Глава 10
Иллеана Эванс.
После беседы с сестрой Иствуда я еле успела добежать до своего транспортного средства, прежде чем внутри меня прорвало мою секретную оболочку. Ту оболочку, что, расширяясь и растягиваясь в течение длительного времени, копит в себе литры моих горьких эмоций.
А потом лопается с оглушающим треском и выпускает целый водопад обжигающих глаза и щеки слез.
Соленые капли сыпались на мои колени, на обитый черной кожей руль, на дрожащие ладони, которыми я сжимала этот руль до скрипа собственных суставов... Я рыдала абсолютно не так, как принято в кино: некрасиво, с мокрым, красным носом, кривящимися губами и периодически нарастающими стенаниями.
Познакомьтесь: это Иллеана Эванс, она размазня и плакса — ее может довести до горьких рыданий любой пустяк.
Ох, разумеется, на тот момент мне вовсе не казался пустяком тот повод, который толкнул меня в удушающий мрак разрывающего грудную клетку горя. Чувство глобальной несправедливости всего сущего, безжалостности мирового порядка раскаленным, тяжелым, словно свинец, шаром давило на мои ребра изнутри, выталкивало их, ломало.
Вот я — и я, скорее всего, умру через несколько месяцев от поражения мозга. Я не сделала ничего полезного в своей жизни, не почувствовала самой этой жизни. Прожила двадцать шесть лет абсолютно напрасно. Просуществовала. А впереди только темнота и мрак — холодные объятия небытия.
Такая мне выпала доля.
Бывает.
А вот Маркус Иствуд — недолюбленный маленький мальчик, достигший почти двух метров в росте, но так и оставшийся недолюбленным маленьким мальчиком. Лишь по причине того, что его родители хотели завести не живого ребенка, а марионеточного Пиноккио, его жизнь пошла под откос. А учитывая, что в последнее время у него наблюдаются проблемы со здоровьем, схожие с моими, его вполне может ожидать и сходная с моей участь.
Такая вот нелепая жизнь — и нелепый конец.
Бывает.
Сколько еще зла и хаоса в этом мире бывает? Сколько жизней идут под откос настолько... бессмысленно?
Бессмысленно. Все бессмысленно. Все в этом чертовом мире лишено смысла.
Словом, для меня является очень опасным делом задумываться о подобных вопросах области философии. После смерти отца я практически никогда не проливала слезы над какими-то личными проблемами — но стоит мне подумать о чем-то глобальном, вселенском... И я словно бы превращаюсь в этакого Гераклита — плачущего философа, горюющего о людских бедствиях.
Как бы то ни было, всего лишь за несколько минут мне удалось полностью смыть тушь со своих ресниц, не прибегая к услугам лосьона для снятия макияжа.
Икая и шмыгая опухшим носом, некоторое время я потратила на то, чтобы, смотрясь в зеркальце заднего вида, вытереть влажными салфетками некрасивые чернильные дорожки со своих красных щек. Только после этого, шумно втянув отрезвляющий воздух, с немалым трудом я заставила себя включить режим безразличия ко всему, кроме предстоящей поездки в больницу.
И даже для столь нетребовательного к внешнему виду своих посетителей места, как госпиталь Бельвью, я выглядела прескверно. Чтобы хоть самую малость исправить эту ситуацию, я полезла в сумочку за пудрой и, перерывая ее внутренности, наткнулась на небольшой конверт, о существовании которого уже и успела забыть.
Этот конверт вручила мне Блейк по окончании нашей с ней беседы — с целью дальнейшей передачи его Маркусу. В тот момент колючие слезы уже начинали пощипывать уголки моих глаз, поэтому и поинтересоваться, что же хранит в себе бумажная обертка, я не посчитала нужным. В приоритете было оказаться в уединении как можно быстрее, а не удовлетворить свое любопытство.
А вот сейчас же мне крайне интересно, что же приютил в своем нутре этот белый конверт. Он не был запечатан, и я вполне могла бы засунуть внутрь него свои вездесущие пальцы — но словно бы какой-то высший моральный принцип не позволял мне лезть в то, что могло оказаться очень личным. В личное лезу я только при условии нахождения обладателя этого «личного» рядом со мной (в этом, собственно, и заключается моя профессия), за спиной же совершать подобное мне просто не позволяет мой кодекс чести.
Но судя по плотности лежащей внутри конверта бумаги, это могут быть несколько фото... (Щупать конверт и строить предположения мой кодекс чести мне вполне разрешает, да).
К слову сказать, даже несмотря на то, что сказанное Блейк Томас относительно ее брата несколько дезориентировало меня в собственных эмоциях, а прощание наше с ней вышло довольно скомканным, обе мы остались удовлетворены разговором. Я узнала много довольно важной для меня информации, а Блейк же получила от меня все заверения, что с Марком все в полнейшем порядке — и никто не намеревается превращать его в полумертвый овощ.
«Вы, вероятно, тоже не были бы рады нахождению в психиатрической лечебнице, Блейк. Это место не самым лучшим образом действует и на своих работников — что уж говорить про узников...»
Пусть мои заверения о «полнейшем порядке» и не были истинны в полной мере — но что толку, если Блейк узнает о периодических замыканиях в голове у ее брата? Он уже под присмотром врачей, а в этой ситуации сложно сделать что-то еще. А вот тратить нервные клетки на пустые переживания — это совершенно лишнее.
