19 страница17 ноября 2023, 23:05

глава двенадцатая. где жить нам, как не в днях?

Зачем нам дни?

Дни — место, где живём.

Они приходят, будят нас

Всё вновь и вновь.

В них надо быть счастливыми:

Где жить нам, как не в днях?

Ф. Ларкин «Дни»

День триста шестидесятый.

— Ты в порядке?

Пахнет ужасно. С детства этот запах доводил меня до обморока — сейчас я стала сильнее, хотя ноги всё равно непроизвольно начинают подрагивать.

Катя держит конфеты — не помню их названия, не успела разглядеть. Из-за спины выглядывает уголок розовой коробки. Она наверняка сама бы не отказалась от такой вкусной подачки, но подруга, да ещё и в таком состоянии — важнее.

— В школе все говорят про тебя, — продолжает Катя печально, — скучают.

Подруга молчит, я тоже молчу, а вообще, предпочитаю покинуть палату, оставить двух девочек наедине, чтобы они не стеснялись.

И я так и делаю, то есть, приобнимаю Катю, шепчу что-то приятное, успокаивающее, а потом просто выхожу за дверь. Лопатками упираюсь в стену.

Странное чувство — поддерживать кого-то. Только в моём случае это не поддержка, это странное, поднимающееся от живота к груди волнение, окатывающее внутренности неприятным теплом. Как тепло может быть неприятным? Только если жар растёт и обжигает тебя изнутри.

Странно волноваться не за эту болеющую слабенькую девочку, а за вполне здоровую и сильную дочь. Все мамы волнуются за своих детей двадцать четыре часа в сутки и семь дней в неделю? Так ведь положено мирозданием. Так захотела вселенная.

Развила в нас материнский инстинкт — всё ведь продумала, чертовка. Как ты, дурацкая вселенная, могла образоваться из большого и случайного взрыва, как мы — люди — могли случайно возникнуть из жизни, если жизнь — это идеальная система, где бесполезных звеньев либо нет, либо они вымирают? Как случайное может быть идеальным?

Почему моя дочь существует? А почему существую я?

Мимо проходят люди, снуют врачи, я смотрю на них бесцветно, равнодушно. Мне всё равно, есть ли у них дети, всё ли в порядке в личной жизни, мне также всё равно на то, какие у них домашние животные, какая зарплата, сколько им лет, их имена меня не интересуют и подавно. Я разглядываю их внешность, неосознанно отмечаю детали в одежде, причёске. Ловлю глазами цвет, пожираю его с жадностью, хочу его в себя впитать.

Вот у этой девушки отлично сочетается небесно-голубая толстовка с пастельно-фиолетовыми брюками.

У мужчины больничный халат поверх белой футболки — это сильно оттеняет его загорелую кожу. Контраст непередаваемый.

Я бесцветно смотрю на них и требую цвета.

Прежде, чем я вспоминаю о причине своего визита, в голове звучит голос — достаточно знакомый, чтобы я испугалась:

— Ты в порядке?

День триста девяносто седьмой.

Я не в порядке.

Я схожу с ума и это не метафора, это не чёртова фигура речи — я ими больше не могу пользоваться. Постоянно болит голова, постоянно, потому что я не смею высказать ни одной своей мысли кому бы то ни было. Я — словно программа, выполняющая один и тот же алгоритм, я пытаюсь справиться с непосильной для себя, для программы, задачей — я пытаюсь думать по-своему. Отходя от тех функций, которые в меня напичкали.

Одиночество, ограниченность, скука, — всё это чувствуется остро, всё это врезается в меня ножами (я не пытаюсь говорить метафорами!!!), всё меня раздражает.

У меня болят глаза — я источник бесконечного отрицания. Не принимаю визуальную информацию, отвергаю звук, дышу лишь безвкусным кислородом, питаюсь бумагой — иначе еду, проходящую в мой желудок, не назовёшь. Тактильные ощущения мне чужды, голоса больше нет — песнь замерла в горле.

Я потеряла из своего счёта тридцать шесть дней — я не знаю, где они, я ничего не помню. Я всё прое—

Матвей куда-то уехал, это я точно помню.

