Рассвет
Золотистые лучи рассвета забрезжили на голубом небосклоне, — художник мазнул кистью по чистому холсту и краска в миг заполнила собой всё пространство. Птицы перескакивая с ветки на ветку, зачирикали.
Вика раскрыла глаза и ещё долго вслушивалась в пение, ещё не осознавая до конца, что наступило утро и пора вставать. Но поднялась она только тогда, когда на улице заголосила малышня, которую чуть не силком тащили в детские садики. Эти пронзительные детские вопли, упрямые капризы, сброшенные в сугроб варежки. Умоляюще-строгие голоса родителей, усталые от раннего пробуждения и истинно вымученные этим огромным, порой непосильным грузом воспитания.
Вика подошла к окну, придерживая пальцами тонкую ткань ночной рубашки, что так и норовила спасть ниже и оголить грудь, распахнула форточку. Было холодно. Сугробы внизу в метр высотой — кажется, непроходимые. И сверху — точно бог вытряхивает подушку, вот перья и сыплются, — падает мелкий снег. Вика вытянула руку вперёд и на кожу, ужалив её, упали снежинки. Холодно.
Внизу, в доме, будто бы перезваниваясь между собой, гремели тарелки, то и дело слышался шум воды, доносились быстрые шаги, смягчённые плотной подошвой уютных тапочек. Иногда звучали голоса — несколько фраз, односложные предложения, почти что команды. И снова гремела посуда — это ложка ударялась о край кастрюли при помешивании.
Мама всегда вставала раньше всех. Иногда даже раньше птиц. Собаку надо покормить — а то гавкать будет на всю улицу, прихожую подмести, завтрак приготовить, рубашку погладить... А ещё лучше сразу две: Гриша обычно очень долго выбирает, что ему надеть, и всегда такой красивый в приготовленных ею рубашках. Жаль, что она не может этого рассмотреть, очень жаль.
Всё, что она делала, происходило как на ощупь. Медленно, задумчиво щупая каждый сантиметр окружающего мира. Собака радостно виляла хвостом и тыкала своей счастливой мордой ей в раскрытую ладонь. Дом родной, знакомый от угла до угла, каждое утро познавался заново, будто в ночи кто-то, играясь, сдвигал мебель, переносил вещи. Хотя Викина мать прекрасно знала, что это фантазия, близкая к паранойе, всего лишь её личный страх, ничем, к слову, не обоснованный. Дом менялся только по её воле. Это только она могла позволить принести новый ковёр, только она знала, куда и как ставить недавно изготовленный ещё пахнущий лесом стол. Никто другой даже думать не мог об этом. Просто это не позволялось.
С полураскрытыми глазами — ступеньки будто покрывались мутной пеленой, — ещё сонная, Вика спустилась вниз. Мать сидела за кухонным столом и шинковала капусту. Нож срывался, она снова ставила его на место и продолжала.
— Это я тебя разбудила что ли?
— Нет, я сама проснулась.
Вика села напротив, протянула руку к доске и тут же её отдёрнула, заметив, как помрачнела мать.
— Не ешь, это для борща.
— С чего это ты решила борщ сварить?
Мать поднесла к лицу высыпанные на ладони горошки перца, принюхалась, закинула на плечо полотенце.
— Я что, раньше никогда не варила? Не могу понять, это перец такой слабый или я уже ничего не чую?
— Варила, — Вика взяла пакетик со специями, лежащий на столе, понюхала. — Да нормальный. Только много не кидай.
— Так и не спрашивай. Подайте, пожалуйста, моркови, — обратилась мама к кому-то невидимому, стоящему за спиной. И тут же, как по волшебству, на столе появилась мытая, сочная морковка. Вот только никакого волшебства не было, а кто-то невидимый был. Да, невидимый.
— Ты ж свёклу терпеть не можешь.
— Полюбила. Да и Гриша просил...
