глава девятая. метание ножей в подвижную мишень
Скучно станет — поменяю сон.
Выверну наружу.
Иван Дорн — Во сне
День пятьдесят седьмой.
Сегодня день у меня какой-то угрюмый. Я пытаюсь приготовить завтрак, но из рук всё вываливается, словно не мои они, эти руки. Стаканы, выпадающие из моих не очень цепких сегодня пальцев, конечно, не разбиваются, но сколы где-то уже присутствуют. Всё выкидываю.
Матвей сегодня дома, его график становится всё более непредсказуемым, хаотичным для меня — это уже не стандартная система два через два, теперь он выходит на работу тогда, когда его вызовут. И случается это всегда — утром и вечером, ночью и днём. Матвея самого уже достал это гибкий график, который выигрышен для всех, кроме него. Я поддерживаю его как могу.
— Вечером я свободен. Может, сходим куда-нибудь? — спрашивает Матвей сегодня утром.
Я киваю, особо не доверяя нашим планам — в любой момент они могут кардинально поменяться.
— Ты уверен, что свободен? — спрашиваю я, не отрываясь от резки фруктового салата.
— Нет, не уверен, но попробовать стоит. Может, кино?
Тук-тук-тук, я кромсаю яблоко. Чтобы не стоять без дела рядом со мной, Матвей берёт очищенный банан и крошит его в чашку, попеременно закидывая кусочки себе в рот.
— Было бы неплохо. Проведём вечер в развлекательном комплексе?
Я не пытаюсь острить, но моё разбитое вдребезги настроение выпирает из меня слишком сильно.
— Ты предлагаешь с детьми сходить в ресторан? Или в кафе? Я за любой движ вообще-то!
Другая зелёная долька хрустит под ножом, но я практически не замечаю этого. Пытаюсь слушать поток речи своего мужа, который прикидывает, как поступить лучше. Ресторан отметается сразу — детям будет скучно. Кафе выглядит заманчивым предложением, хотя мало чем отличается от ресторана. Может быть, там атмосфера будет не настолько стянутой, как в ресторане — даже мне кафе переносить легче. Торгово-развлекательный комплекс? Там есть всё — от кафе до ресторанов, детских комнат, магазинов, кинотеатров... в общем, вещь универсальная.
От этого варианта отказываюсь уже я.
— Я бы сходила в кафе. Там обстановка тише, чем в ТРК, но не так напряжённо, как в ресторане, понимаешь? — говорю я, держа в уме собственную халатность.
Только не в «Амбреллу». Туда мне путь заказан.
— Ты просто далеко от дома отходить не хочешь, я всё понял. — Матвей улыбается.
— Может быть, — лгу я.
Теперь очередь банана. Хладнокровно потрошу, разрезая прохладную кожицу вдоль — как жаль отправлять это чудо природы в мусор.
— Решено. Заберу детей из школы, и мы поедем ужинать в кафе. Всё верно, капитан?
— Верно, юнга.
Матвей начинает что-то мурлыкать себе под нос, а я лишь тихонько посмеиваюсь над той глупостью, которую мы решили сегодня сотворить.
Максимально глупое решение — кафе. Не так презентабельно и величественно, как ресторан, но и не так инфантильно, как ТРК. Всё же, я бы могла немного и развлечься.
Мне вообще-то близки больше парки, с их бесконечными сквозняками, обилием лавочек, деревьев, влюблённых. В отдалении — детских криков, потому что есть ещё и парк аттракционов, и оба эти парка почему-то рядом.
В других парках не чувствуешь себя настолько среди природы, возможно, потому что неподалёку шумит трасса, а ряды деревьев скорее вынужденно ровные, нежели непринуждённо хаотичные.
Я погружаюсь в смятение, но вслед за этим будто бы оказываюсь на тех самых лавочках, где с радостью просиживала бы свои домашние обязанности. Меня привлекает шум в кронах, запах свежей, только что покошенной травы, а если осень, то запах прелых листьев, что плотно укрывают продрогшую землю своим тёплым влажным слоем.