День триста девяносто девятый.

Матвей — кто он? Кукла какая-то, что ли.

День четыреста тридцатый.

Отрывок из «Кожедёра».

Она обращается к Солнцу, причём именно Солнцу, а не какому-то там светилу небесному. Она — прекрасная даже сейчас, ибо Солнце освещает её свежее лицо, полное молодости и силы.

Я — сила, я — красива.

Что она хочет спросить, думаю я напряжённо. Уж не обо мне — ли? Не про меня — ли?

Мы загораживаем собой закат, а Солнце не может пробиться сквозь нас, не может уйти под корку горизонта, потому что тут стоит стена.

Из нас.

Солнце идёт на износ, опрокидывается наземь, хватается за болящий бок, из которого вытекают красные лучи.

Она спокойна, она — сила, она — красива. Я хочу взять её за руку, но чувствую, как призрачная кожа ускользает из моих ладоней, как бы я за нее ни хватался — она выскальзывает. Я меркну, так стремительно меркну на фоне угасающего Солнца, а она, наоборот, словно впитывает всю силу этого божества, она — становится яркой.

Кожа звонко лопается, обнажая свет, яркий белый свет, перемешанный с кровью, с ошмётками тканей, живых некогда, живых тканей!

Я меркну, Солнце больше не Солнце, теперь это больше похоже на кусок застывшего камня, из которого вытекает последняя жизнь.

Теперь она — Солнце. И она, вместо того, чтобы спалить меня дотла, кидается за горизонт.

Чувствуете, сумерки слишком поздно наступили сегодня? Это потому что мы дрались — я и она. Я и моё Солнце.

День четыреста сорок первый.

Он редко читает [правда или ложь?]. Обычно книги совсем не хотят с ним уживаться — когда он читает, они норовят выскользнуть из его рук, бессильно упасть на пол, где-нибудь заваляться, спрятаться от его глаз, проще говоря — исчезнуть.

С книгами он не в ладах [правда или ложь?], хотя и выглядит ребёнком начитанным, а всё потому, что я или Матвей регулярно его заставляем прочесть хоть пару страниц, или изучить содержание той или иной истории в кратком пересказе. Иногда он занимается самообразованием — и когда успевает? Иногда берёт книгу в руки по собственной воле, и тогда мы — домочадцы — прячемся по углам [правда или ложь?], лишь бы не отвлекать его от этого сокровенного, очень интимного занятия.

Я сижу в своей комнате, Катя играется подле меня, а из остальных комнат не слышно ни звука — Саша притаился и что-то читает [правда или ложь?]. Я не спрашиваю, что, я не отпускаю никаких комментариев по этому поводу, я просто тихо жду, когда он закончит. Тогда он мне сам всё расскажет.

Когда такое в последний раз было? Пару месяцев назад, а может, даже лет — хотя со временем у меня проблемы последние четыреста сорок дней — я почему-то их всё ещё считаю.

Наверное, пора прекратить, ведь многое всё же упускается — я всё стираю, потому что не вижу в этом никакой важности. Кому захочется знать, как вчера я провела свой день? А я, между прочим, вчера очень плотно покушала.

День четыреста шестьдесят пятый.

Подругу Кати уже выписали, теперь Котик старательно охраняет её от всех бед. Мама этой девочки до сих пор в больнице, да и вряд ли выберется оттуда в ближайшее время. Как выяснилось, у девочки есть родственники, кажется, вполне успешная тётя с мужем и гадким (цитирую Катю) ребёнком. Они забрали её к себе.

Теперь Кате придётся защищать свою подругу ещё и от них.

— Поля сказала, что её мама не разговаривала со своей сестрой так долго, что сама Поля узнала об её существовании только спустя семь лет после своего рождения. Короче, это произошло где-то полгода назад. Жутко, да?

На кухне шумит капуста. Вскипает вода в чайнике, отчего он нелепо подпрыгивает, оглушая секундными щелчками, постукиваниями, даже похлопыванием. Везде мне слышится шум, голоса в соседней комнате что-то говорят — то ли о политике, то ли о новостях.

