17 страница17 ноября 2023, 23:05

глава десятая. пленники капель воды

Мы — пленники капель воды, бесконечно простейшие организмы.

А .Бретон, Ф. Супо «Магнитные поля»

День сто шестьдесят третий.

Рассвет был вчера — сегодня лишь день. Промозглый, серый, ядовитый, полностью завешенный тучами, густыми свинцовыми облаками, которые точно не расступятся в ближайшие несколько дней.

Чем дальше, тем больше меня съедает тоска. Я её, вообще-то, стараюсь игнорировать, отвлекаться на что-то другое, например, на свою семью.

Сегодня Катя спросила у меня, как помочь одной девочке, у которой дома лежит больная мать — а денег нет ни копейки.

— Ужасная ситуация, — вставляет Саша, проходя мимо нас с таким видом, будто съел что-то не то.

— Саша, над ней издеваются! Мне иногда кажется, что она больше не будет ходить в школу.

— Это было бы хорошим решением.

— Родительский комитет никак не собирается помогать её матери? — спрашиваю я.

Внутри, прямо в животе, неприятно тянет. Больно. И чувства незримой волной накатывают такие, словно это ты до всего этого довёл. Стыдно. Я стараюсь отогнать неприятные ощущения, забивающиеся в мои щели, — которые я нечаянно пропустила.

— Говорили, что будут собирать деньги. Ты же?..

Глаза Кати устремляются на меня, смотрят-смотрят-смотрят, просят-просят-просят, а меня ведь не надо просить, моя дорогая, я всё сама понимаю. И поступаю так, как хотела бы, чтобы поступали со мной.

А моя мама бы в этом случае проявила хоть какое-то сочувствие?

— Конечно, дорогая. Я тоже пожертвую столько, сколько смогу. Думаю, папа нам тоже поможет.

Она меня обнимает, а я, вопреки своей многолетней выдержке (я уже долго живу в таком режиме) начинаю тихонько хныкать.

День сто девяносто пятый.

Сегодня я вновь пытаюсь писать. В последнее время чувствую, что дни сливаются в одну непонятную кашу, где я не разбираю, где свет, где мрак, а люди вокруг меня становятся полупрозрачными — и я смотрю сквозь них, как сквозь тёмную, бесконечно тёмную вуаль.

Всё сливается. Я не помню, что было вчера.

Но сегодня Саша меня не оставляет в покое. Он заболел, и мне приходится за ним ухаживать. Нет, это не упрёк и не недовольство, просто времени у меня сегодня ровно столько, чтобы отодвинуть все другие дела — подальше.

Я ношу ему чай, проверяю температуру, пою лекарствами и пару раз в неделю вожу к доктору, чтобы вновь поить лекарствами, укутывать одеялами, поправлять подушки, поить чаем и отпрашивать его в школе.

Пока Саша лежит, но не спит — больное горло мешает — я читаю ему книжки, которые покупает Матвей, которые предназначены для меня. Читаю про акул, про птичек, в особенности про пустельгу, которая слишком сильно в последнее время интересует моего сына.

Иногда, пока он спит, я смотрю на него и думаю: а он вообще мой сын? Я точно могу называть себя — его матерью? Он слишком хорош для меня, он слишком разумен для своего возраста, это правда, дети действительно так много понимают в таком юном возрасте?

Я его иногда — боюсь.

Моя мама никогда не считала меня достаточно умной, чтобы со мной разговаривать о тех вещах, которые действительно её тревожат. Я для неё была просто ребёнком — с того момента мало что изменилось. Она рассказывала мне сказки, часто видоизменяла их, и никогда не записывала, возможно, потому что знала, что я всё равно их не запоминаю, и сквозь меня они не проходят — где-то теряются по дороге от её рта до моего сердца.

Не знаю, как она относится к своим внукам, может быть, искренне верит в их потенциал, или просто говорит то, что верит, но я не хочу об этом думать и в этом разбираться. Мне просто достаточно знать, что мои дети в её глазах стоят выше, чем я сама.

