глава вторая. увековечен
Мой памятник стоит, из строф созвучных сложен.
Кричите, буйствуйте, – его вам не свалить!
Распад певучих слов в грядущем невозможен, –
Я есмь и вечно должен быть.
В. Брюсов «Памятник»
Лена, ещё не успевшая разорвать письмо на сотню мелких кусочков, тупо уставилась прямо перед собой. Откуда это взялось в её доме, она тоже понять не могла. Может быть, вообще не желала знать, потому что любой вариант её невообразимо пугал.
В мыслях сквозила пустота, в мыслях зияла дыра, края которой обваливались, падали внутрь, в чёрноту, в бездну, что выглядывала на стенки Лениной головы. На щеках алым цветом пылала тревога, расцветала пятнами крови смутное осознание того, что нужно как-то исправить сложившуюся ситуацию.
Совсем невпопад Лена подумала о том, что слово «тревога» очень похоже на слово «вагон» — чем?
Лена, всё ещё в полубреду, отложила письмо и хотела к детям, но в последний момент двумя пальцами подхватила бумагу, выжигающую под собой след на кровати. Было бы хорошо спросить у них, что это за гадость и откуда она тут взялась, но Катя вряд ли знает больше неё самой, а вот Саша в последнее время сильно мутит воду.
Хотя что её удивляет? Он был таким всегда — замкнутым, странным, повёрнутым на каких-то ему только ведомых вещах. В середине разговора могло случиться так, что Саша замолкнет, уставится в одну точку и будет буравить ту взглядом, пока из недосягаемой идеальной крохи не выйдет досягаемая неидеальная — точка. Бывало и так, что в полной тишине мальчик что-то резко говорил, полушёпотом, со свистом, а когда его просили повторить, лишь отмалчивался.
Пока шла, всё думала над собственными основаниями обвинять этих ни в чём неповинных крошек. Её дети, может, и не знают ничего об этом письме точно так же, как этого не знает и сама Лена.
Поэтому она шла, перебирая ногами, сжимая в руках это треклятое письмо. Хотя, конечно, письмом это можно было назвать с натяжкой. Объёма в нём было не так много, чтобы эту записку назвать «письмом». Вот именно, записка.
Тот, кто написал эту записку, вероятно, близок семье Лены. Но этого наверняка она не могла сказать, а уж тем более в это поверить.
Дети разбрелись по своим углам: Катя с ногами забралась в кресло и во что-то играла на планшете, а Саша примостился в другом конце комнаты подле кровати и завис с книгой. Лицо Кати то и дело напрягалось, иногда она дёргалась, но, в общем и целом, делала вид полностью погруженной в созерцание чего-то тайного на планшете. Саша выглядел абсолютно непроницаемым, он изредка перелистывал странички и бегал глазами по строчкам. Только потом Лена заметила, что глаза его бегают справа налево.
Лена вытащила письмо (нет, записку) и осведомилась:
— Вы знаете, что это?
Саша лишь украдкой взглянул на то, что она им показала, и предположил, что это мог написать отец. Лена сразу отвергла это предположение, потому что не в привычках Матвея шутить такие шутки.
Катя пожала плечами, но потом сказала, что это мог быть призрак. Лена вновь покачала головой. Либо сознаваться не хотят, либо действительно не знают.
На что она надеялась?
Глупое письмо. Глупая записка. Стоило лишь взглянуть на неё, как к горлу подкатывала паранойя, накатывала и сжимала в своих медно-колких тисках страха горло. Раз-два-три, если можно куда-то вложить душу, то куда именно? Во что?
Это письмо, быть может, зашифровано, быть может, его надо прогреть, прогнать через ультрафиолетовые, инфракрасные лучи, может, спиртом обработать, может, этому письму требуется помощь?
Хотя, какой помощи требует письмо, если только не помощь в поджоге? Вот, например, говорит, мол, вот оно я, подожги меня, потому что я — зло во плоти, точнее, в бумаге, сожги меня поскорее, потому что ничего больше, кроме страданий, ты от меня не получишь.
— Мама, гляди шире, — произнёс Саша, и Лене пришлось выйти из комнаты.
Фраза «Гляди шире» в их доме негласно означала «Иди отсюда, посмотри на что-нибудь другое». Эту фразу придумал Матвей, и вся домашняя челядь, как чуму, её подхватила.
Одновременно с этим эта фраза вполне вероятно могла значить то, что Лене вновь нужно пересмотреть свои взгляды. Странно, что Саша сказал это в одном смысле, а Лена поняла немного в другом.
