20 страница17 ноября 2023, 23:05

глава тринадцатая. перерыв

Пусть разум есть синтез всех чувств, где смиряются и утихают все потоки тревожных движений, но откуда тревога и движенье?

А. Платонов «Котлован»

— Я твой друг и ты всегда можешь на меня положиться.

Так сказал Паша, держа её лицо в своих угловатых ладонях. Сильных ладонях, явно, судя по тому, как лицо её покраснело — или это от стыда?

Как мы до этого докатились?

Сегодня от него — от невоспитанного Паши — пришла смска со срочной просьбой (она граничила с запиской о суициде):

«В 12:30 в парке. Важный разговор».

Лена сбросила, сбросила, потом ещё раз — сбросила. Позвонить так и не осмелилась. Да и надо ли? Что она получит от этого звонка кроме автоответчика? Кроме тишины?

Ничего. Только расстроенные нервы, расшатанные, разбитые, раздробленные. Не осталось за этим ничего — лишь какая-то пустая оболочка, поглощающая последние остатки эмоций.

Что с тобой, Леночка, происходит?

Ничего. Сидит на кровати, телефон в руке хрупкой зажала и держит, держит, держит, боится выпустить, боится уронить — куда? В какую такую бездну ты боишься упасть, Лена?

А чувствуется, что вот-вот случится падение. Чувствуется, что выпадет рано или поздно из рук, выпадет и стукнется о самое-самое дно этой бездонной ямы.

Её захватили парадоксы. Захлестнули противоречивые эмоции: сейчас смеётся, потом будет плакать — лишь за тем, чтоб рассмеяться вновь. Дурацкая игра в чувства, когда она пройдёт? Когда её уже перестанет мучить этот высший разум, когда её, бездушную куклу, возьмут на руки, подвигают кропотливо её слабогнущимися ручками, ножками, когда покивают её крохотной головкой?

Решила не ходить в парк, решила проигнорировать эту глупую просьбу, не несущую за собой никакой подоплёки. Выполнять что-то в угоду Паши — глупо. Пусть сам к ней придёт, если так хочет. Пусть разговаривает здесь, ведь это ему нужно выяснить отношения (в сотый раз), а не ей.

— Я твой друг и ты всегда можешь на меня...

Лечь. Ей нужно срочно прилечь.

Лена потянулась, не сладко, а даже горько потянулась, потом, едва руки опустились, она опрокинулась на кровать, с которой всё это время боялась встать. Из окна на противоположную стену глядел солнечный луч, слишком злой, чтобы прикасаться своим золотым светом к белоснежной коже Лены. Она вполне понимала эту тягу луча к голубой стене — ей самой часто хотелось к ней прикоснуться, её задумчиво потрогать, обрести материю под своими пальцами.

Два дня, которые Лена прожила с горем пополам, остались в её памяти кусками, причём такими рваными, ободранными, с неровным краем, с дырами вместо заплаток. Что тогда было? Что было эти два дня назад? Лена помнила, что здесь был Паша, но где были дети, куда подевался Матвей, ей было невдомёк. Она словно оказалась в другой реальности, где не существовало ни Саши с Катей, ни мужа, была лишь она — одинокая и потерянная (в пространстве уж точно), и Паша.

И он вот так вот взял её лицо в свои руки...

— Я твой друг и ты всегда можешь...

И что же ты можешь? Как недавно выяснилось, ты, Лена, вряд ли можешь что-либо. Так стоит ли доверять словам Паши?

Паша выглядит как человек, способный солгать. Не просто солгать — он способен на предательство, способен тебя сдать в руки какого-нибудь Стёпы (что?), способен пригвоздить тебя к земле и давить, давить, давить, до тех пор, пока ты не закричишь. Он — обжора, и он питается чужими криками.

Не верить. Нельзя — это плохо закончится. Паша, прости!