И как-то укрепилось это на подсознательном уровне — я поверхностная, среднестатистическая, серая, простая. Я не могу раскрыться, не могу подавить своей харизмой чужие характеры, потому что я — недостаточно умная. А это точно как-то связано?

Саша приоткрывает глаза — щурится, на меня поглядывает. Хочу спросить его, как так получилось, что он — мой сын? Не могу представить, что у такой, как я, может родиться такой, как он.

У меня в сердце стучат барабаны.

Но, подавив горечь и острое желание узнать ответ на свой вопрос (его я буду задавать мирозданию, но никак не ребёнку), я спрашиваю:

— Как спалось?

День двести третий.

Катя вновь говорит про свою подругу, а я вновь жертвую деньги.

— Это ужасная ситуация, мам, она же мать-одиночка. У них нет отца.

— А родственники у них есть? Бабушка, дедушка, тёти и дяди? — спрашиваю я.

Так хочется схватиться за разорванное сердце, но не при Кате — ни в коем случае. Нельзя показывать свои слабости. Нельзя, чтобы она тоже — случайно или намеренно — начала переживать.

Точнее, не так. Катя уже переживает, но старается сохранять спокойствие, словно это её не касается. Но я вижу, как тяжело ей это преодолеть.

Я всегда думала, что могу ощущать только стандартные чувства: радость или грусть, умиротворение или гнев, страх или решимость. Но всё, что я сейчас испытываю, нельзя описать на должном уровне, потому что это не просто какое-то одно базовое чувство, это смешение множества оттенков и полутонов тех или иных ощущений, которые так приятно вычитывать в книгах. Я не обладаю даром описательным, а потому на вопрос «Что ты сейчас чувствуешь?» могу только протяжно кричать. Истошно вопить.

Но Кате я свои крики не показываю — иначе рискую её просто-напросто потерять. Она же такая хорошая. Такая добрая, сильная, глубокая, обширная, способная к анализу, самоанализу, критике, характеристике, оценке какой бы то ни было, короче, она как раз та, какой хотелось бы быть мне.

Но я не такая, и все эти качества, какие Катя бережно в себе взращивает, не мои. Мне они — не принадлежат. Это, я уверена, всё от Матвея. Не только красивые светлые глазки, и не только голос — тонкий, высокий, но ещё и характер — чудесный.

— Есть. Но они во Владивостоке живут, это слишком далеко.

— Думаешь, что ни один денежный перевод Владивостока не достигнет нас? — улыбаюсь я.

— Разумно. Но дело ведь не только в деньгах. Наверняка им нужна ещё и моральная поддержка — этого дать им некому.

Её глаза — Матвеевы. Её лицо — сияет. Не от счастья, не от радости, но от энтузиазма, от сильного желания кому-нибудь помочь, кого-нибудь спасти, уберечь, принести пользу, в общем, бедная моя Катя, мечется в поисках той добродетели, которую может преподнести тем, кому она нужна.

И я одобряю это её стремление быть полезной. Всё-таки, все мы, так или иначе, стараемся быть полезными. Если не для общества, то для себя — это тоже важный аспект, верно?

Её сочувствие меня поражает, хотя тут же ловлю себя на мысли — я же тоже сочувствую. Что тут такого?

— Сочувствующих слишком мало, — словно бы отвечая на мой мысленный вопрос, отвечает Катя.

Я хочу её расцеловать, обнять вновь, прижать (не)надолго к сердцу, рассказать ей, что я — такая же. Мы, всё-таки, похожи. Мы мыслим — идентично.

Но, подавив в себе эти лишние, ни к чему не обязывающие чувства, я говорю:

— Мы поможем им. Сделаем всё, что в наших силах.

День двести тридцать пятый.

Я читаю книгу, довольно интересную. Она взята из нашей не очень обширной библиотеки — старой, слитой из крошечной библиотеки Матвея и моей собственной, которую мне собирала моя мать, а потом и я сама. Не знаю, чьей библиотеке принадлежит эта книга, но в ней я вижу определённые сходства с теми историями, которые мне ведала моя мама.