Вика устало вздохнула. Мама была аккуратная, маленькая вся, трогательно потерянная в своём чёрном, никак не восстанавливающемся мирке. Волосы желтоватые, стянутые в простой школьный хвостик. Мелкие морщинки на лбу, полные бесцветные губы, золотые серьги в оттопыренных ушах. Синичка. Всё прыгает с ветки на ветку, что-то пытается сделать, помочь, обустроить бесконечно разрастающееся гнездо. Небось в шесть утра встала, чтобы фасоль успела разбухнуть. Подмела пол игольчатой метлой, потому что, войдя в дом, ощутила, как скрипит пыль на пороге: такие мелочи только она могла прознать. И больше двадцати лет вот так, с утра до ночи, пальцы в овальных узорах из-за стирки. Никаких домработниц. Сама, всё сама. Домработницы — это у буржуев, она не хотела быть такой же. Еле согласилась на помощницу. Отец тогда очень просил, даже бабушка приезжала. бегала вокруг, поднимала руки к потолку. Её убедили практически силой. бабушка схватила маму плечи, тряхнула и сказала сквозь зубы: «это же ради вас всех, дура». Женщина сглотнула камень, наросший в глотке из-за собственной слабости, и кивнула. Уют дома надо творить своими собственными, пусть и слабыми, руками. И никому нельзя ничего трогать. Никому. Когда в дом пришла помощница, мать не смогла выйти из комнаты. Стыдилась собственной немощности. Будто пришли помогать не по хозяйству, а дерьмо из-под неё выносить.
— Как вы? — спросила Вика еле слышно. Родители не ругались, практически не спорили, ужинали вместе. Снова вместе. Спали в разных комнатах. Даже, кажется, в разных мирах. — Он сказал, когда вернётся?
— В семь, как обычно, — равнодушно выпалила мать. — Если, конечно, не заедет к Маркиным или не задержится на совещании.
— А у Маркиных что?
— Да господи, Вика! — вскричала женщина, ударив ладонью по столу, и нож, подпрыгнув, упал на пол, благо, кто-то невидимый его поднял, вытер и вернул на место. — Мне-то откуда знать, что твой отец нашёл у этих Маркиных?! Нравится ему жратва их! Кухарку нашли хорошую! А может, в бильярд играет или в саду кальян курит. Мне откуда знать?! Я там была, только когда мелкую их крестили. И, как видишь, назад не тянет!
Вика неловко почесала макушку и глубоко вздохнула. От звонкого голоса матери шла по воздуху вибрация. Стало невыносимо тяжело дышать.
— Может, папа просто любит общаться с Маркиным? Ну, они же учились вместе.
— Ага, — кивнула мать, — разумеется. А здесь ему ни с кем общаться не нравится. Тут, понимаешь ли, ему дерьмом намазали!
— Ма-а-ам, ты это... не могла бы прекратить?
— Что-то не так? — вскинула бровь Светлана. — Вот и он так же говорит со мной. Как с сумасшедшей. И уходит. Но я же... я даже сейчас замечаю эти его взгляды. Знаешь, как же мне всё это осточертело?
— Догадываюсь.
— Вик, — женщина потянулась к ней, опустила тёплые пальцы на руку — почти туда же, куда недавно падал снег, чуть-чуть сжала её, — я плохая мать, да? И жена? Только и делаю, что ору на вас.
— Ой, да брось, — резко мотнула головой Вика, — ты чего? Ты отличная мама. И готовишь потрясающе. И... и вообще. А на папу не обижайся, он тебя любит. Это же видно.
Светлана усмехнулась. Грустно так. Всезнающе.
— Кому видно? Ну кому?
— Мне.
— Раз тебе, то я спокойна, — она медленно встала, держась за столешницу, подошла к плите. — Я сегодня иду в магазин, тебе что-нибудь нужно?
— Да вроде, нет... — хлопнуло, ударило по щекам и провисло петлёй внезапное чувство страха. — Ты в супермаркет собралась?
— А куда ж ещё?
— Я просто спросила.
— Ну что? Нужно или нет?
Сглотнула. Сердце на мгновение застыло. Вика прислушалась к этой стальной тишине.
— Нет.
«А-а-а-а-а-а-а!» — закричала Вика, не раскрыв рта.
Спрятала дрожащие руки под стол, сцепив пальцы в замок.
— Может, я схожу?
— Да нет, я пойду. Давно не выходила из дома.
Сердце подпрыгнуло внутри, больно вдарив по рёбрам. Вика почувствовала, как к горлу подступает рвота. Проглотила вязкую слюну. Ещё раз. Ещё.
Люстра, чей ствол был овит кованым железом, покачнулась и затряслась, а после вся кухня поплыла перед глазами. Вика ощущала себя внутри крохотной лодки, вокруг которой бушевал океан, бросая на несчастное судёнышко ледяные волны.
Она узнает. Да. Больше семидесяти тысяч. Слишком много, чтобы не заметить. Даже она узнает. Чёрт, чёрт, чёрт. Вика глубоко вздохнула. Надо просто переждать. Будь что будет.
