шестнадцать. Застенчивый мальчик, стоявший посреди пубертата, пытающейся всячески отстраниться от мира. Ему нравились старые фильмы и комиксы. Он смотрел на отношения родителей, как через призму, даже не пытаясь приблизиться. Иногда спал на балконе — особенно летом, когда, распахнув дребезжащее окно, можно было вдохнуть спрессованный душный воздух, пахнущий цветами и скошенной травой. Брал с собой толстый, напоминающий небольшой дипломат ноутбук и смотрел фильмы. Небо, выглядывающее из-за окна, было тёмно-сапфировым, звёздным. А у самого уха пискляво сопел комар. Там, в квартире, за стеной... Нет, в другом мире были родители. Мать бережно расставляла тарелки на столе, на плите стоял чан с пловом, отец читал газету, размашисто листая серые страницы.

И парень не ощущал ничего. Отец, обожающий всё, кроме сына, мать, не умеющая изображать ничего, кроме образа благородной супруги. У него даже шанса не было. Диму держали в строгих тисках простого, домашнего воспитания: угол, «не выйдешь, пока не доешь», ремень за тройки, бесконечное «а вот у других...» — как пощёчина. Он никогда не был глупцом или шалопаем. Не строил иллюзии насчёт себя, не мог даже вообразить нечто тщеславное или ещё ужаснее — распутное. Его никогда не били. Дима никогда не давал повода. И прекрасно понимал, что только один проступок, одна невнятная вещь — и вся жизнь треснет вместе с его кожей, по которой пройдёт острая пряжка отцовского ремня.

Пару раз ему хотелось выпасть из этого хлипкого мирка. Но это же его папа. Папа. Дима закусывал кулак и плакал, прижавшись спиной к побеленной стене балкона. Па-па.

Как-то Дима пришёл из школы и увидел, как мама плачет, а отец, бегая по квартире, спотыкается о мебель и куда-то собирается. Тогда он впервые подумал, что иногда надо спрашивать, а не просто кивать. Но вопрос так и застрял у него в горле. В тот день они переехали в другой город. Их с матерью просто запихнули в машину — забавная аллегория на всю их жизнь.

По дороге отец напевал какую-то песню. Дима откинул голову и попытался уснуть, мать дёрнула его за рукав и прошептала в самое ухо:

— Я люблю тебя. Всегда помни, что семья — самое важное, что у тебя есть. Я очень сильно тебя люблю. Очень.

Крепкие звенья одной цепи. Дима это помнил. Особенно когда отец перестал скрывать и прятать от них своё новое увлечение. Он больше не говорил, что ему надо прогуляться. Садился на автобус и уезжал. И они, к своему удивлению, перестали строить прежнюю крепкую, наполненную первостепенными ценностями семью. Рудимент единства отвалился сам.

Некоторые люди с упоением вещают о том, как же жаль, что их жизнь не сериал. Вон там всё так ярко, здорово. Каждый день у героев опасности, приключения — весело живут, однако. Дима существовал в личном сериале уже четыре года и хотел то ли застрелиться сам, то ли застрелить режиссёра. Иногда замирал, смотря на нож, и в голове проплывала мучительно страшная, оттого и желаемая картина.

Поймали отца, когда он нацелился на шестнадцатую жертву. Орудовал он в течении семи лет, и за это время они трижды меняли города. Любовь к картам и охоте, неизменная вежливость и аура прилежного семьянина... отец никак не подходил к образу маньяка. Он так умело играл в хорошего человека, здороваясь с соседями, помогая бабушкам донести пакеты с рынка, придерживая двери для дам, что Дима сам порой морщился, пытаясь поверить до конца. И всё равно сомневался.

Пятнадцать женщин — тридцать глаз. Потом пришедший следователь, рассматривающий закрытые в шкафу банки с формалином, блевал у них в ванне. А мама пихала ему в руку горячий сладкий чай. Так и не смогла выйти из образа идеальной хозяйки.

Дима давал показания, сникнув под заботливым взглядом психолога. По всем канонам у него должна была быть огромная травма, стресс, тот-самый-стокгольмский-синдром. Семь лет жить с маньяком, смотреть на баночки, в которых плавали глаза — отец научился их выковыривать мастерски, только шесть штук повредил. Дима должен был быть напуганным, орущим, истерично дрожащим юношей. А он таким не был. Он был просто никаким.

— Вы знали, чем занимался ваш отец?

— Да.

— Он вам угрожал?

— Нет.

— Он угрожал вашей матери?

— Я не знаю.

— Он...

Дима поднимал глаза и закрывал рот ладонью. Только не закричать. Ну пожалуйста, не надо. Не кричать. Психолог опускала руку ему на плечо и качала головой. На сегодня хватит. Дима уходил, даже не смотря на следователя. Никогда не плакал.