Книга облачена в красный, практически бордовый, цвет с золотым тиснением — и аккуратными буквами, что никак не хотят складываться в слова. Я и не складываю их, лишь только трогаю нерешительно тиснение пальцами, прикидываю, как бы это выглядело в моей голове, если бы я была слепая.

Открываю, пробегаюсь глазами по первой странице, цепляюсь за слова, смысл которых понимаю только отдалённо. Сейчас я воспринимаю их исключительно на слух, как красиво звучащую песню, где не столько важен смысл, сколько — звук. Слышу ритм у всех напечатанных слов, пробую прочесть вслух — и слышу ритм, чувствую рифму, бит, осталось только наложить музыку, чтобы получился романс, песня, такая музыка, которую все слушали, и будут слушать — всегда.

Что-то о животных. Не понимаю, но чувствую — животные. Мимо проскакивают слова — что-то о волке, что-то о лисе, но нет никакой собаки, и чудовища — нет тоже. Я начинаю чувствовать, что конец маминой истории как никогда близок, но нет, я ошибаюсь — и за это плачусь.

Впрочем, история о животных плавно перешла в рассказ человека о самом себе. «И я снова влезаю в эту шкуру», но что он имеет в виду?

Из книги выпадает что-то, какая-то бумажка, она падает к моим ногам. Я поначалу не замечаю её — настолько увлекаюсь текстом, что затягивает меня строчка за строчкой, слово за словом. Потом понимаю, весьма запоздало, что уронила что-то.

Это выпала фотография. Я наклоняюсь, с замиранием сердца приглядываюсь к ней, но никого не узнаю. Какая-то девушка, молодая, кудрявая, чем-то отдалённо похожая на Юлю Карпову, только лицо чуть вытянуто, а нос, в отличие от носа Юли, капризно вздёрнут. Я ещё несколько секунд рассматриваю серо-жёлтую девушку на снимке, а потом переворачиваю фотографию тыльной стороной вверх.

Пометка — застарелая, но всё ещё чёткая, красивая. Чернила чёрные, буквы — округлые, понятные, отдельные друг от друга, каллиграфические. Некоторое время не обращаю внимания на надпись, я полностью заворожена почерком.

Лишь после, когда каждая буква мне знакома от и до, я прочитываю:

«Андрею от М.

1968 г».

Марфа. Моя мать.

— Что ты там разглядываешь? — спрашивает Матвей, выглядывая из-за угла.

Я вздрагиваю, рефлекторно вскакиваю на ноги, а книга — она же такая хрупкая! — падает с моих колен на пол.

— Чёрт возьми! — кричу, падая на колени.

Матвей подбегает ко мне, спрашивает, что со мной, что с книгой, что у меня в руках. А я ничего не могу ответить, кроме слова «Уйди!», потому что сейчас мне не до разговоров.

Книга рассыпается прямо в моих руках. Блок страниц вываливается веером бумаги, жёлтой, в микроскопических катышках, которые образовались от частого соприкосновения с пальцами (и не только с ними). Обложка рвётся на две части — передняя часть забирает с собой корешок, задняя же просто отваливается, как ненужная деталь. Место разрыва никак не скрепить — всё настолько ветхое, что никакой скотч или бумага не поможет.

Фотография куда-то девается. Едва я подлетела к книге, всё перед глазами затуманилось, а потому сейчас я толком не могу вспомнить, куда дела снимок. Возможно, я его выпустила из рук, а он улетел, забился под кресло и теперь вечно ему придётся лежать там. Ветшать.

Моя мама была такой красивой в молодости. Сколько ей лет тогда было? Девятнадцать? Я не дам себе об этом забыть.

— Надо отдать её на реставрацию, — говорю я, когда Матвей безмолвно садится рядом.

Книга в его руках выглядит раненной птицей, которую ранили в бок, — кровь, прямо под крылышком боль, видимо дробь — и он держит её так, словно боится причинить лишние страдания.