Я читала бы книгу. Что-нибудь об осени, даже если бы сейчас было лето. Не потому, что я люблю осень, но потому, что мне сейчас ближе всего близко это время года — если сверяться с нынешним настроением. Читала бы что-нибудь увядающее на страницах, но вечное в истории.
Запах улицы перебивал бы запах моих духов — сладковато-кислых, вишнёвых, а может, малиновых, как повезёт.
«Нотка малины — она льётся мне в горло».
На шее носила бы шёлковый шарф — даже летом. Даже в жару. Не для того, чтобы скрыть засосы или синяки, но чтобы показать всем, как сильно я мёрзну. Постоянно.
Окутала бы себя запахами различных вещей, пропитала бы ими свою одежду, чтобы потом носить их с собой повсеместно — вместо духов.
Салат нарезан. Я ничего не уронила, ничего не разбила и не расколола. Иногда мечтательность спасает от неуклюжести... и от хандры. Да?
Вечер пятьдесят седьмой.
Мы долго выбирали, куда отправиться. Насколько далеко мы готовы были зайти, как много мы рассчитывали съесть, и сколько денег мы планировали оставить — это тоже пришлось предусмотреть и обдумать. Я хотела всего и сразу — во мне проснулся вечно голодный ребёнок, растущий организм, которому следует утолить голод — во что бы то ни стало.
Поход в «Амбреллу» я отвергла сразу — ещё не хватало наткнуться там на Юлю, которая, не дай бог, меня ещё и запомнит. Такая, как она, не побрезгует шантажом. Матвей был со мной согласен — это кафе ему самому почему-то не нравилось, как он сам мне объяснил — потому что там мы ещё не были женаты. Резонно.
Поэтому, не отходя далеко от кассы, мы направили свои стопы в следующее заведение в надежде, что не встретим знакомых лиц.
Кафе, в которое мы завернули, не имело характерного названия — предпочитало просто называться «Кафе». С какой-то стороны это было удобно — не было нужды запоминать название этого места, достаточно просто знать, что ты был в кафе. А название всплывёт само.
Сейчас, сидя смирно и даже как-то испуганно, мы намеренно не прикасаемся к еде. Хочется что-то почувствовать. Ощутить запах кофе, булочек, капкейков, тортиков, чая, пряников, тарталеток, соков, чизкейков — всей выпечки и всех напитков, что здесь подаются.
Матвей пьёт кофе, потому что знает, что в любой момент его могут вызвать, а куда он пойдёт на ночь глядя без порции бодрящего кофе? Я потягиваю чай, вновь малиновый. Хочу ощутить нотку, что льётся в горло, прожигая себе путь до желудка, теряя стремительно своё тепло, отдавая его мне вместе с ароматом, вместе со вкусом. Саша попивает сок, и это единственный раз, когда он попросил его добровольно. Странно, думаю, Саша ведь не любитель, ему больше коктейли молочные или газировки по душе. Катя, напротив, заказала себе чай, да ещё и зелёный — сидит, пьёт его, будто давится, хотя на мой немой вопрос улыбается, показывая, что всем довольна. Как же, довольна...
Я внимательно рассматриваю персонал кафе, но не могу распознать ни одного знакомого лица — все они мне чужие, все неладные, грубые. Девушка, та официантка, что принимала наш заказ, сейчас милуется с другим официантом, а я лишь думаю о том, как сильно мне всё надоело. Мы сидим в молчании, боимся пошевелиться, принять другую позу, да даже моргнуть — и то страшно. Но молчание губит сильнее всего. Нам есть, о чём поговорить, я думаю. Просто какой-то блок стоит на всех четверых — нужно лишь отключить его, и дело с концом.
Что-то подсказывает мне, что отключать эти блоки придётся мне.