Леночка, гляди шире. Насколько шире? Настолько, чтоб у тебя больше не осталось вариантов для удивления. Гляди настолько широко, чтобы пользоваться всем, что дала нам природа, не только природа, но и человек, и животное тоже. Животное — вроде бы — природа, так что можно было не упоминать. Да и человек вроде как не человеком создан в этом мире, поэтому логично было предположить, что он тоже — природа. Всё, что взято из природы, ею и является, будь то химия, техника или транспорт.
Из пустого в порожнее перекатываем, ибо человек — из праха — в прах же и вернётся. Здания, техника, транспорт, химия, всё вообще в этом мире сделано из праха, оно же туда и вернётся, потому что ничто не вечно.
Постояла секунду, подумала. Мысли пробуждались — вылезали из глубокой дыры, на ощупь находя путь к мозгу хозяйки.
Ничто, кроме искусства. Лена могла бы с легкостью сказать, когда умрёт человек, люди, человечество. Могла бы предположить, когда погорит Вселенная, когда же она уже схлопнется без-воз-врат-но, когда по щелчку кого-то невидимого всё — всё! всё! всё! — обратится в прах.
Насчёт искусства она не могла такое сказать. Дата смерти для искусства не прописана, дата смерти как-то затерялась среди других пока что невозможных вещей.
Путешествие в прошлое? Перемещение сквозь время и пространство? Телепортация? Вечная жизнь? А, вот и гибель искусства. Ещё одна невозможность.
Казалось бы, умрёт человечество, умрёт и искусство, ведь второе всецело зависит от первого. Казалось бы, сожги Парижскую Богоматерь, и всё, что она под собой хранила, умрёт точно так же, а это тоже — искусство.
Но с гибелью того же Собора погибло далеко не искусство. Погибла вещь, её означающая.
Искусство вечно хотя бы потому, что если суждено возродиться другой нации, разумномыслящей, с чувством духовного, с возможностью созерцания, то искусство возродится вновь. Искусство вечно — и увековечивает нас.
Лена вновь поймала себя на мысли, что возвращается к ненавистным ей мишкам в лесу, точнее, к утру в сосновом лесу, которое при нынешних обстоятельствах она может наблюдать лишь отсюда, из дома, глядя на картину.
Матвей ведь не просто так её здесь повесил, Матвей был уверен, что Лене эта картина тоже придётся по душе. Но Лена, та Лена, которая всё время думает об искусстве, эта Лена — ненавидит эту картину.
Не её художник. Не её стиль. Не её всё это. Жизнь тоже не её, наверное, это жизнь Матвея, ибо здесь он чувствует себя просто прекрасно, словно всю жизнь жил ради этого дома, этой семьи и этой картины. Странные у него вкусы.
Лена — чужая. Лена живёт чем-то вроде Матвея, но действительно чувствует, что он — не настоящий. А может, он-то как раз настоящий, а она — мираж? Только дунь вот так вот тихонько, и песок, из которого ты соткана, рассыплется.
Быть песком, если так подумать, очень плохо. По сути, ты можешь быть разрушен от любых внешних воздействий, будь то вода или ветер. Но, это если ты имеешь какую-то форму, Лена. Если ты — песок — задумал иметь какую-то форму, то ты обречён на провал. Даже под[с]охнуть не успеешь — тебя либо смоет шумным прибоем, либо ветер сорвёт твою песчаную голову и расплещет все твои мысли-песчинки по бескрайней земле.
Лена отвела взгляд от картины «Утро в сосновом лесу» и прошла к себе в комнату. Матвей должен приехать с минуты на минуту, ужин уже готов, осталось лишь его дождаться. Дети в детской, притихли, видимо, задумали что-то. Так лень со всем этим разбираться. Если что-то натворят, их в любой момент можно будет очень негуманно отлупить. Никаких революций сегодня, вангует, не предвидится.
И всё же, донимает воображение это письмо. Не письмо даже, так, записочка. Маленькая, но почему-то точно знающая и Лену, и всю её жизнь.
Матвей не мог, он слишком серьёзен для таких шуток. Саша не мог, хотя теперь Лена в этом сомневается — Саша на всё способен. Катя тоже не могла, она бы созналась, долго в обмане она бы не протянула. Тогда кто? Не Лена же, в самом деле, написала себе это письмо когда-то в прошлом и обнаружила только сейчас!
А может и да. Может и написала. Ты, Лена, вряд ли помнишь это, может быть, рассудок помутился, может, не в себе была ты.