И Лена старалась не верить. Что же это за чушь он тогда нёс? Что он имел в виду? Почему тогда прикоснулся к ней, почему решил, что ему всё дозволено? Не сказать, что это прикосновение было неприятным — любое прикосновение Лена ощущала остро, немного испуганно, но — с наслаждением, затаившимся где-то глубоко внутри неё, не показывающимся наружу. И, тем не менее, она была недовольна его столь смелой выходкой.

Вспоминала Матвея, которого почему-то нигде не было — куда он делся? Опять ушёл на смену? Неужели ушёл и забыл её предупредить?

Сообщение Паши горело в её руке как пламя.

Нет, не пойдёт она в парк — к нему на встречу не пойдёт. Хватит, натерпелась. Зря тогда она вообще с ним познакомилась. Зря доверилась ему, зря рассказала свою историю. Зря он её поддержал. Зря прикоснулся. Зря. Всё зря!

Паша выглядел как человек, которому можно доверять — его ангельское лицо вкупе с чёрными мелкими кудряшками делали из него нечто, сошедшее с небес. И всё-таки, внешность обманчива. Об этом говорило его зеркало души — тёмные, практически чёрные глаза, замурованные в оковах тени, если таковая присутствовала на его лице. Если темнота сменялась солнцем, глаза оживали — теплели до пряного золотистого оттенка, как теплеет на солнечных лучах гречишный мёд.

Как могла она противиться его живительной силе, самобытности и необыкновенному чувству прекрасного? Разве могла она поставить на кон всё то, к чему так бессознательно стремилась? Удивительным образом Паша заставлял её испытывать то редкое для творца чувство, в которое не верят, но, бесспорно, ощущают каждой клеточкой своей души — вдохновение. Да, он вдохновлял её, это нужно признать. Какая-то глубокая сила обитала внутри его тела, почти невидимая. Паша силу эту старательно прячет, шикает на неё, едва та смеет пробиваться из-под его кожи. А если всё-таки пробивается, то сразу же запихивается обратно тяжёлым движением руки. Будто удар кулака в живот — заткнись, заткнись, не вылезай, ты слишком заметная.

И всё равно сила находила выход наружу. Она вываливалась вместе со случайными словами, за которые Паше было стыдно, а Лене — просто радостно. Сила выходила из Паши сгустками, комьями, лохмами, она выходила и выходила, понемногу, по чуть-чуть, как бы он ни пытался запихнуть её обратно, домой — в темноту своей души.

Лена, наполненная мыслями об утраченном, застонала, перевернулась на бок, но на боку ей было неудобно точно так же, как и на спине. Отлежала всё тело — нигде нет того положения, которое могло бы ей подойти. Куда бы она могла подойти.

Лена, ты — пазл, который кропотливо собираешь из себя сама. Вот руки твои: прекрасные белые руки с тончайшей кожей — только надави, и она лопнет. Вот ноги: немного несуразные, непропорциональные, но в полусогнутом положении они выглядят достаточно самобытно — любуйтесь. Вот твоя голова со светлыми волосами до лопаток, хочешь, прямыми, хочешь, витыми, но не такими кудрявыми, как у Юли, да? Вот твоё лицо — всегда какое-то недовольное, возможно, ты сама знаешь тому причину.

Нет тебе здесь приюта, нет тебе здесь — спокойствия. Вот поэтому ты пытаешься как-то что-то поменять, пытаешься сделать мир вокруг себя твоим. Пытаешься найти себе место. Но ты — нашла. Просто пока этого не поняла.

Но это всё — потом.

Она встала, чтобы развеять застоявшиеся мысли. Обнажённые ноги коснулись холодного пола — этого было достаточно, чтобы она поёжилась.

Свет всё так же облизывал голубую стену, явно пытался согреть этот клочок холодного цвета, спускался на холодный пол в тщетных попытках отогреть и его.