Поговорить с Матвеем — душа требует именно этого, но тяжело расставаться со словами, которые, как ты думал, принадлежат только тебе.
— Надо было заказывать чай, — произносит Матвей, едва я открываю рот, чтобы заговорить.
Спасибо тебе. Спасибо за то, что чувствуешь меня.
— Почему? — спрашиваю. — Невкусный кофе получился?
— Кофе-то вкусный, но как теперь ночью спать?
— Точно так же, как и всегда, пап, — говорит Саша невозмутимо, — в глаженой пижаме и с чистой совестью.
Улыбаюсь. Это действительно смешно, только вот не понимаю, почему никто кроме меня больше не смеётся.
— От зелёного чая тоже заснуть не выйдет, — говорит Катя довольно. — Я сейчас как раз это проверяю.
Мне нестерпимо хочется её обнять.
Какая же она всё-таки маленькая. Ей ещё столько раз предстоит разочаровываться, столько раз терзаться сомнениями, не хотеть верить, не хотеть жить, не иметь возможности делать то, что хочется и не делать того, чего не хочется. И поэтому её желаешь обнять — потому что надо как-то защищать.
— Ты что, не планируешь сегодня ложиться? — спрашиваю я, уже заметно расслабляясь.
Блок снял, как всегда, Матвей. Когда-нибудь я буду такой же, как и он — буду преодолевать барьеры с доблестью и честью, совершенно не напрягая других и не напрягаясь сама.
— Нет, — говорит Катя, внимательно смотря в кружку, — не планирую. Хочу понаблюдать за звёздами.
— Котик, сегодня обещают дождь, ты не забыла? — мягко улыбаясь, спрашивает Матвей.
— Нет, папа. Не забыла.
И мы вновь замолкаем, будто чем-то пристыженные. Я не понимаю, откуда идёт накал, почему вокруг всё так запылало, но моя семья, кажется, этого вовсе не замечает: они с аппетитом и тщанием едят кексы и тарталетки.
Мне остаётся только любоваться ими и надеяться, что вечер не будет испорчен.
Спустя минуту Матвей вдруг поднимает на меня взгляд — и я млею. Что-то до сих пор во мне отзывается — но что именно, мне сложно понять. Я просто хочу его любить, обнимать, целовать, хочу им командовать и ему подчиняться, невыносимо сильно хочу с ним дружить и его — знать. Хочу, чтобы он хотел того же.
— Мы так и не увидели ни одной твоей картины, — произносит Матвей, улыбаясь слишком приветливо.
И во мне впервые закрадывается ощущение. . . . . . Может, поэтому мне так здесь некомфортно?
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . нужно прекратить об этом думать. Очевидно же, что я себе всё это только придумываю. Всё вокруг меня — непременно настоящее. Оно взаимодействует отдельно от меня, и даже после моей смерти будет продолжать функционировать и жить. Потому что от меня здесь ничего не зависит.
Ты это хотел услышать?
Да.
— Я не пишу ничего, — говорю я, виновато разводя руками. — Мне не удаётся поймать вдохновения для этого, понимаешь?
— Или желания, — вставляет Саша безразлично.
— Дайте матери время, — нарочито серьёзно произносит Матвей, оглядывая каждого из детей по очереди.
Какое, чёрт возьми, время? Мне кажется, всё уже давным-давно просрочено, всё время утекло сквозь пальцы, и потратила его только я. Куда мне рисовать, если я даже не могу удержать в пальцах кисти, не могу притронуться к бумаге и сделать мазок — просто потому что я боюсь всё испортить?
Может быть, не испортить я боюсь. Может быть, я просто не могу рисовать. Что-то мешает мне каждый раз, когда я пытаюсь прикоснуться мыслями к бумаге — даже написать записку не получается. Едва я начинаю вести дневник, едва пытаюсь начать самоанализ, всё вокруг замирает — я застываю.