— Может, лучше купить новую? — спрашивает осторожно.

Я качаю головой — ни в коем случае.

— Эта книга моей матери, я хочу её сохранить в таком виде, в каком она была... куплена.

Матвей со мной соглашается, складывает терпеливо и немного боязливо кусочки обложки, я же собираю разлетевшийся блок. Страничка к страничке, сгиб к сгибу, потом выравниваю ещё раз, вручаю мужу, чтобы он положил на стол — куда-нибудь, чтобы всегда было перед глазами, но не мешало.

Пока он уходит, я бросаю взгляд на пол, ищу брошенную фотографию. Куда же она делась? Я заглядываю под кресло, но там темно и пусто, никаких признаков затерявшегося снимка нет. В кресле нет тоже, я тщательно проверяю все складки. Теперь мне не до смеха — куда тогда он мог деться, если кроме меня и этого кресла нас окружает голый пол?

День двести шестидесятый.

Первая половина дня — Матвей на работе, дети вновь у бабушки, на целую неделю! Решила сходить в библиотеку, Паша предложил себя в качестве компаньона — он как раз хотел взять что-нибудь из школьной программы, для ознакомления.

Что именно я буду брать — неизвестно даже мне. Надеюсь, что смогу найти хотя бы что-то более-менее приличное.

После моего сна (не помню, правда, какого) я стала осторожнее рулить нашими отношениями, а Паша, напротив, давил на газ и мчался без тормозов. Он старался активно меня поддерживать в любой затее, чему я в глубине души была благодарна.

Мы идём вдоль реки, возле которой безостановочно фотографируются люди. Мне же эта река не нравится — она напоминает мне канаву с грязной водой, мерзкое болото, где любой, кто осмелиться спуститься в воду — непременно утонет.

Матвей говорит, что я глупая, раз умудряюсь видеть в таком хорошеньком месте — отвратное склизкое болото. Дети молчат, они негласно поддерживают его, а я в который раз убеждаюсь, что я с ними — совершенно разные личности, не имеющие точек соприкосновения. Практически. Я всё-таки всё ещё жена и мать — разве это недостаточная причина для того, чтобы быть хоть немного похожей на свою семью?

Я не похожа на свою мать — это меня, кстати, нисколечко не тревожит. Мне всегда казалось, будто мы с ней разного поля ягоды. Она была интеллектуально развита, правда, с годами эта интеллектуальность её же и погубила. Мама всегда была немного повёрнута на литературе, мечтала приучить к этому делу меня, но я всё же больше тянулась к визуальному воплощению мыслей, то есть к рисованию.

Пока я вожусь со своими противоречиями, застреваю в пространстве. Остаюсь на пешеходном переходе — позади меня мерцает зелёный человечек, где-то рядом кружится Паша, но я его не замечаю, вообще ничего не замечаю — хочу только сесть и хорошенько подумать.

Анализ своей жизни проводить всё-таки не хочется, уж больно это муторный процесс, не несущий за собой никаких плюсов — только чёртово расстройство и недовольство самим собой.

Потом чувствую, как Паша хватает меня за руку и тащит-тащит-тащит через белые полосы к тротуару. Что-то бормочет, недовольно осматривается, на меня же вовсе не обращает внимания.

— Совсем с ума сошла, — констатирует он, всё ещё меня придерживая.

— Я тебе, конечно, благодарна, но лучше б ты меня оставил там, — говорю со вздохом.

Я аккуратно вынимаю свою руку из его хватки. Его лицо изрыто сомнениями относительно этой уже не очень привлекательной идеи — похода со мной в библиотеку. Но это я так думаю. Теперь мне кажется, что это совсем не так. Я не угадала.

Прежде, чем мы входим в библиотеку, я ещё думаю о том, что мир вокруг меня крутится как-то неправильно. Может, мы сдвинулись в обратную сторону? Где-то сбились — теперь всё по новой: отсчитывать дни, месяцы, годы, покорно ждать, когда чья-то невидимая рука откроет нашу темницу (а мы в темнице), протянет ладонь — помощи, пожалуйста, только помощи — и нас спасёт. Спасёт ли?