Иногда шипит Саша — но это он от нервов. Играет в какой-нибудь шутер, бесится, а так как кричать нельзя, он рассерженно рычит, шепчет цензурные (а может и нет) ругательства, боится навлечь гнев отца.

Я его понимаю. Мне тоже жутко.

— Что жутко, солнце? — спрашиваю я.

— Не иметь родственников, которые будут тебя поддерживать, если ты заболеешь.

Ещё хуже будет только в том случае, если родственники есть, но в трудную для тебя минуту просто-напросто от тебя откажутся.

Мне стало стыдно.

— С ней всё будет хорошо, — говорю я.

Не знаю только, с кем это «с ней». Это может быть мама — моя или мама Поли. Это может быть Поля. Это может быть Катя.

Это могу быть и я.

День четыреста семидесятый.

Паша себя ненавидит [правда или ложь?]. Однажды нечто такое проскочило у нас в разговоре: я в чём-то его упрекнула, несильно, даже по-дружески, а он взбеленился, начал защищаться, но мгновенно сник, будто бы испугался. Так и хотелось погладить его по макушке, сказать, мол, не бойся ты меня и моих нападков — они безобидные [правда или ложь?].

И всё-таки ненавидит [хватит?]. Эта ненависть сочится из него непроизвольно, он отчаянно спохватывается. Пытается её удержать, но разве такую прорву удержишь? Я всё равно всё заметила, успокойся.

И просто прими.

Но вряд ли он меня послушает — он сам хозяин своей жизни. Ему лучше знать, любить себя или же ненавидеть.

Видимо, его никто никогда до этого не любил [правда или ложь?], раз он сам себя не ценит — такое ведь может быть? Наверняка его что-то не устраивает в его жизни, может, проблемы в учёбе, может, проблемы на личном фронте?

Паша, поделись со мной хоть чем-нибудь. Я устала гадать. Каждый раз, видя твоё уставшее, вымученно радостное лицо, мне становится плохо. Я бы сказала, что мне становится очень, очень дурно.

В последнее время мы встречаемся реже [перестань?]. У нас вечно не хватает времени: то у него учёба (на которую он теперь ходит с особым рвением), то у меня заботы домашние, которые меня не столько увлекают, сколько напрочь отключают все функции жизнедеятельности.

Но, когда нам всё-таки удаётся встретиться, Паша со мной разговаривает на такие темы, которые я не могу поднимать здесь — мои мысли заблокированы. Они мои вообще, интересно? [прекрати]

Паша говорит, как важно себя любить, как важно прислушиваться к каждой свей клеточке, ведь всё их великое множество старается тебе на благо — так почему ты их игнорируешь?

У меня к тебе встречный вопрос, Паша.

Игнорируем мы эти клеточки или нет, не слишком важно, если не знаешь, ради чего они тебя защищают. Может быть, тоже жить хотят?

На их месте я бы свою жизнедеятельность не поддерживала.

Я не хочу так больше жить. Красный карандаш, где же ты? [здесь? или чуть ниже?]

День четыреста девяностый.

Она всё ещё тут работает. Смотрит на меня, а в глазах мерцает яд, такой жгучий, что я внутренне содрогаюсь. Мне кажется, будто ещё секунда, ещё взгляд, ещё неосторожное слово — и она бросится, бросится, бросится на меня. Вонзит свою маникюрные пальчики мне в шею, вспорет кожу от шеи до пупка, достанет моё сердце — голой рукой, а может быть, найдёт где-нибудь сердцедёр.

Я не подаю вида, что поняла её намерения. Я всего лишь декорация, Юль, не обращай на меня внимания, можешь даже чай не приносить. Я всё равно буду здесь — я всё равно никуда не уйду.

Я буду смотреть на тебя, я буду врезаться взглядом в прохожих, вгрызаться к свои ногти, чтобы отодрать, отодрать, отодрать их, а потом использовать зубки — мои ужасные зубки! — на тебе.

Она кружит, порхает от столика к столику, рядом с ней трётся вторая такая же девушка, похожая на Юлю не только формой, но и лицом. Усталое, впалое, притворно-довольное, видимо, не высыпающееся.