Нервно барабаню по столу. Только за тем, чтобы привести сердцебиение в норму. Чтобы ритм подчинился мне. Пожалуйста, пусть хоть что-нибудь в этом мире будет мне подчиняться.
Столешница холодная, слишком гладкая, скользкая. Ни одного пятнышка, ни одной крошки, всё максимально стерильно — это даже противно. На ней нет никаких узоров, ни единой точки, которую можно было бы принять за блоху или за мушку.
Мы не роняем ни слова, пока пьём, а слова наши, что внутри заточены в самом строжайшем режиме, не падают с наших губ — не пачкают стол, наши одежды, не стекают склизко на пол, не растворяются в воздухе, отчего становится невыносимо душно, не впитываются в диванчики, не поднимаются к потолку. Мы безмолвны и мы — глоток свежего воздуха в этом душном царстве болтливости.
Саша делает последний глоток, а потом переглядывается с Катей. Та пожимает плечами, при этом лицо у неё такое, будто она только что узнала неприятную новость, которая даже не могла прийти ей в голову. Матвей тоже замечает их безмолвное общение, но старается не подавать вида, что ему интересно. Мне тоже крайне интересно то, что же вообще происходит и почему вокруг витает секретная и очень таинственная аура?
Но, едва это ощущение, как по цепочке, проходит между нами всеми, всё прекращается. Катя говорит, будто поясняет секундную заминку:
— Мы готовим проект по окружающему миру.
— Про акул, — добавляет Саша.
Я смеюсь. Акулы — это здорово. Если учитывать, что водятся они как можно дальше от тебя.
— Я какое-то время увлекалась акулами, — говорю немного застенчиво. — Мне нравилась опасность, которая таилась в этих больших рыбах. Они же совершенно непредсказуемые, у них нет какой-то одной линии поведения, да и убить их не так просто. Тут как повезёт.
— Ты читала что-то о них? — спрашивает Матвей.
Я киваю, прекрасно зная, что сам Матвей тоже прочёл несколько энциклопедий об акулах, и, если мне не изменяет память, смотрел различные документальные фильмы. Художественные тоже попадались, но долго его внимания не задерживали, в отличие от меня. Я же больше предпочитала художественные фильмы, потому что динамика в них была сильнее, а реальных фактов (от которых становилось не просто страшно, но по-настоящему ужасно) — меньше.
— Мы тоже читали с Сашей, — говорит Катя. — Взяли из библиотеки некоторые энциклопедии. Это довольно интересная тема, но мы пока не можем говорить о ней свободно.
— Потому что мы ещё маленькие, — дополняет Саша.
Смотрю на него — такой неразговорчивый.
— И хорошо, что вы сами это понимаете. Значит, темы о смерти придётся избегать, да?
— Верно.
Я слышу трель, вперемешку с жутким гудением, а потом понимаю, что это — звонок. Матвей дёргается, тянется в карманы, у меня же обмирает сердце.
Какое у него красивое лицо — и сейчас оно обезображено испугом, а следом за тем — виной.
«In vino veritas».
Мы ловим взгляды — в первую очередь, взгляды друг дружки, а всё остальное касается нас мало. Я чувствую эту патовую ситуацию: вокруг люди, которые лишь делают вид, будто им интересно, на деле же они — полное равнодушие. Всего лишь звонит телефон, что тут такого?
Я сама не знаю. Меня захватывает нечто вроде ощущения близкого и неизбежного провала — всё внутри сопротивляется, не хочет принимать такой исход, как поражение. Дети, я думаю, чувствуют нечто в том же роде — это видно по их искривлённым лицам, по заторможенности движений, по неосознанным попыткам прислушаться к разговору, ведущемуся по телефону.
Матвей, не отрываясь, смотрит на меня. Его глаза не моргают, губы поджаты, лицо — бледно. Наш зрительный контакт тоже сопровождается своеобразным безмолвным разговором, где я в данный момент — неистово кричу, а Матвей — отбивается (или просто отмалчивается).