В библиотеке темно и прохладно, это особенно хорошо чувствуется на контрасте с жарким ярким днём, в который мы попали будто бы случайно, по чьей-то капризной прихоти. Мы входим в читальный зал, он же по совместительству и пункт приёма и сдачи книг. Библиотекаря за столом нет, видимо, отошёл куда-то.

Паша задумчиво рассматривает многочисленные полки с ветхими изданиями, а я со щемящей тоской вспоминаю свою книгу — ту самую, которую выронила и порвала.

Конечно, Матвей любезно предложил её исправить, но я всё равно уже не смогу смотреть на неё как прежде. Да ещё и фотографию потеряла — где же ты, дорогая, милая фотография?

— Нашёл «Трёх мушкетёров», — произносит Паша шёпотом.

Я медленно подхожу к нему, думая о том, что сказать — как ответить. Паша вертит в руках достаточно толстый том в тёмно-синей обложке, где вытеснены золотые (но очень потемневшие) буквы — «А. Дюма».

— Ты собираешься это читать? — спрашиваю я несколько скептически.

— Я собираюсь на это посмотреть. Ты нашла что-нибудь поинтереснее?

«К сожалению, я нашла только тебя», — думаю я, но ничего не говорю.

Потом отхожу, следя взглядом за парой человек, что сидят за столиками и внимательно изучают свои книги. Я бы не сказала, что они их читают, нет, скорее всего — изучают. Один посетитель, довольно растрёпанный, с торчащими во все стороны рыжими волосами, с видом полной растерянности, периодически поглядывает на обложку. Что за книга мусолится в его руках, мне непонятно, но то, с каким недоумением этот молодой человек сравнивает обложку с текстом, намекает мне, что читает он какую-нибудь философию.

Девушка вдали, почти в самом конце зала, сидит неподвижно, даже не моргает. Я бы могла предположить, что она читает, читает настолько внимательно и глубоко, что забывает шевелиться. Но нет, её глаза тоже статичны, не бегают по строчкам, не дрожат даже. Она как будто уснула, но забыла закрыть глаза — просто окаменела, на месте.

Из каморки сбоку от читального зала выходит женщина с ярким макияжем и бросает на нас с Пашей заинтересованный взгляд. Я проглатываю язык, а Паша начинает что-то говорить этой женщине.

И тут же, практически сразу, мой взгляд натыкается на кое-что интересное. Это книга, книга в кроваво-красной обложке, с какими-то жёлтыми пятнами, явно нарисованными специально поверх издания. Корешок торчит из ряда как будто специально — манит меня, просится, чтобы я взяла, потрогала, прочла, оценила, быть может, полюбила. Я подчиняюсь неведомой руке, что тащит меня сквозь шепотки и неразборчивый говор Паши, я тянусь к этой книге, предвкушая что-то интересное. Великолепную историю, которую я смогу потом рассказать. Сломать чей-нибудь мозг своей сногсшибательной концовкой. Или книга сломает меня? Это тоже отличная история, не так ли?

Человек и книга. Две части познания, субъект и объект, что при совокуплении образуют что? Правильно, знание. Единое знание, информацию, которую субъект, то бишь я, будет перерабатывать — подгонять под себя, отбрасывая ненужное и выделяя то, что отзывается в сердце.

Но эта книга, что сама тянется мне в руки, вдруг меркнет, едва я дотрагиваюсь до корешка пальцем. Больше она не кажется такой манящей — чары развеялись. Забавно, это что, шутка такая?

А как же совокупление? Единое знание?

Я достаю её просто по инерции, хотя уже глубоко разочарована. Паша смотрит на меня, я чувствую его взгляд своим боком, а когда скашиваю взгляд на него, — мы встречаемся. И он держит что-то в руке, но это не «Мушкетёры», это какая-то непонятная книга в тёмно-зелёной обложке.