Если его бы спросили, почему он не рассказывал об этом никому и не шёл писать заявление, то Дима сам не смог бы найти точный ответ.

Во-первых, ему было страшно. Это же так просто. Страх, обычный страх, как перед тараканом или смертью, панический, до дрожи в теле и заглохшего где-то в грудной клетке крика.

Кого ему выбрать? Кого спасти: чужих или же своего отца? Дима не знал, правилен ли его выбор, но отца-то он любил. Бредовое оправдание, и Дима никогда не пытался им откупиться. Мир молчал. Бог молчал. Дима молчал. Все трое были квиты. Молчание стало удавкой на шее, и Дима с каждым днём опускался всё ниже и ниже, на самое дно этой чёрной реки.

Морда отца сияла со всех экранов страны, а иногда камера находила и на рано постаревшую женщину с беглым взглядом и трясущимися руками. Она кусала губы и стыдливо опускала лицо. Много показывали адвоката: самоуверенный подлец, приглаживая редкие волосинки, говорил о том, что жертвы были виноваты сами и, как ни крути, нечего гулять по окраине, когда темно. Диму не показывали никогда. Наверное, поэтому Элла так и не узнала о том, какое отродье перед ней.

— Дмитрий, давайте к доске, — говорил преподаватель, а по аудитории рысью пробегал шёпоток.

Сынок что ли? Ага, сынок.

Такая же мразь?

Дима медленно оборачивался, все затихали. Волосы тёмные — отцовские, так же худ, цепкий взгляд. Да, такая же. Отец сидел в тюрьме уже полгода, но новости о нём были так же актуальны и холодили кровь, как и прежде.

— Дмитрий, вам что, особе приглашение требуется? А, Ционов?

Лекторам нравилось произносить его фамилию, они, кажется, даже как-то по-особенному её растягивали. Так же делали дикторы на телевидении и журналисты, печатая очередную чёрную статью, алчно облизывая губы, занося пальцы над клавиатурой. Из местной газеты Дима узнал, что отец долгое время совершал насилие над ним. А в другой писали: Дима самолично подбирал жертв. Ах, вот оно что. И ему даже отрицать не хотелось.

— Я не могу отвечать.

— Это почему?

Дима обычно просто дёргал плечом и делал вид, что ему всё равно. Снова.

«Семья — самое важное, что у нас есть», — вещал упитанный телеведущий, рассказывая про очередной сахарозный роман, законченный кровавым месивом и никому не нужным ребёнком. Сидящие в зале толстосумы и истеричные бабёнки, перекрикивая друг друга, пытались доказать свою правоту.

Смотря такие программы, мать обычно плакала, прижимая ладони к лицу, а Дима сидел на диване, пытаясь сделать вздох. Хотя бы вздох. Ему было жаль мать, жаль людей, жаль себя. Он был бесконечным дураком и принимал это как простую истину, не возражая и не споря с этим постулатом. Мать переставала плакать и обнимала его, целуя в волосы. У отца правда были точно такие же, и Дима в такие моменты думал: «А не противно ли матери целовать меня?»

Первую жертву отца звали Светой, они виделись в суде. Она была невысокой дамой и держалась за мужа так, словно его у неё вот-вот отнимут. Дима был крайне удивлён, когда она с ним поздоровалась. Ему-то казалось, что каждая жертва отца в первую очередь захочет оскальпировать его чадо. Он пытался не смотреть на её лицо. Отчаянно пытался не видеть чёрные очки. Но проще игнорировать солнце.

И тогда Дима осознал, что его вина ничуть не меньше. Видеть зло и не говорить о нём равно тому, что творить это зло. Дима превратил чувство вины в камень и на сем камне возвёл церковь свою.

А ещё было двадцать третье мая. День, когда зазвенели цепи. Но Дима не смог рассказать об этом Мартине. Есть вещи, которые должны остаться на алтаре тишины навсегда.

Может, как и тогда фонарь, во время всех этих зверств отца он держал в руке нож? Если считать в процентах, то какова его вина? Уменьшает ли страх вину или же нет искупления для тех, у кого руки в крови?

Жалость ему была противна, а вот от самоедства он никак избавиться не мог. Вина тяжкой мантией ложилась на его плечи, притягивая к земле, то и дело заставляя возвращаться к процессу расковыривания собственного разума.

Именно так, не иначе. Рас-ко-вы-ри-ва-ние. Дима поднимал мысли, перемешивал, добавлял новые, крутил их в своей голове. Потом, сжимая пальцы в кулаки, начинал сначала. Что самое ужасное? Чувство вины за вещи, которые ты не совершал. И ты понимаешь, что от этого дерьма пора избавляться, но твой собственный голос с завидным постоянством напоминает тебе, что ты виноват.

31 страница5 ноября 2017, 15:22

Комментарии