Ему что-то, не останавливаясь, лепечут. Я слышу отголоски, но не могу разобрать ни слова — и даже голос с металлическим звоном не поддаётся распознанию. Возможно, ему звонит его коллега, а может, босс, или кто там ещё может ему звонить?
Лицо. Лицо. Лицо — оно испуганно, возможно тем, что сейчас Матвею придётся нас здесь оставить. Отправить домой пешком. Слава богу, здесь хотя бы недалеко. Мы ведь ожидали такого исхода, верно? Мы просто-напросто знали, что всё будет так — Матвея просто у нас заберут.
Мы не успели поговорить.
А мы пытались?..
Звонивший отключился — а Матвей продолжает прожигать меня взглядом. Сейчас то, что мы говорим друг другу этими взглядами, угадывается скорее на интуитивном уровне, потому что вокруг нас всё полыхает — и в первую очередь, мы сами.
Мне плохо, я хочу устроить скандал, но понимаю, что этим мы ничего не решим. Ничего ведь не изменится — мы только испортим друг другу настроение. А остальных, походу, повеселим.
Матвей открывает рот, чтобы что-то сказать, но я его опережаю:
— Я поняла. Иди.
— Вы сами до дома доберётесь?
Улыбка. Пожалуйста, только не сползи, улыбка.
— Конечно, дорогой. Не беспокойся.
Мне невыносимо тяжело его отпускать, но держать при себе — ещё и совестно.
Матвей вскакивает со своего места, обходит столик, целует детей в виски, а на меня всё смотрит этим своим прожигающим насквозь взглядом — знает же, что я к нему слишком чувствительна.
Заплачу его карточкой, чтоб его работа хоть какой-то смысл приносила в нашу жизнь.
— Что-нибудь ещё хотите? — спрашиваю детей нарочито весело.
Саша качает головой, а Катя только тяжело вздыхает, показывая полное безразличие к остальному ассортименту меню.
Тогда я расплачиваюсь, мы выходим. На улице уже стемнело, но не так, чтоб чувствовать себя неуютно. Повсюду снуют люди, все радостные, кто-то громко болтает по телефону, кто-то активно ведёт спор, прерываясь на крики «Господи! Ты меня не понял!», из той же оперы мы слышим красочные маты. Хочется не обращать внимания на всю эту компанию странных людей, которые, как могут, скрашивают свой досуг.
Мы, говорю это со всей серьёзностью, вступаем в ряды этих странных людей сразу же, как только Саша открывает рот:
— Давайте споём.
Катя смеётся, не по девчачьи хохочет, я улыбаюсь вслед за ней. Саша тоже улыбается, но глаза его всё равно горят энтузиазмом — он не шутил.
— Что петь будем? — спрашивает Катя.
— Какую-нибудь арию. Симфонию Бетховена сможешь напеть? — предлагает Саша.
Люди снуют туда-сюда, а фонари выхватывают их многострадальные профили, которые, едва нас заметя своими этими усталыми глазами, поворачиваются — с любопытством. Чую запахи духов — не тумана.
Садиться у окна некогда.
— Так арию или симфонию? — интересуюсь я.
Стараюсь придать своему виду серьёзность, всё-таки, распевать на улице — занятие не для счастливой семьи. Хотя, может, просто общественные приоритеты вдруг пошатнулись?
— Лучше симфонию. Ария — не для трёх голосов, — говорит Саша, лукаво оборачиваясь на меня и Катю.
— Трёх? Ты просчитался, Саша: вас тут только двое. — Я улыбаюсь.
— Давай пятую симфонию! Я помню, как она звучит, — восклицает Катя.
Я ловлю взгляд случайного прохожего, что двигается навстречу. Он улыбается, а я чувствую, что этот вечер превращается в волшебство.
— Давай-ка, напомни, — говорит Саша, складывая руки на груди.