Они вдвоём опыляют столики, которые их подзывают, а меня старательно игнорируют — только Юля бросает меткие стрелы-взгляды на моё лицо. Больно, вообще-то.

Морщусь.

Что меня привело в это кафе — не знаю. Честно. Я просто оказалась тут, по чей-то милости, по велению какого-нибудь дурака [правда или ложь?]. Мне просто очень интересно, что сейчас должно произойти, раз уж я здесь. Уверена, это воля проведения, не иначе.

Но ничего не происходит уже без десяти минут час. Лишь посетители снуют от столика к выходу, от выхода к столику. Официантки кружатся вокруг посетителей, предлагают им много, много, очень много своих блюд. Посетители придирчиво выбирают, что не вызывает у меня ничего, кроме презрительной усмешки.

Чай мне так и не приносят. Самое время пожаловаться, уйти и возненавидеть это заведение, но много, слишком много у меня связано с ним воспоминаний. Мне хочется его ненавидеть — хотя бы за то, что там работает Юля, — но я не могу, не могу, не могу.

И я просто, никому ничего не говоря, не жалуясь, не скандаля, я встаю и иду на выход. Спасибо. Отлично посидела.

Иду, а меня покачивает от ветра, вроде слегка, но потом сильнее, — и вот я уже едва себя контролирую, шагаю, точно пьяная, ударяюсь плечом то в стену, то о другое плечо — какого-нибудь прохожего.

Потом особенно резкий порыв меня внезапно дёргает, я разворачиваюсь кругом — и вижу Пашу, стремительно идущего к двери кафе.

— Чуть-чуть не досидела, — говорит какая-то женщина рядом.

Мечу взгляд в неё — болтает по телефону, идёт мимо. Глупость какая в голову лезет.

А Паша распахивает дверь и влетает внутрь так быстро, словно опаздывает на встречу.

Я чувствую себя немного взволнованной, подавляю порыв подбежать к нему и поговорить. О чём? Да неважно.

Да, неважно.

День пятьсот десятый.

Моего голоса практически не слышно. Я — тень, я чья-то проекция, я игрушка в руках бездарности, меня можно сломать, меня можно помять, меня можно ранить, я всё равно ничего не почувствую, я буду лишь улыбаться — ибо та жизнь, в которую меня окунули, всецело принадлежит мне.

Иногда я думаю о том, что могла бы прослыть неплохим писателем. Если бы умела писать, конечно. Но я не умею, не могу высказать ничего на бумагу, зато смотрите, многочисленные глаза, как красиво я думаю. Наверняка, вы думаете точно так же.

И непонятно — что есть правда, а что — гнусная ложь. Я утопила рыбок однажды, как вам такой факт из моей безрадостной и достаточно горькой жизни? [правда и__ ложь?]

Покрываю полупрозрачной вуалью свою голову, прячу лицо от прохожих, а мысли — от близких. В последнее время они слишком опасны, в последнее время туда нельзя заглядывать.

Он меня не достанет. Я ему — не поддамся.

Пятьсот десятый день — я стремительно гасну. Усыхаю. Превращаюсь в корягу, клеточки отмирают, некому меня больше защищать — нечего мне больше замечать. Пятьсот десять — я морщусь от одного этого слова.

Если я морщусь, значит, кислей.

День пятьсот тридцать...

Всё, что меня сейчас успокаивает, это музыка. Она имеет какое-то странное свойство: когда плохо, когда ужасно страшно, музыка расслабляет — я чувствую себя расслабленной, и, хоть одна предательская мысль всё ещё вьётся где-то в закоулках моего разума, я не чувствую себя в отчаянии. Я вижу, что я могу что-то ещё предпринять. Могу что-то ещё изменить.

Я погружаюсь в приятные мелодии, мотивы — липкие, но такие желанные, застревающие в памяти. Я прислушиваюсь к голосам, к их манере тянуть тот или иной слог, к их чрезмерной ритмичности, к такту-такту-такту.