Лена, втянув сначала руку, а потом и всё тело, вошла в луч золотого света, — и сразу почувствовала тепло, окутавшее её с головы до пят. Солнце словно протянуло ей руку и обняло — некрепко, очень тактично. И всё как-то мгновенно улетучилось, все мысли — прочь из головы, все чувства — на замок, вся спесь — прошла, как сон. Осталось только сожаление, лёгкое, как пёрышко, но рискующее вырасти в нечто большее.

Лена повернулась к стене лицом. Спиной она ловила тепло всё того же солнца, а противоположной стороне, куда уставила взгляд, подарила свой чёрный, как смоль, силуэт. Приблизилась, и, боясь потревожить покой своей же собственной стены, притронулись к холодной голубой поверхности, которую не согрело ни солнце, ни её ладонь.

Не её это стены. Не её это жизнь.

Это ты всё время держала в своей голове, Лена?

Она не помнила этих стен. Не помнила, как их красили, как она умудрилась выбрать этот ужасный цвет небесной лазури, как вышло, что эта стена — в её доме абсолютно голая? Неужели нельзя её раскрасить, заполнить, преобразовать — чтобы вдохнуть в мёртвый кусок краски хоть какую-то жизнь?

От картин она сама отказалась. Стойко решила — никаких художеств, никаких чужих мыслей на её стенах. Но сейчас что-то в её голове сместилось.

Раньше она терпеть не могла картины. Истоки этой ненависти крылись в бесконечных часах в художественной школе, где Лене приходилось слушать, запоминать, рисовать. Годами ей вдалбливали в голову принципы живописи, заставляли мыслить так, а не этак, принуждали выплёскивать мысли, рождённые не в естественных условиях, а выращенные насильно. Экспромтом.

И ненависть эта, что тащится от самого раннего детства до нынешнего момента, вдруг куда-то испарилась. Остались только её клочки — остаток, который не улетучился подобно газу и не выпарился вместе с влагой. Просто залёг на дне, тлеть даже начал. Погаси мой пожар, говорит.

И каждый раз, когда мысли заходили об этом, Лена возвращалась воспоминаниями к картине с мишками. Что имела под собой эта картина, когда-то там подаренная матерью, похваленная отцом, облюбованная Матвеем? Да ничего, по сути. Лишь мысли — и те Лене чужие.

Не её автор, не её стиль...

— Помнишь, ты про картину спрашивала? — всплыл в её голове голос Паши. — Я подсмотрел. Это «Утро в сосновом лесу», да? Это единственная картина в твоём доме. Почему?

Потому что Мишка.

То есть, мишки.

— Мама её подарила, да и папе она нравилась. Она всем нравилась, а мне нет. Я каждый день на неё смотрю, когда прохожу мимо. Смотрю и думаю: почему это единственная картина в моём доме? Каждый день я ищу ответ на этот вопрос. Каждый день она смотрит на меня. И каждый день даёт разные ответы.

Лена всё ещё стояла в солнечном свете. Лучи грациозно огибали её фигуру, стремились засветить все контуры и складки, но не трогали — не смели — силуэт позади, на стене. Здесь не светить. Свет, стоп.

Нещадное солнце, хоть бы сбавило свою мощность, хоть бы поберегло здоровье Лены — она ещё здесь необходима.

Едва Лена сделала шаг по тёплому освещённому полу, как телефон, лежащий на кровати, вздрогнул и издал какой-то мерзкий писк.

Шаг был неуверенный, а оттого провальный: Лена оступилась и упала, вцепилась руками в пол, глаза закрыла и прислушалась. Повторится? Или нет?

Повторилось. Потом ещё раз. Три звоночка — это пора садиться в зал, партер закрывают.

Полежала секунды две, отдышалась от пережитого стресса, от падения — весьма неловкого — тоже отдохнула. Вскочила, оправляясь, подлетела к телефону, что утонул в складках кровати — еле нашла! — и открыла сообщения.

«Я уже в парке. Тут твоя Катя. Мы тебя очень ждём».

«Приезжай».

«Пожалуйста».

Катя? Что там делает Катя?!