Катя, сначала нерешительно, а потом с задором, начинает напевать так, как умеет. Уверена, что сам Бетховен был бы не слишком рад такой перспективе исполнения его симфонии, но под рукой у нас оркестра нет, а что-нибудь петь нестерпимо хочется.
Я же про себя напеваю другую мелодию, ту самую, которую услышала, когда была дома у матери. Сложно воспроизвести всё настолько чётко, насколько оно было там, во дворе, но я стараюсь. Правда, стараюсь.
«Мальчик заигрался — вылетел в окно».
Слышу, как вперебой с моей мелодией, шалящей в голове, звучат два голоса, которые раздаются наяву. Симфония, как же.
Они только и помнят тот заход, которым симфония начинается, его же и пытаются сейчас воспроизвести.
«Та-та-та!»
Выглядит это забавно, а вкупе со звуком — даже смешно. Я ловлю не только детские улыбки, но и чужие, принадлежащие незнакомцам. Это действительно потрясающий опыт — а уж реакция!
Но всё прекращается, когда Саша резко замолкает и останавливается. Катя ещё беснуется, но, заметив замершего брата, застывает тоже. Я натыкаюсь на них, не успевая притормозить, а потому хватаю Сашу за плечи — тот никак не реагирует на мой тычок.
— Мне надоело. — Его лицо перекошено от недовольства. — Мы знаем только первые несколько нот, Котик, это не дело — исполнять песню по первым нотам.
— Ну и что? Тебя разве когда-то заботило то, насколько хорошо ты что-то знаешь? Рассказывать нам стихи с перепутанными словами и строчками тебе это не мешало, — парирует Катя.
Саша смотрит на неё испытующе, как будто вот-вот бросится с кулаками на эту несчастную девочку — мне её жаль. Я же ничего сказать не могу, потому что тема, которую они обсуждают, для меня нова и непонятна.
Слышу шелест ветра в кронах неподалёку, гудящий, достаточно сильный, чтобы начать переживать за собственные открытые уши — дети в шапках. Повсюду, по обеим от нас сторонам, распростёрты здания, чаще всего вереница кафе, магазинчиков, лавок, иногда есть что-то намного серьёзнее.
Вдоль улицы максимально близко друг к другу расположены фонари (ночь, улица, аптека...) — и только они как-то скрашивают мой внутренний страх, связанный с темнотой.
— Да, не мешало, но в последнее время я прихожу к выводу, что это неправильно. Нельзя гнушаться тем, что несколько веков назад ценили люди. Если бы я сейчас начал коверкать содержание «Алисы в стране чудес», тебе разве было бы приятно?
— Не знаю, — честно отвечает Катя. — Не я написала эту книгу, не мне её защищать.
— Но ты её читала. И ты её любишь. Этого разве не достаточно?
Я вижу, как они переглядываются — будто бы ведут параллельный разговор, который мне уж точно не понять — я стараюсь не вмешиваться даже в тот, который они ведут вслух. И всё же, я пытаюсь приглядеться к их мимике, движениям рук и характере бросаемых взглядов, чтобы хоть немного приблизиться к тому, о чём они беседуют.
И, совершенно от себя не ожидая, я вступаю с ними в разговор, будто окунаюсь в омут страшных тайн, которые дети часто прячут от своих родителей.
— Какая разница, как искажать и коверкать то или иное произведение? Оно всё равно не будет для всех одинаковым, восприятие — штука субъективная. Зависит от количества и качества опыта, от мировоззрения, да кучи других факторов, влияющих на тебя самого и на ту вещь, которую ты познаёшь.
— Но мам! Нельзя же так издеваться над классикой! В «Алисе» не было роботов, хотя я могу сказать, что они там на каждой странице. Это разве правильно?
О, как мне хочется с ним согласиться! Но проблема была в том, что я была дочерью своей матери, а её воспитание оставило на мне почти неизгладимый след. Мама мне рассказывала сказки — как и всем, но после каждой прослушанной мне следовало самой вынести урок, и ни в коем случае не пересказывать то, что я услышала из её уст. Потому что пересказ — это глупая трата времени, хотя иногда необходимая для целостного понимания произведения.