Практически всегда прислушиваюсь к музыке, что играет на фоне голоса. Обычно слушаю только её — если, конечно, песня звучит интересно. Если мелодия не отличается оригинальностью, если в ней отсутствует прилипчивый мотив, я обращаю свое внимание на голос. Я оцениваю его тональность, тембр, я оцениваю владельца.

Нельзя судить личность — нельзя судить творчество по личности. Казалось бы, что сложного в том, чтобы любить ту музыку, которую делает человек, тебе неприятный? А это сложно — этому надо учиться. Лучше вообще не знать личность прежде, чем начинать слушать его творчество, иначе рискуешь, рискуешь, рискуешь — попасть впросак.

Но бывает и наоборот, понимаете? Бывает и так, что музыка тебе в принципе безразлична, тебе кажется, что она странная, недостаточно звучная для того, чтобы её любить и ценить её. А потом ты случайно сталкиваешься с личностью. А личность-то сильная, кого угодно собой затмит, кого угодно в себя влюбит. Потому что харизма. Потому что чёртова простота лезет из всех щелей. Простота, добродушие, веселье. А люди ведь к таким как раз и тянутся. Люди таких боготворят.

И музыка вдруг становится понятной...

И вот вновь включаешь её, просто чтобы убедиться, что это не твой жанр, не твой тембр, не твоя музыка. А тебя захватывает. И уже поёшь, не переставая.

Во мне — всё есть.

А потом начинается: его близкие друзья, его друзья дальние, его знакомые, его кумиры, те, для кого он — кумир, те, кто просто вскользь упомянул его, кто просто слегка похвалил, кто одобрил. Его враги — твои враги, его друзья — твои друзья.

И от каждого, кого ты хоть мало-мальски любил, ждёшь какого-либо слова, чтобы решить окончательно — идём дальше вместе или разбегаемся.

Пожалуй, поменяю сон.

Выверну наружу.

День какой-то.

Сегодня я вновь решила взглянуть на чёртовы письма. Нашла пару, кажется, их было всего ничего — три штучки, и все короткие, невзрачные. В последнем письме угроза, но я её больше не боюсь, я сильная, я умею дать отпор.

Я разворачиваю письмо первое. По-прежнему меня ударяют в грудь чётко выведенные слова, по-прежнему мне страшно за свою жизнь. Откуда этот человек знает, кто я и что я? Неужели следил за мной? А вдруг, и сейчас тоже — следит?

Я не знаю. Я оборачиваюсь. Верчусь по сторонам, но кроме теней ничего больше не вижу. Мне следовало бы запаниковать, но мы ведь это уже проходили, верно? [правда или ложь?]

Я разгадала внутреннее послание, но я не уверена, что сделала это до конца. Я вижу и другие точки над буквами, но нет, не может, не может быть, чтобы это было внутреннее послание — мне. Это кто тут у нас такой умный?

Но проверить всё равно придётся.

И я начинаю внимательно вычитывать каждое слово, делить его на слоги и буквы, но составные части упорно не хотят расщепляться — мне приходится разнимать их щипцами.

По словам получилась примерно такая бурда:

«Тогда являлся даже ни лучше и нехорошо пересекаемся».

По словам — полнейшая белиберда, хотя что-то притянуть можно. Мне дурно дышать, я едва сдерживаюсь, что не убежать с визгом в другую комнату. Чтоб не утонуть там в одеяле — там спокойнее.

Я вижу буквы, я почти поняла, во что они сейчас сложатся.

«г л я д и ш и р е».

Я, в полуобморочном состоянии, без воздуха в лёгких, с отчаянно колотящимся сердцем, хватаюсь за столик, за который села.

Гляди шире.

Гляди шире, Лена!

Думай давай — чья это вина.

Кто тебя так напугал, Лена?

Это же просто записка. Может, Саша пошутил, выделил нужные буквы, чтобы почувствовать себя шифровщиком. А ты испугалась. Ну прямо глупо! А может, они вместе с Катей решили испортить это письмо. Иначе как объяснить, что ты не заметила поначалу этих глупых точек?!

А теперь бросаются в глаза — не развидеть.

Гляди шире. Гляди шире. Гляди шире.