«Господи, пусть ничего не будет, совсем ничего, по-жа-а-а-луйста».
И как будто сердце не делало тройное сальто:
— Мам, я завтра пойду с Софи на вечеринку, можно взять твои серьги?
— А разрешение на сам поход ты просить не собираешься?
— Это будет в том зале, куда я хожу. Я же тебе говорила. В торговом центре, помнишь? Мы ненадолго. Максимум часов до десяти.
— Хорошо, — вздохнула мать, — какие серьги тебе дать?
— Зелёные.
— Это какие?
— Маленькие, и камень ещё висит.
— Изумруд что ли?
— Точно.
— Губа у тебя не дура, Вика.
— Кто бы говорил, — буркнула девушка, — сама себе выбирала.
— А я на вкус никогда не жаловалась, — хмыкнула Светлана и вдруг озарилась таким приятным, озорным светом, что словно помолодела. Снова стала той молодой хорошенькой сотрудницей музея, ещё совсем наивной, любознательной. Именно такой её и встретил Викин отец: обрамлённую каким-то призрачным золотым сиянием, заводную, искрящуюся, звонкую — всегда была птицей, всегда. Они обе птицы, в этом и вся грусть.
* * *
Впервые он увидел её в музее. В знаменитой Третьяковке. Во-первых, его затащил туда приятель, с которым не хотелось ругаться. А во-вторых, других музеев он, честно говоря, и не знал. Может, если бы Григорий был более любознателен или приучен к искусству, то ничего бы не случилось, а Вика так и осталась бы божьим замыслом, воплощённым только на бумаге среди груды ангельских заметок.
Григорий тогда только начинал карьеру. Успешно закончив технический вуз, по знакомству нашёл работу в небольшой фирме. Это даже не фирма была: так, конторка в пристройке панельного дома. Мрачный охранник на входе — он же и водитель, а иногда и мастер на все руки, тучная бухгалтерша, которая масляными руками грызла семечки прям там, бросая на пол ошмётки. Их, к слову, вытирала молоденькая уборщица, выжимающая тряпку так, что её отклячиваемую задницу могли лицезреть все, кто присутствовал в помещении. Ещё был директор и его жена, ревностно охраняющая не только кошелёк своего мужа, но и место секретарши. Ненужное место. Со звонками, факсом и почтой и уж тем более с кофе чудесно справлялся сам директор. Он вообще был человеком спокойного нрава и воздвигать себе трон в помойке был не намерен. Ещё иногда приходили безликие персонажи. Заглядывали, едва приоткрыв дверь, выискивали. «ПалСемёныч, тут? А можно, девушка, у вас ксерокс сделать?» Нет, нельзя. Не видите — люди работают? А ну дверь закрыли. Раз в месяц влетал молоденький очкарик, картонный техник, щупал своими клешнями оборудование, громко фыркал и убегал. Уборщица провожала его глупо распахнутыми глазами, хлопала ресницами на манер девиц исторических сериалов, и её прехорошенькое лицо становилось поразительно красивым. «Эх, молодость...», — качала головой бухгалтерша, выплёвывая очередную порцию шелухи. Чёрный мусор падал на стол, протискивался сквозь плотно стоящие кнопочки клавиатуры, бухгалтерша чертыхалась и вытряхивала клавиатуру, побив по ней упитанным кулаком.
Первый год он работал на побегушках, а потом Григорий неплохо проявил себя и пошёл на повышение, переступая по ступеням невидимой, да и несуществующей карьерной лестницы. Но к тому времени конторка расширилась, переехала в новое здание, обросла рекламой. Отлично развитый аналитический ум, скорость работы, да и природное очарование помогли ему в короткие сроки стать личным помощником директора. Жена, сцепив зубы, осмотрела его как новое платье и, решив, что это неплохая обновка, согласилась. Часто задерживаясь на работе, он ощущал её взгляд на спине — взгляд волчицы, защищающей свою территорию. Шуршание ткани юбки, мерное постукивание каблуков, тёплое дыхание у самого уха: «Уже уходишь?» Да.
В музей он тогда пришёл с другом. Сам терпеть не мог выставки, все эти культурные сборища, выходы, которые только и отвлекали от работы. Друг — человек обидчивый, лихой, необходимый фирме, как прицел автомату. Клянчил этот поход, как мальчишка новую игрушку, даже немного канючил. Для Григория всё искусство измерялось разговорами. Если вещь стоящая, о ней знают. Ерунда, вставленная в позолоченную рамку, не вызывавшая резонанса, не стоит ни какого внимания. Вот «Чёрный квадрат» — слышал, искусство. А «Импровизация 20» — что это? Правда, пару раз покупая себе очередную книгу, чтобы читать перед сном, заглядывался на обложки. Больше всего ему нравились те, где были изображены картины. Чаще всего в стиле каприччо. Но об этом он, разумеется, не знал.
