Часть 4. Дыхание чердака
Сначала был только холод.
Такой холод, что даже зубы не могли стучать — он проникал в кости, заполнял их липкой, вязкой сыростью.
Глушаков сидел, обняв мешок, и чувствовал, как его тело перестаёт быть ему подвластным. Пальцы застыли, как каменные, но внутри почему-то было спокойно.
Он вдруг понял:
Сюда он и должен был вернуться.
В темноте что-то шевелилось. Он слышал тяжёлое дыхание, будто дом взял первый за много лет вдох. Шорохи, капли, слабый шелест шагов.
И голос.
Ближе, чем прежде.
Тёплый, детский, вкрадчивый:
— Папа… я так устала ждать…
— Я здесь, — одними губами ответил он.
— Теперь ты меня заберёшь?
— Заберу…
— Ты не уйдёшь?
— Нет.
В мешке что-то хрустнуло.
Он не вздрогнул.
Просто смотрел, как брезент медленно расходится по швам, открывая бледную кожу, пряди спутанных волос.
Плечи, локти, худое тело, будто пересушенное временем.
И глаза.
Они были открыты.
Без зрачков.
Как два белых омута.
Он бы хотел заплакать, но слёз не было.
Она потянулась к нему, положила руку на его грудь — и вдруг он понял, что сердце у него тоже уже не бьётся.
Только холод.
Только пустота.
— Папа… ты теперь останешься.
— Да, — прошептал он.
Дверь чердака распахнулась.
На пороге стоял Матвеев.
Он держал фонарь, и пятно света скользнуло по полу, по мешку, по бледной руке…
На миг в свете показалось, что Глушаков сидит, обняв ребёнка.
А может, это была иллюзия — трудно было понять.
Матвеев сделал шаг.
И холод хлынул на него волной.
— Глушаков! — хрипло позвал он. — Ты жив?!
Тот медленно поднял голову.
Глаза у него были мутные, как у утопленника.
— Я… я больше не ухожу…
— Господи…
Матвеев рванулся к нему.
Но чердак вздохнул.
И что-то невидимое толкнуло его обратно.
Как будто сам воздух стал стеной.
— Ты её не заберёшь… — прохрипел Глушаков. — Она со мной…
— Очнись! — закричал Матвеев. — Ты же с ума сошёл!
Он снова бросился вперёд.
И тогда брезент с треском лопнул.
Из мешка вырвался чёрный пар, и в этом клубящемся холоде возник силуэт — хрупкий, детский.
Без глаз.
С вытянутыми руками.
Матвеев замер.
Он не мог дышать.
Он видел, как призрачные пальцы тянутся к нему.
Как мёртвое лицо медленно наклоняется.
И голос звучит в его голове:
Ты не отец… Ты чужой… Уходи…
Он рухнул на колени.
Пальцы стиснули виски — хотелось разорвать голову, лишь бы это замолкло.
Он успел увидеть, как Глушаков встаёт.
Обнимает призрак за плечи.
И вместе с ним уходит в глубь чердака, в тень.
А потом всё стихло.
Матвеев очнулся на полу.
Фонарь валялся рядом.
Вокруг было холодно, но чердачная тьма больше не шевелилась.
Он поднялся, шатаясь.
В углу не было ни тела, ни мешка.
Только медальон.
Медный, старый, с женским лицом.
Он взял его.
И вдруг понял, что плачет.
Хотя и не знал, кого оплакивает.
Он вышел из дома, не оборачиваясь.
На крыльце в лужах уже начинал таять первый лёд.
Дежурный наряд стоял у ворот — двое ребят из райотдела, с круглыми глазами.
— Там… — прохрипел Матвеев. — Там больше никого.
— Что делать будем?
— Закрыть. Опечатать. И забудьте, что здесь что-то было.
— А Глушаков? — спросил один из них.
Матвеев посмотрел на медальон в ладони.
Закрыл пальцы.
— Глушаков ушёл.
В тот вечер он пил.
Много.
Сидел в пустом кабинете, при выключенном свете, и чувствовал, что что-то осталось внутри него.
Что-то холодное.
Что-то, что теперь будет ждать.
Когда он наконец поднялся и пошёл домой, медальон так и остался лежать на столе.
И в темноте, казалось, он чуть дрожал.
Как сердце, которому не дают успокоиться.
Прошло три дня.
В доме поселилась тишина.
Ни скрипа, ни голоса.
Даже кошки обходили его стороной.
Но на четвёртую ночь местные жители видели, как в слуховом окне зажёгся свет.
И на фоне белёсого свечения стояли две тени.
Взрослая и детская.
Сцепившиеся руками.
Матвеев пытался всё забыть.
Но через неделю ему позвонили.
— Это из администрации, — сухо сказал голос. — Нам нужно, чтобы вы ещё раз осмотрели тот дом.
— Зачем? — спросил он, стиснув зубы.
— Там… кто-то снова входил. Следы. Ваша подпись нужна, чтобы оформить окончательное закрытие.
Он положил трубку.
Закрыл глаза.
Вдохнул.
Он знал, что если туда вернётся — уже не выйдет.
Что дом теперь помнит каждого, кто осмелился туда войти.
Но выбора у него не было.
Так всегда бывает: если один раз открыл дверь, она больше не захлопнется.
Утром он стоял у калитки.
На шее под рубашкой он носил крестик.
В кармане — медальон, который он так и не смог выбросить.
— Последний раз, — сказал он вслух. — Последний.
Он шагнул внутрь.
Сразу понял: дом живой.
Он чувствовал взгляд.
Каждое дыхание.
Каждый шаг по прогнившему полу звучал, как удары сердца.
На чердак он поднялся медленно.
Там было темно.
Он включил фонарь.
На досках, в пыли — свежие следы.
Детские.
И взрослые.
Он подошёл к углу, где когда-то сидел Глушаков.
И вдруг понял, что место пусто.
Никого.
Но когда он обернулся, у лестницы стояли они.
Глушаков — худой, с потемневшими глазами.
И девочка.
Она держала его за руку.
Оба молчали.
И смотрели на Матвеева.
Он понял, что они ждут.
Ждут чего-то.
— Что… вам нужно? — хрипло спросил он.
Глушаков слегка кивнул.
И тихо, почти беззвучно, сказал:
— Найди её имя…
— Чьё имя?
— Моей дочери…
— Но… ты ведь не её отец…
— Теперь — её…
Матвеев закрыл глаза.
Когда открыл — их уже не было.
Только медальон остался на полу.
И дневник.
Страницы были чисты.
Кроме последней.
Там было всего одно слово:
«Вернулась.»