Уходи — этого же вы хотите, дорогой Пе Пе Же? [да или нет?]

Саша, Сашенька, просто скажи, что ты пошутил!

До второго письма мои руки так не доходят.

День.

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

Ночь.

Луна сегодня сияет особенно ярко. Ночью всё-таки уже холодно. Хотя все окна закрыты, все батареи горячие, попробуй только прикоснись. Стою возле окна, вглядываюсь в уличные фонари, но кроме света, что они излучают, я не вижу больше ничего. Мне в принципе всё равно, я вообще-то не должна тут стоять, но раз уж так случилось, то почему бы и нет?

Думаю о письме, о том, что в мою жизнь (а мою ли? мою?!) вмешиваются посторонние силы — как они оформлены, я пока не знаю [правда или ложь?]. Вряд ли это призраки, всё-таки, не то сейчас время — призраки слишком старые. Может, тогда сама судьба хочет, чтобы я сделала что-то, может, со своей жизнью. Попыталась, может, принять себя такой, какая я есть. Или поменяла что-то. Что-то очень важное?

Чего ты блин хочешь?

Ветер дует, немножечко кренит стоящие во дворе деревья. Выдувает с них листья, так сказать, вычёсывает. В доме мерно сопят: дети — в комнате, Матвей — в спальне. Я стою в гостиной. Я прислушиваюсь к любому шороху в надежде на то, что сегодня меня обнаружат. Я сегодня вообще буду спокойна?

Дни считать уже давно перестала, вместо этого я плыву по течению, но стараюсь не лечь на дно — мало ли, куда меня занесёт.

Я хочу верить, что это быстрое, стремительное течение принесёт моё бренное, наполненное страхами и мечтами тело куда-нибудь. Желательно, в ту жизнь, которая точно будет принадлежать мне.

Ночь.

Я сплю и вижу сон. Не могу сказать, что мне нравится этот сон, но тут уже ничего не поделать — я сны не выбираю.

Мне снится какая-то девочка, смутно похожая на мою Катю, но то, что это точно не она, я знаю. Я знаю это откуда-то свыше, просто чутьё материнское дремлет, не выражает никакой слабости к этому бессильному существу. Это не моя дочь, но это девочка, очень на неё похожая. Видела ли я её когда-нибудь?

Волосы белые...

Она на меня не смотрит, но я всё равно вижу её взгляд — злой, холодный, отвратительный, в общем. Она какая-то забитая, помятая, будто её в семье то ли игнорируют, то ли бьют.

Нет, не руками бьют — на теле ни единого синяка не видно. Бьют больно, бьют словами. Не оскорбления, уж слишком она хорошенькая для оскорблений, но задевают её регулярно.

Она куда-то идёт, не оглядывается, даже по сторонам не смотрит. У неё какая-то программа, может, она преднамеренно куда-то стремится?

В какой-то момент я замечаю, что с дерева, по воле могущественной руки, падает что-то тёмное. Мрак растекается, подобно дёгтю, по земле в том месте, куда странный тёмный предмет был брошен. Девочка идёт к нему, но не смотрит, не обращает внимания на чёрное увеличивающееся пятно — ей сейчас не до этого.

Если бы я могла двигаться, я бы подбежала, я бы посмотрела девочке в её мёртвые глаза, я бы посмотрела на этот странный предмет, загадочно (и невыносимо красиво) упавший с дерева, как будто кто-то высунут руку и небрежно отпустил. А он плавно приземляется на пушистую мягкую траву, застывает в такой же мёртвой позе, как и глаза девочки. И растекается...

Чем больше я об этом думаю, тем сильнее мне хочется подобраться ближе. Но девочка — о господи, она живая! — всё делает за меня. Подле чёрной бездны она останавливается, приглядывается к тому предмету, что упало с дерева (дерево — жизнь, откуда там мёртвый предмет?), берёт его в руки.

Я с ужасом понимаю, что она взяла маску.

Я знаю, кто ты, девочка.

Л**а.

День.

Канитель. Канитель. Канитель.

Какой сегодня день? Я не знаю. Где моя семья? Я — не знаю. Мама, что со мной?