Шлялся, не смотря на картины, недовольно бурча себе под нос. Иногда вертел головой, пытаясь хотя бы проникнуться. Не получалось. Людские толпы, жадные до искусства, катали его по волнам своих восторженных шепотков. Когда Григорий выходил из одного из залов, он чуть не столкнулся с молодой женщиной. Извинился таким тоном, словно это она виновата в том, что фирма, в которой он работал, никак не может повысить уровень своего дохода и в бюджете дыра размером с чёрную. Она подняла глаза и спокойно улыбнулась ему. У неё была просто огромная щербинка.
Друг позвал его, и Григорий, опомнившись, пошёл дальше. Следующие залы казались ему ещё более скучными, а вся эта затея — ужаснейшей. Но он постоянно оглядывался, желая вновь увидеть ту женщину. Кроме её рта: полных, обветренных губ, ровных зубов цвета слоновой кости и большой щербинки — он ничего не запомнил.
Ему очень хотелось увидеть её снова.
Следующие недели он только и мог, что думать о ней.
Это было сродни проклятию: он видел её образ среди букв важных посланий, перебирая документы; во сне — и просыпался в холодном поту; на картинах, что висели в коридорах его фирмы. Оказалось, что в его жизни слишком много картин, и как он раньше всего этого не замечал?
Придя на работу раньше времени, Григорий прошёл мимо каждой картины и сфотографировал её, чтобы потом узнать, кто автор. И название. Конечно, название.
Мимо, оставляя за собой шлейф парфюма, проплыла жена директора, дотронулась до его плеча. Улыбнулась. Иногда он улыбался ей в ответ. В тот раз — нет. Картины вдруг стали интереснее и отчёта, и новой базы клиентов, и задницы уборщицы, которая стала ещё объёмнее и обтягивалась ещё более узкими брючками.
Когда спонтанная тяга к живописи и призрак незнакомки окончательно довели его, Григорий решил пойти в музей снова. Вдруг она была из тех, кто сутками шатается по выставкам? Он вообще не знал, что ему думать. С ним такое было впервые.
Но всё-таки он был достаточно неглуп и не мог просто так пойти куда-то, не убедившись в том, что затея не окажется дурацкой. Он заставил себя детально прорисовать её образ у себя в голове, вспомнить каждую мелочь. И чем больше деталей добавлял, тем сильнее убеждался в том, что она действительно могла бы ходить в музей очень и очень часто. Было в ней что-то... заумное. Да, заумное. Аккуратно запечатлённое временем.
Григорий никогда не верил в бога. Родители были порядочными коммунистами, да и личные взгляды шли в разрез с христианством. Но когда, войдя в зал, он увидел её, то на миг уверовал. И очень жаль, что в этом зале не было икон, а то бы перекрестился. Она стояла лицом к нему, такая же, как он её и запомнил. Даже дорисовал, потому что её спины прежде Григорий не видел. Он встал рядом. Искоса поглядывал на неё, не веря в собственное, нечеловеческое везение. Чуть-чуть курносая, бледная, как черепа на картинах, волосы — тонкие, какие-то бесцветные, зачёсанные назад.
Они молчали. Полчаса смотрели на «Апофеоз войны» и молчали. Вокруг не было никого. Только девять утра. В такую рань в музеи даже школьники с экскурсиями не ходят.
Потом она, выдохнув, словно очнулась, повернулась к нему и прошептала:
— Вы знаете, откуда у него такая точность?
После Григорий узнал, что она всегда была такой: спонтанной, бьющей вопросами, смотрящей так, словно мир — это одна большая картина, где всё можно рассмотреть, изучить, прищурившись, разобрать на детали, ощупать. Да, сейчас — ощупать.
— У кого?
— У него, — она кивнула на картину. — У Верещагина. Он ездил по местам боевых действий и рисовал картины прямо там. Это стоило ему жизни. Василий Васильевич умер, когда броненосец, на котором он плыл... подорвался на мине.
— Я не знал, — честно признался Григорий и глупо добавил: — Жаль.
— Кого?
— Верещагина.
Она тихо засмеялась и протянула ему руку.
— Меня зовут Светлана.