Действительно, приехал. Спустя полчаса заявился домой в самом весёлом расположении духа. Вот, дескать, я, хозяин этого дома! Лена предложила Матвею ужин, который он с радостью принял и съел практически мгновенно. Дети — его дети, не её, нет-нет-нет — начали наперебой рассказывать о том, как хорошо они погуляли в парке. Лена ушла в спальню, чтобы сжечь письмо это мерзкое к чёртовой матери.
Достала зажигалку, поиграла с огнём — отчего ж не поиграть, когда есть возможность? Огонь, кстати, песочек в стекло превращает, а это разве не замечательная параллель между тем, что...
...чтобы быть крепким, чтобы ветер не трепал тебя и вода не размывала — разве нельзя ожечь себя?
Очищения можно достичь через огонь, силы можно достичь тоже — через огонь. Огонь ведь не просто так был изобретён. Огонь это искусственная природная стихия.
Не сожгла в итоге. Ещё раз посмотрела на это письмо, намного внимательнее, чем было до этого, и поняла, что не может сжечь. Не может, потому что этот объект — неизвестный. Не может, потому что этот объект — интересный. Страшный немного. Немного опасный. Провокационный. Но, оттого более занимательный.
Матвей лично уложил детей спать, потому что они — дети — готовы были лечь только под его крылышко, а Лена только бы зря промучилась с ними. Интересно, как же так вышло, что Матвей для них — приоритет? Матвей, вообще, и для Лены приоритет, но он её муж, а она с ним — равноправные родители.
И всё же что-то выбивалось из канвы. Ниточки-ниточки-ниточки, что же вы?
— Никогда не думала писать картины? — спросил Матвей этой же ночью.
Ещё этой.
— Зачем?
— Ты слишком много сидишь дома без дела. Не знаю, может быть, думаешь о чём-то, но, поверь, думать — ужасно. Когда думаешь, особенно находясь в четырёх стенах, невольно начинаешь забываться. Дети сказали мне, что ты очень угрюма в последнее время. Что случилось?
Жизнь случилась. Какая-то не моя, Матвей. Какая-то, знаешь... будто чужая. Ну, свою жизнь обычно сразу угадываешь — веет от неё чем-то родным. Запахом, может быть. Коты вот своих друзей и врагов по запаху определяют, а мы как можем определить свою жизнь, Матвей? Это как будто, знаешь, ты всю жизнь готовился стать врачом, а выучился на филолога. Как так вышло? Что за помутнение это было? И ты, ужасно, даже не понимаешь, что всё это время чужую профессию осваивал. Не свою.
— Ничего, — ответила Лена. — С чего ты решил, что мне нужно рисовать?
— Писать. Я видел твои картины, которые ты рисовала в художественной школе, это было прекрасно. А ещё мне психолог однажды посоветовал попробовать нарисовать свою проблему. Даже если она неосязаемая. Задача была в том, что нужно нарисовать это так, чтобы у тебя — хотя бы у тебя — при виде этой картины сразу ассоциировалась эта проблема. Глупый, наверное, совет, но мне помогло в своё время.
Лена легонько прикоснулась к нему рукой.
— И что ты рисовал?
— Сиротство. Взял максимально холодные тона. Нарисовал силуэты людей, троих, кажется. Я и родители. Сине-голубые, ледяные, холодные. И провёл ещё золотом немного. Полоску такую. Поперёк холста. Ровно посередине. Ещё звёзды были — две над головами родителей, парные, уже давно вызревшие и наблюдающие за ними сверху. А у меня звёздочка ещё не созрела — я держал её в руках, согревал, как мог, взращивал своим теплом и одиночеством. Но звёзды в парах растут лучше.
— Чем тебе это помогло?
Лена съёжилась. В комнате действительно стало как будто холоднее. Метнула взгляд на окно: закрыто. Притронулась к руке Матвея и ощутила мимолётное тепло.
— Я увидел проблему. Не просто словом, не какими-то там воспоминаниями, в голове роящимися и деталями обретающимися, нет. Я систематизировал свою проблему и взглянул на неё через картину. Это было красиво. Чёрт, Лена, это было так красиво, но красота, конечно, не главное. Красота — второстепенное. Подтекст был виден. Явно.
— А что ты потом с картиной сделал?
Рука Матвея прикоснулась к её шее.
— Избавился от неё. Продал на аукционе и неплохо заработал. Поэтому, я тебе тоже советую заняться этим на досуге. Выплёскивай мысли на бумагу, что ли. Холст я тебе потом куплю. И краски. Акриловые, хочешь? Или масляные?