В мыслях только один вариант, хотя он настолько маловероятен, что практически невозможен.

Я спрашиваю его взглядом, то ли это, что я думаю? Встречаю кивок — он летит мне прямо в голову, а потом теплом распространяется по всему телу.

И та книга страшно-красная, что я всё ещё придерживаю пальцем за корешок, меня уже не так бесит, как пару секунд до этого. Возьму её. Мне кажется, это судьба.

Я всё ещё надеюсь, что книга что-то мне даст. Какое-нибудь тайное знание, или великолепную историю, которую я смогу записать и изложить так подробно и красочно, как сейчас кто-то излагает мои мысли.

С шуршанием ткани я достаю эту книгу, что пышет на меня своим пламенным цветом, который готов растечься по моим рукам чьим-то убийством — я по локоть в крови. Эта книга странная, какая-то дьявольская, но от этого только интереснее.

Обрамлена рамкой, что тоже вытеснена прямо на ткани, но чёрным, матовым цветом. Посередине название — витиеватый шрифт, обширный, многоярусный. А надпись смутная:

«Магнитные поля».

Физика. Чёртова физика.

Я так не согласна работать.

Теперь Паша ловит мой взгляд, полный разочарования, и в который раз — из-за книги. Название. Чёртово название!

Подходит ко мне — не название, а Паша. Бормочет что-то, но я не слышу, я только догадываюсь о том, что он мне говорит. А он тем временем голос потихонечку повышает — и я как будто бы слышу в нём раздражение.

— Что там у тебя?

Не понимаю, кто задаёт этот вопрос раньше: я или Паша. Мы синхронно открываем рот, произносим какие-то до ужаса простые слова, а потом захлопываем свои пасти, чтобы удивлённо перекинуться взглядом. Я чувствую себя стеснённо, а Паша ещё и глупо.

— Я Тургенева взял, — говорит, не поднимая глаз. — «Отцы и дети». Давно хотел прочесть.

Я так и думала. Тургенев, почему-то, всегда ассоциируется у меня с зелёным. А если ещё и тёмно-зелёный — то это «Отцы и дети». Сто процентов.

— У меня, — я тушуюсь, — «Магнитные поля». Я не знаю, что это, но мне кажется, эта книга сама смотрела на меня — вот я её и взяла.

Оправдания-оправдания-оправдания, прекрати, Лена, перестань, он же этого не любит!

А не всё равно ли мне на его любовь или же нелюбовь?

— У меня её одногруппник читал, — произносит Паша с улыбкой, — сказал, что она довольно занимательная.

Это обнадёживает. Я думаю, что прочту её. Постараюсь. Хотя бы ради Пашиного одногруппника.

Ещё раз обменявшись взглядами — довольно приятными, надо сказать, — мы идём оформлять наш выбор, облачать его в документы — в читательский билет, например.

Мне всё ещё не даёт покоя эта книга, мне почему-то кажется, будто она совершенно зря попала мне в руки. Словно не я должна была её взять.

А кто же тогда?

День двести шестьдесят второй.

Отрывки из «Магнитных полей».

«Мы — пленники капель воды, бесконечно простейшие организмы. Бесшумно мы кружим по городам, завораживающие афиши больше не трогают нас. К чему эти великие и хрупкие всплески энтузиазма, высохшие подскоки радости?»

Действительно. Кто же мы такие, если не пленники — да хотя бы капель воды? Я вообще иногда думаю, что мы не пленники, а рабы. Пляшем под дудку Судьбы, подчиняемся законам Мироздания — да, у него ужасные законы, но что мы можем поделать?

Удивительно, как много людей совершенно не знают, для чего они живут. У них нет цели в жизни, нет никаких идей, своего собственного мнения — нет тоже. Переубедить их можно просто по щелчку пальцев, а уж навязать свою точку зрения — как раз плюнуть. И какую роль выполняют эти люди тогда? Что они, чёрт возьми, делают в этом странном мире, где любой выбор — иллюзия, а справедливость субъективна и весьма ограниченна? Неужели они ни разу не задумывались над тем, куда они стремятся?