— Котик! — закричала Лена, вываливаясь из собственной комнаты, хватаясь за стены (холодные, холодные, холодные!), спотыкаясь и поминутно оступаясь.

Взбежала наверх, распахнула дверь, так громко и резко, чтобы все — все-все-все — очнулись, пробудились, вздрогнули, испугались, посмотрели на неё и выслушали. И она вошла, дрожа всем телом, едва сдерживаясь, чтоб не зареветь, не поднять тревогу раньше времени, крикнуть и окликнуть, созвать всех — подозвать к себе и расспросить, как следует.

Паша лжёт, Паша, ты — лгун. Катя здесь, Катя сидит подле Саши, мешает ему клеить фигуры, мешает своими вопросами, разговорами, мешает руками. Она здесь, вот она! Рвёт бумагу, пока Саша не видит, плачет от обиды — Саша её игнорирует. Но она здесь — да и куда бы она могла пойти?

Лена влетела, едва открыла рот, чтобы выдохнуть скопившуюся колоссальную волну воздуха, что буквально рвала внутри неё лёгкие, а потом замерла то ли с выдохом, то ли с криком — в горле.

Её не было. Кати — не было!

— Где... — голос дрогнул, лезвием встал поперёк глотки, отчего пришлось прокашляться. — Где Котик?

Саша вперил в свою мать виноватый взгляд — внимательнее, чем когда-либо, он присмотрелся к ней. В руках ничего не было: ни фигурок, ни клея, ни даже простой бумажки какой-нибудь, быть может, записки. Он стоял абсолютно пустой, ничего не понимающий, одинокий. Потоки воздуха, что ходили по комнате стометровыми шагами [рывками], колыхали тело ребёнка из стороны в сторону.

— Где Катя? — повторила Лена, едва держась на ногах. — Я вижу, ты знаешь, говори же мне!

Но Саша упорно молчал, буравил свою мать взглядом — и взгляд этот говорил выразительнее всяких слов.

Зачем что-то говорить, если всё ясно по его взгляду? Не нужно быть телепатом, чтобы прочесть ответ.

И Лена сразу всё поняла. Сразу догадалась, что Паша — не лгун.

Что же тогда он говорил ей два дня назад?

— Никуда не ходи. Я быстро. — Лена стремительно выбежала из комнаты, на ходу сверяясь с часами, что полыхали зелёным светом из коридора.

Двенадцать. У неё полчаса. На сообщения отвечать не будет — пусть поволнуется. Чёрт.

Какое-то странное чувство жгло её грудь, волновало в ней все конечности, трогало какие-то струны её души. И всё это связано было с ним. Что же, что же, ну что же?

— Сколько бы мы ни виделись, нас всегда что-то разделяет. Коробка пиццы, стеллажи, книги, даже возраст — в какой-то степени. И, конечно, стол, — Паша провёл указательным пальцем по гладкой (гадкой) поверхности — Лене показалось, что эта рука прикоснулась к ней.

— Это защита, — буркнула Лена, не особенно вдумываясь в свои слова.

Чем-то она была чрезвычайно расстроена. И Пашу позвала только потому, что была в отчаянии — но какова причина этого отчаяния? Она всё позабыла, но это и неудивительно. Память — это коробка с папками, днище которой достаточно исполосовать в некоторых местах, чтобы выпала определённая папка. Коробка Лены нарушена — но она пока не чувствует боли. Она пока что находится в состоянии аффекта, она парализована, повреждена, её программа сломана.

И воспоминания, что потеряны коробкой памяти, очень медленно возвращаются — восстанавливаются частично, клоками. Так будет лучше.

— Это преграда. Мне надоело смотреть на тебя сквозь неё. Я хочу её преодолеть, — сказал Паша, не сводя с Лены взгляда.

И он, вопреки мыслям Лены, которые, как непослушные черви, расползались в разные стороны и никак не хотели собираться в одну здравую мысль, этот невоспитанный Паша встал. Вылез из-за стола, и, плавно проведя рукой по гладкой столешнице, двинулся к Лене. Обогнул стол, задержавшись подле углов.