— Масляные. И мастихин. Или кисть — толстенную.
Потом она, Лена, приникла к его губам и, пока стонала, представляла себя в роли художника.
Утро не задалось вообще. Сначала разбилось яйцо, и, под игривый говор собирающихся в школу детей, Лена собирала труп цыплёнка с пола. Скорлупу туда, желток сюда, белок тоже. Яйцо пропало. Упало-испарилось.
Матвей сегодня выходной, поэтому первым делом он решил приобрести для своей жены краски и холст. Лена не бралась за рисование ещё с выпуска из художественной школы. Помнила потому, что никакая радость её не переполняла, когда они делали фотографию этого выпуска. Ещё помнила, что Серёжа — этот вездесущий Серёжа! — принимал почести от всех, кто его видел. А Лена, а остальные что? Так, просто мимо проходили и решили задержаться немного.
Лена так вообще тут никаким боком не вышла. Просто пришла порисовать, да и выпустилась нечаянно.
И долго после этого не понимала — почему мама не закатила истерику, почему не накинулась на неё с тем, что Лена посмела тронуть искусство, в особенности рисование! Маме не нравились никакие художества, она видела в них лишь серую-бурую грязь, которую Лена каждый день, как в наказание, притаскивала домой.
Не было никакого житья от всего этого. В художественную школу Лену записал отец, а выписать должна была мать. Но не выписывала. Чего-то как будто ждала. А Лена не понимала — откуда в ней проявляется эта двойственность?
Саша влетел в кухню, и, поймав на лету конфетку из вазы, стремглав покинул комнату. Лена проводила его растерянным взглядом, а потом отвлеклась. Много дел сегодня нужно было сделать. Так, по мелочи, но когда этих мелочей собирается слишком много, день становится неподъёмным камнем, рискующим тебя придавить — полностью.
Сначала она убралась в доме. Странно, что пыль собиралась во всевозможных углах с молниеносной скоростью, оседала на столах и крышках, пряталась под стопками книг и оседала на мягких игрушках. Всё это Лена принимала с покорным недовольством, всё это было ей — в тягость.
Что-то её во всём этом убивало.
После уборки она приготовила себе и Матвею обед. Запечённая курица, салат и пюре — самый обыкновенный обед в самой обыкновенной семье. Матвей, как и обычно, похвалил её навыки готовки, которые Лене казались какими-то... надуманными, что ли. Не умеет она готовить. Нет у неё никаких навыков. Зачем сейчас вот это всё — врать?
Записка иногда напоминала о себе вспышками в голове. Бормотала, мол, вспомни же ты меня, я вообще-то важная, я вообще-то жизнь твою могу перевернуть, тебе стоит только... что?
Стоит только захотеть в это поверить.
—Уже? — спросила у самого выхода, предчувствуя, что сердце тяжело наливается — одиночеством.
— Ты же знаешь, что если выйду позже хоть на пять минут — рискую опоздать.
Время шесть вечера. Вечереет — страшно. Вокруг Лены гибнет информационное пространство, стираются краски, границы вымываются волнами — электромагнитными волнами. Всё словно сходит с ума, наполняется отсутствием смысла, истончается в тонкую нить, в бесполезный мусор, мусор — в пыль.
Матвей вновь уходит, вновь — на работу. Да, это единственный способ получать чистый доход, это есть единственная способность жить, но что оно такое, эта работа? Лишь способ. Лишь вещь, которую делать необходимо. Нужно. Ради жизнедеятельности.
Почему люди так спокойно терпят нелюбимую работу? Почему не пытаются что-то — изменить?
А Матвей любит свою работу. Задерживается на ней иногда, чтобы доделать там что-то. Видимо, за что он ни возьмётся, всё ему — нипочём.
— Детей к бабушке завези, — сказала Лена. — Они просятся.
Из детской выпорхнула Катя, разряженная в пух и прах. Платьице розовое с рюшами, банты на запястьях, волосы заплетены в две светлые косички, глаза распахнуты — как будто бы в удивлении.
Следом за Катей вышел Саша, какой-то хмурый, недовольный чем-то. Лена скользнула взглядом по его зелёной футболке — селадон? — по джинсам, потёртым уже в некоторых местах, старым.
Матвей тоже окинул их своим заботливым взглядом, посмотрел на каждого из членов своей семьи пристально — чтобы запомнить черты, чтобы уловить каждую деталь, чтобы сохранить не только образ, но и портрет.
Матвей тоже был художником — подкожно, где-то внутри себя. Это была одна из отраслей, к которой его «я» было расположено: если бы выбрал эту предрасположенность, если бы развил её — мог бы стать выдающимся художником.