Я

Не

Знаю.

Я пытаюсь выбраться, куда-нибудь выбраться, но везде темно, ничего нигде нет, пусто всё пусто, пусто! Я ослепла, да?

Мама?

День шестисотый — предположительно.

Я не в порядке.

Болезнь меня пришибла — это мы поняли только несколько месяцев спустя. Что мешало нам это понять раньше? Не так сложно ведь учуять симптомы, приструнить их развитие, чтобы не было впоследствии осложнений, чтобы я не лежала сейчас мёртвым грузом в постели и не глотала острые таблетки пачками.

Действительно, не сложно.

Но я видимо просто желала, остро, самозабвенно, неосознанно желала — такое допустить.

Теперь я, подобно своей же матери, лежу в постели, пью чай, таблетки, ловлю трипы при высокой температуре — как обычно. Голова чугунная, словно я ударилась лбом о стену, словно бы пыталась собой её пробить, но так и не сделала ни одной трещины.

А голова болит, болит, болит, и даже не собирается оставлять меня в покое.

День ещё.

Мама! Как бы мне хотелось, чтобы ты пришла ко мне, чтобы, как раньше, проверила мне температуру, сделала самый вкусный чай с лимоном или мёдом, чтобы одеяло подтолкнула под моё озябшее тело, чтобы рассказала одну из множества сказок, которые, я уверена, ты где-то подсматриваешь.

Наверняка у тебя есть тетрадь, а может, книга, где ты хранишь все-все варианты сказок, которые нас рассказывала. Не могла ты, не могла — слышишь? — придумать так много исходов с ходу, вот так вот с полпинка, это же невероятно.

Мам? Где та книга, где тетрадь, в которую ты так кропотливо пишешь все свои сказки? Существует ли она? Перейдёт ли по наследству мне?

Смогу ли я однажды хотя бы к ней прикоснуться?

Мама?..

День.

Душит. Этот шарф колкий — душит. Воздух спёртый, тяжёлый, тучный — душит. Одеяло пушистое, мягкое, тёплое — душит. Солнца нет, оно погрязло в тени, умерло за плотными занавесками, от меня куда-то спряталось, оставило меня здесь задыхаться во тьме, во мраке, в духоте.

Как на пути домой мы потеряли всё — оставив тонкий слой из звёзд.

Не знаю, куда все подевались — в комнате нет не только света, но и ни одного живого существа. Все предпочли меня избегать, меня игнорировать.

Комната, я вижу, преображается под стать моей болезни: пустые стены испещрены трещинами, дырами. Штукатурка облупилась — белые куски и сейчас падают на пол, с шумом разбиваясь (моя голова!). Потемнели стёкла окон: солнцу не пробиться, не разбудить это тёмное царство, в котором я погребена.

Катенька, Катя, лучик мой, где ты?

Тело пронзает кашель, мысли пронзает только крик — одна нота, раз-два-три-четыре, я кричу — я не останавливаюсь.

Я — сила?

Ночь.

Дни всё ещё текут, как заведённые, меньше их не становится — они лишь непомерно множатся, тянутся всё да-льше, да-ль-ше, д-а-л-ь-ш-е. Как прикажете на них реагировать? Я больше не замечаю их стремительного полёта, я просто ожидаю, когда чья-то властная рука выведет «День последний» — и тогда прощай, скучная и однообразная жизнь, где всё идёт как заведённое, где нет отклонений, где всё работает так, как надо.

Прощай глупая, ненужная, скучная жизнь! Может быть, мне удастся зажить по-новому?

Может, что-нибудь всё-таки переменится? Я хочу, чтобы. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . это закончилось.

День нулевой.

И мы вновь здесь.

И я вновь чувствую живительный кислород, которым напитывают моё тело. Потом меня берут на руки, наполняют радостью существования. Это сродни рождению: ты ещё ничего не понимаешь, но подкожно, внутривенно, глубоко в себе чувствуешь, что мир — настоящий, а ты в нём — живёшь.

День нулевой, мы вновь начинаем сначала.

19 страница17 ноября 2023, 23:05

Комментарии