Встал перед ней, опустился на колени, но так, чтобы не касаться её — нельзя. Она чужая.

Но ты, Лена, я знаю, принадлежишь именно тому миру, который так старательно отторгаешь.

Парк шумел — несмотря на плохую погоду, слякотную, дождливую, холодную и мерзкую, люди здесь были, и они — получали удовольствие от времяпровождения в этих остатках красоты.

От одного взгляда на старые заплесневелые качели Лену передёрнуло.

Где искать Катю, где искать Пашу? Своё местонахождение они не объяснили, спрашивать не хочется, а рыскать по всему парку (да ещё и такому затхлому) слишком долго и тяжело.

И Лена остановилась посреди людской массы, оглянулась на тот клочок земли, откуда она пришла, чтобы свериться, чтобы проверить — а туда ли она попала вообще?

И здесь, едва она подумала об этом, телефон снова пискнул, — снова пришло сообщение. Душа подлетела к самому горлу, ударилась о внутреннюю стенку, и с шумом провалилась обратно — в темноту.

«Мы возле гусеницы».

«Мы» — как ужасно это звучит! Словно бы два «Я», совершенно разных, совершенно чужих друг другу объединились — не в «Я/Я», но в «Мы».

Группа такая была когда-то...

Лене вообще тяжело верилось в союз «мы» — видеть двух людей рядом (а мне уже не надо), не сметь делить их на личности, а воспринимать, как нечто целое — это тяжело как для самих «мы», так и для Лены. Она со своими детьми и Матвеем составляла чёткое понятие «семья» — что всегда значило как «семь/я». Почему «мы» это не «семья»? Потому что где в этом слове «я»?

Там только две буквы — и ни одной личной.

— Мы больше не можем быть вместе, — проговорила Лена тогда. — Он меня предал, а я предательство простить не могу.

Снова вспыхнуло в голове — как пожар. Разросся, запротестовал — что-то требовать начал. Лене бы за волосы схватиться — за пылающие локоны, но нельзя, не на улице, нет, нет.

— Ты и он — разные люди, это не удивительно, что вы не сошлись в абсолютный союз «мы». Не каждому это дано — продержать руку любимого человека до самого конца пути, — ответил Паша.

Между ними повисло тягостное напряжение, во время которого каждый из двоих обдумывал свою роль в этом нелепом союзе «мы».

— Хорошо ты умеешь успокаивать, — буркнула Лена.

Её руки лежали на столе — и ими она хотела прикрыть горящую голову. В последнее время (около двух дней) это жжение где-то внутри черепной коробки (коробки памяти) не прекращалось.

— Тебе не нужно, чтобы тебя успокаивали. Тебе нужно, чтобы кто-то его осудил — как это делаешь ты. Но я не могу осуждать его отдельно от тебя, ведь вы — по крайней мере, по закону — всё ещё «мы».

Лена прикрыла ладонями лицо, возможно, чтобы всплакнуть, но слёзы упорно не шли — не застилало пеленой глаза, не щипало в носу, не болело, не грело, не зудело — сердце.

— Может ты и прав.

— Поговори с ним.

Лена всматривалась, потом ещё раз, и ещё, — в его лицо. Что же таит в себе это лицо, со всех сторон, кажется, идеальное? Что оно за собой скрывает?

Лена было начала пересчитывать все факты, которые знает об этом странном, но очень приятном молодом человеке, как вдруг невидимая рука щёлкнула у самого её уха.

Переигрываем сценарий, Лена. Далеко от линии не уходи.

— Мы должны поговорить и всё решить. Мы должны быть рядом, — проговорила она, вперив взгляд в пустоту.

Гусеница. Нужно идти к гусенице.

О каком предательстве она говорила? Да и о ком они с Пашей говорили? О Матвее что ли?