Выдавал бы. Портреты.
Катя подлетела к одной распахнутой в дружественном привете руке, а Саша взял вторую. Вот так, втроём, они вышли за дверь и наперегонки понеслись к машине.
Лена, едва замок на двери удовлетворительно щёлкнул, упёрлась спиной в холодную голубую стену и тяжело вздохнула.
Весь вечер слонялась. В одиночестве время переживается намного тяжелее, нежели в компании. Этот парадокс (или закон) воспринимать, как что-то естественное, тоже было тяжело. Хотелось кричать на такую несправедливость, а оттого и с ума потихоньку сходить — как это так, почему в одиночестве мысли становятся громче, слова — безнадёжнее, а время, как чёртова резинка, тянется-тянется-тянется, тянется до самого отказа, от космоса до ядра Земли, где её разорвать, где та невидимая точка, которую можно остановить?
Равна ли остановка времени растягиванию — того же времени?
Потом что-то делала. Точнее, пыталась делать. Пытаться — тоже «что-то».
Кажется, вышивала. Стежок за стежком, пробовала, творила, вела нить через полотно, вверх-вниз. Иголка дырявила, иголка — прокалывала натянутую ткань, ставила бесконечные, в глазах мелькающие и в голове путающиеся кресты.
Красные. Бордовые. Оранжевые. Насыщенно-жёлтые.
Она вышивала закат.
Сейчас думалось только о море, о том, что сейчас — мало времени, на то, чтобы тонуть, а ведь так хотелось, так желанно это было. Но всё желанное в равной степени недоступно, как и всё — что у тебя уже есть.
От этого становилось только горче.
Когда вышивать надоело, стала рассматривать пустой холст. Что на нём такого можно нарисовать? Пейзаж, потрет, натюрморт? А может — абстракцию?
С абстракцией справится любой, тут ведь главное не умение рисовать, тут главное — чувство, мысль, одна навязчивая, одна-единственная, а можно и несколько сразу — чтоб совсем хорошо стало.
Кисть нужно взять в свою неуверенную руку, схватить кусок масляной краски, маленький кусочек, пробный; прикоснуться боязливо к холсту — к шершавому, к неравномерному, чтобы после сделать мазок — дрожащий, испуганный собственной дерзостью, грязный. Испачкать холст своими мыслями, своей одной — Мыслью, которая и в голову никому не придёт, когда будут смотреть на эту картину, потому что абстракции это бесполезная трата материалов, не правда ли?
Нужно рисовать лошадей. Непременно настоящих — как на фотографии. Пейзажи должны быть сочные, даже серые — сочные. Портреты эпохи Возрождения уже не актуальны, нам подавай концептуальные, может быть, кубические или сюрреалистические. Даже если там не будет никакого лица, даже если там вообще не будет человека, это всё равно можешь смело назвать портретом.
Портрет моего нутра, часть первая. Да, это триптих. Да, я художник этого шедевра [безобразия]. Да, блин, я так вижу!
Что ты, чёрт возьми, видишь? Красные пятна с растущими серыми раковинами посреди разбрызганных чёрных точек, зелёных водорослей, которые ещё и жёлтыми мазками перечёркнуты. Что это? Портрет?
Твоей мамы что ли?
Удушающее чувство безысходности, когда все твои попытки выбраться приводят лишь к одному — к полному переосмыслению ценностей. Будь то портрет, или любое другое твоё творение, ты непременно будешь ощущать, что запутался. Что это я такое нарисовал? Портрет? Чей же это портрет, если тут нет никого, кроме неразборчивых пятен?
Что это за пятна? А я точно могу назвать себя этим страшным, этим умаляющим достоинства словом — художник?
Здесь главное не отчаиваться. Всё, что ты делаешь — кому-нибудь нужно. И, если ты застрял уже в паутине из сомнений, — не пытайся из неё выпутаться. Пытайся её порвать.
Картины в нашем мире бесконечны, так ломай на своих полотнах рамки, рисуй вне грунтованного этого самого, твори что-то поверх написанного, смешивай обе картины в одну бурую кашу, рисуй портреты с пятнами вместо лиц и закатами вместо тела, рисуй, пожалуйста, только то, что хочешь.
Долго Лена смотрела на пустой холст, но всё равно ничего не могла придумать. Что нарисовать? Не портрет же, в самом деле?
Поэтому, немного поразмыслив, она решила заказать пиццу.
Наверное, если забегать вперёд, с этого её переосмысление — и началось.