Выявить проблему. Обозначить её. Попытаться раскрыть — вроде всего ничего, но всё губится ещё на втором пункте. Проблема же не может быть одна, их всегда несколько — и все они друг с другом перекликаются, словно спутываются в сеть, откуда тебе нужно вытянуть только одну ниточку, обходя другие.
Значит ли это, что мама моя просила меня обозначить одну-единственную проблему и подвести её к концу — нарисовать его?
Я не буду рисовать. Нет.
Нет-нет-нет.
Инстинктивно потираю запястья, трогаю пальцы (не сломано). Всё в порядке.
— Слушай, — говорит Катя решительно, — почему ты так уверен, что существуют какие-то правильные и неправильные вещи? Далеко не всё имеет чётко выраженный чёрный или белый цвет, мир просто не живёт такими понятиями — они радикальны.
Едва она это говорит, я кое-что понимаю: мои дети не могут мыслить так обширно в таком возрасте. Но тут же, за руки и за ноги меня хватают сомнения: а вдруг могут? Вдруг это особенность у них такая?
Ничего больше не могу сказать, могу только пожимать плечами и верить, что эти дети будут намного разумнее, нежели мы.
Правильно ли говорить, что дети — это улучшенная версия нас?
Ночь пятьдесят восьмая.
Ужасно. Меня никак не могут оставить в покое ужасные сновидения, где я смотрю на потолке какие-то фильмы, а вокруг пляшут язычки пламени — иногда просто языки, человеческие, собачьи, кошачьи, змеиные, лошадиные и свиные, и все они как один, что-то пытаются мне сказать, но отсутствие рта и голоса их затыкает, не даёт выговориться. А жаль, я бы послушала эту какофонию голосов и отзвуков, которые, я уверена, свели бы меня с ума или, на худой конец, опрокинули бы меня в обморок.
И меня мучает далеко не это. Какое мне вообще дело до каких-то там картинок на потолке, до шепчущих, безмолвствующих, движущихся языков, когда в нос забивается неприятный запах сирени? Конечно, вру. Беспокоит. Всё одинаково раздражает — и тишина, которую я не могу перекричать (боже, боюсь тишины, звенящей пустоты!), и мелькающие изображения, которые будто бы становятся чётче от того, что я закрываю веки.
И потом, когда я уже близка к пробуждению, а мир вокруг перестаёт мелькать и молчать, я чувствую ожоги — и вижу кровь.
Красное, всё такое красное, мокрое, тёплое, горячее, солёное, сладкое, невыносимо страшное. Это всё — мои слёзы и моя кровь. Я вижу взгляды — они хуже ножей, что невидимые умы готовы в меня метать. И мне не очень понятно, почему я сейчас играю роль мишени, почему на меня смотрят, в меня прицеливаются, в меня пытаются п-о-п-а-с-т-ь — я же, чёрт возьми, беззащитна!
И тут, когда я прохожу сквозь четыре стадии принятия и, наконец, уже смиряюсь со своей участью дырявой мишени, до меня доходит осознание. Эфемерное, полупрозрачное, спрятавшееся где-то за стенками мозга, весьма обтекаемое осознание — эти взгляды никогда с меня не сходили. Они всегда на меня смотрели. Я всегда была в центре их внимания. Я всегда была — мишенью.
Эй, кто это там сейчас смотрит на меня? Распростёртую, испуганную, лежащую всю в собственных крови и слезах — отзовись!
И вот теперь, едва я понимаю, что за мной наблюдают (хотя я закрыта, я закрыта, я спрятана, я далеко от вас, почему вы продолжаете меня видеть — ваши веки тоже прозрачны?), тогда меня, как куклу, бережно берут в ладони и прячут в коробку — в моё царство Морфея.