«Мы не ведаем ничего, кроме мёртвых звёзд, мы заглядываем в лица людей и вздыхаем от удовольствия. У нас во рту сухо, как в затерянной пустыне; наши глаза блуждают без цели, без надежды. Нам остались только кафе, мы собираемся здесь вместе: пить освежающие зелья, разбавленные алкоголи за столиками, липкими, как тротуары, на которые пали наши вчерашние мёртвые тени».

Людям неинтересно. Они не видят ничего дальше собственного носа, хотя стараются как-то принимать участие во вселенских распрях — и иногда вмешиваются. Но мне кажется, вмешиваться в систему Мироздания у них (у людей, конечно же, у homo sapiens, однозначно) выходит случайно. Они, как слепые котята, утыкаются в преграды, у них не получается ни так, ни эдак, пока они своей робкой (но иногда довольно смелой) ощупью не натыкаются на щель. Прореху в защите. И тогда, ведомые любопытством, люди засовывают туда, в эту неосторожную щель, свои носы и ползут, ползут, ползут, пока не оставляют громадный, просто колоссального размера след прямо на лице Мироздания.

Но мы слепы, найти ещё одну прореху, ещё одну щель путём вычислений или методичных поисков невозможно. Это всё происходит — спонтанно. Но это происходит, а значит доказывает, что вселенная неидеальна. Как и мы.

Зачем мы самая высшая форма жизни на Земле, если не можем, как следует, раскрыть глаза?

«Чарующие вокзалы не приютят нас никогда: нам страшно в их длинных коридорах. И чтобы прожить эти пресные минуты, эти века в лохмотьях, мы будем душить себя – сильнее и сильнее. Когда-то мы любили светила на исходе года, тесные равнины: сюда стекались наши взоры, как бурные потоки наших детских лет. Нет больше ничего – лишь отражения в лесах, где новоселье весело справляют абсурдные животные, знакомые растения».

Я понимаю, что это абсурд, но мне жутко интересно, что ещё можно сказать. А сказать можно хотя бы то, что все мы отчасти — консерваторы. Новые веяния привлекают нас скупо, может быть, не привлекают вовсе, тут уж стоит исходить из степени консерватизма. Один человек всегда готов к экспериментам, но если пошатнуть его веру в какое-либо явление, заменить его — явление — на что-нибудь новое, свежее, то каково будет человеку? Безропотно ли он примет это новое положение, смирится с ним, или, может, поднимет бунт?

Чарующие вокзалы не приютят нас никогда. Я думаю, всё дело в твоём собственном восприятии, — восприятии чего? Да всего. Как воспримешь, так и пойдёт всё. И чарующие вокзалы приютят, и животные, справляющие новоселье, не будут больше казаться абсурдными.

Здесь явно видно движение времени. Здесь время течёт именно так, как и должно оно течь: вперёд и только вперёд, навстречу чёртову концу.

И этот конец мы, вездесущие консерваторы, принять никак не хотим.

«Города, утратившие нашу любовь, мертвы. Посмотрите вокруг: небеса да пустыри; естественно, мы их тоже возненавидим, в конце концов. Мы трогаем пальцами нежные звёзды – это жители наших грёз».

Звёзды — мечта, и это, признаться, сейчас понятнее всего. Мёртвые города, что утратили нашу любовь, сейчас подобны неведомому шифру, в них явно спрятан какой-то символ, но мне не удаётся его уловить.

Может, города — это и есть города. Мёртвые, но не по-настоящему, мёртвые только в нас самих, потому что мы разочарованы в них. Всё остальное мы сравняли с землёй: остались лишь пустыри, да глубокое, объёмное бескрайнее небо, которое с возмущением взирает на нас сверху.

Мы его ненавидим, нам тошно от его голубизны, нам противно смотреть на пустую сухую землю, нам мерзко — и только звёзды освещают нам путь.

Я во сне и сейчас я открою глаза.

17 страница17 ноября 2023, 23:05

Комментарии