У Лены неприятно заныло сердце, отчего ей пришлось остановиться — на пару мгновений. Перевести дыхание, как следует подумать — что произошло «тогда» и куда стремится её «сейчас».

Стало невыносимо страшно — страшно не увидеть той истины, что вьётся у неё мухой под носом, что так и просит её: «Ну возьми меня, ну возьми!».

Неужели Матвей позволил себе вот так взять и предать её? Да и какое такое предательство он совершил? Почему она этого не помнит?

«Может, это к лучшему?» — подумала, но легче не стало.

Стальными кольцами её обвили сомнения. Обняли по-матерински, сжали холодными тисками, прижали к себе, что-то шептали даже, шептали настойчиво, гневно.

«Вспомни».

Помнить — занятие для тех, кому в этом мире нечего делать. Так говорил Матвей. Мы с этим уже сталкивались, верно?

Гусеница катилась по своим рельсам очень лениво. В её «тельцах» сидело три с половиной человека — и вид их тоже был весьма ленивый. Вот эта зелёная улыбающаяся махина медленно и плавно взбирается на горку, отчего у каждого человека сердце ёкает, но ещё не взлетает. Потом, едва порог пройден, машина стремительно летит вниз, резко сворачивает вправо, потом кочки-кочки-кочки, и влево. Если на моменте срыва человек не выплёвывает своё сердце, его просто разрывает [сердце или человека?] — от чувств. Таким образом, катающиеся — и, само собой, гусеница, — переживают три круга, потом насекомому надоедает вертеть и крутить этих мясообразных пассажиров и она просто-напросто останавливается. Она молчит — а её благодарят за прошедшую невыносимую поездку.

И в этот раз так было. Лена внимательно наблюдала за пассажирами. Никого знакомого — нет лиц, нет, все они опали!

Только на холодной и наверняка мокрой лавочке сидело двое: один человек в оранжевой ветровке — что-то подобное уже было, кажется; и ребёнок, смутно на кого-то похожий...

Катя! Катя, Катенька, что ж ты тут делаешь?

А Паша по-прежнему держал её лицо в своих руках. Держал и ждал какой-то ответной реакции. Лена была расстроена, Лене было вообще не до этого, поэтому она просто тихо улыбалась. Из неё рвалось какое-то слово, способное Пашу развеселить. А её?

Паша убрал руки от её лица, он опустился на колени — делай со мной, что хочешь. Хотела она немногого. Лишь обнять его, прижать горячее тело к пылающему своему сердцу, пробормотать вполголоса:

— Спасибо, ты и вправду настоящий друг.

И она всегда может на тебя положиться.

Лена, едва удерживая после себя сердце, кинулась к лавке — и её взгляд был устремлён только на собственную (ли?) дочь. Вот она, в длинной гофрированной юбке, в футболке бело-снеж-ной, с двумя аккуратными косичками по разным сторонам своей головы, с улыбкой на маленьком личике. Что же ты делаешь тут, глупая? Каким образом ты умудрилась зайти так далеко? Как посмела (и ведь посмела!) оставить собственный дом?

С игривой интонацией Котик закричала:

— Мам! Как долго ты сюда добиралась, мам!

Лена едва сдерживалась, чтобы не дать своей дочери по лицу. Что ты возомнила о себе, блин? Как ты — могла?

— Долго и очень нервно, — выдавила Лена из себя. — Какого чёрта ты здесь? Кто тебя сюда привёл?

Катя распахнула глаза так широко, что Лене почудилось, будто они сейчас из неё вывалятся. Но нет, эти Матвеевы глазки крепко сидели на месте, держались за то тело, которое поддерживает в них жизнь. Потом её лицо повернулось в сторону — туда, где сидел человек в оранжевой ветровке. Они на секунду обменялись взглядами — этого было достаточно, чтобы человек заговорил, обращаясь к Лене:

— Вот теперь я нашёл вашу дочь.

20 страница17 ноября 2023, 23:05

Комментарии