***
Неловкость — вот самое подходящее описание тому ощущению, что я чувствовала, сидя в больничном коридоре в ожидании результатов томографии. Не трепет перед скорым ознакомлением с состоянием моего мозга и не ужас перед возможным вынесением мне смертного вердикта... Неловкость.
Не должна я, являясь врачом и просто двадцатишестилетней девушкой, находиться здесь в качестве «пациента». Это не тот поворот, который я ожидала от своей жизни.
Это неправильно.
— Милочка, на тебе ведь лица нет, — послышался зрелый женский голос у моего уха. — Не переживай ты так!
Я повернула голову туда, откуда поступали эти ободряющие звуки и столкнулась взглядом с немолодой женщиной. Ее глаза светились гипертрофированной добротой и заботой, а руки сжимали какую-то тонкую брошюрку.
— Пути господни неисповедимы, но в конце концов все, что Он допускает в нашей жизни, сопутствует ко благу, — многозначительно кивнула она — этакая раздатчица бесплатной мудрости.
Я наверняка не смогла сдержать кислой гримасы: да, без религиозных фанатиков картина этого чудного денька явно была бы неполной! И почему эти экземплярчики любят являться именно в подобные нерадостные минуты и заявлять, мол, «все что не делается — все у Господа под контролем!»? Отчего-то так редки возгласы «аллилуйя!» в те моменты, когда все прекрасно — а стоит только проблеме возникнуть на горизонте, и все вдруг резко вспоминают о Боге...
От обязанности поддерживать теологические беседы меня спасло показавшееся в ближайшем дверном проеме обеспокоенное лицо доктора. На тот момент меня настолько обрадовало логичное избавление от фанатичной христианки, что я даже не придала значения тому, что слишком уж много в глазах врача эмоций. Для врача.
— Что ж, мэм, — он потер сжатые в замок у груди ладони друг о друга — блестящего носа коснулся белый блик. — Присаживайтесь, — доктор кивнул на диванчик, обитый темным кожзаменителем, и прикрыл за мной дверь, тем самым отрезав небольшой кабинет от звуков коридорной суеты.
О, это вежливое приглашение присесть явно говорит о том, что разговор будет долгим и непростым... Мои пальцы судорожно затеребили ремешок сумочки, а сердцебиение разогналось до каких-то невообразимых скоростей.
Неловко приземлившись на мягкий диван, я бросила краткий взгляд на рентгеновские снимки содержимого моего черепа.
И, черт возьми, одного беглого взора на эти веселые картиночки мне хватило, чтобы понять, что... Что все очень плохо.
Сердцебиение оборвалось так резко, что мышцы живота сократились, втянулись.
— И сколько мне осталось? — нервно выдохнула я, пока еще поступившая путем прямого созерцания информация не включила во мне режим «о, господи, за что-о-о?!»
А в том, что скоро этот режим включится, я и не сомневалась: светлые пятна, расползающиеся по снимкам моего мозга, свидетельствовали о множественных повреждениях.
С такими не живут, черт меня дери.
— Результаты, прямо скажу.... странные, — покручивая в пальцах ручку, доктор бросил на снимки такой взгляд, каким смотрят на уродливую, мерзкую аномалию; он словно бы смотрел на заспиртованного уродца. — Я с таким, честно говоря, сталкиваюсь впервые... Послушайте же, мэм...
Но я не хотела ничего слушать. Меня словно бы окунули головой в черную, ледяную воду — и теперь она клокотала в моих ушах, делала все мои внутренности холодными, застывшими. Мертвыми.
Режим «за что-о-о?!», к моему огромному удивлению, до сих пор не включался. Напротив: какое-то странное, зловещее спокойствие накрыло меня стеклянным куполом.
Я в вакууме. Мне безразлично.
Я не хочу ничего слушать о том, что мне осталось ничтожно мало. Я уже слышу шепот смерти, чувствую ее холодные, костлявые пальцы, сжимающиеся на моей глотке.
Но мне безразлично.
Уродливая, искаженная форма просветления.
Я постигла суть жизни: она — в скорой смерти.
Memento mori*.
Занавес.
— Мадам, в самом деле...
Я подняла безучастный взгляд на врача. «Да что ты понимаешь? В самом деле.»
— Не буду лукавить. То, что я увидел, оно... Необычно. Вернее, то, что вы еще сидите передо мной с вполне себе работающими функциями — вот что необычно, — доктор выглядел крайне взволнованным, словно бы предвкушал некоторое очень волнительное событие — будто бы ему сейчас Нобеля вручат, честно слово.
М-да, эти «истинные ученые», вероятно, только таким путем и доводят себя до пика блаженства — путем столкновения с чем-то неординарным в своей практике.
— И что бы это могло значить? — осевшим и огрубевшим голосом полюбопытствовала я, видя, что врач так и ждет подобного вопроса — признака хоть какого-то интереса с моей стороны.
— Вы только не пугайтесь, но... — доктор нервно ухмыльнулся. — Такие повреждения очень и очень серьезны, при обычных обстоятельствах они не совместимы с жизнью.
«Не пугайтесь, но вы — труп», ага.
Блестяще.
— Но ваши обстоятельства, вероятно, очень необычны, — врач адресовал мне серьезнейший взгляд поверх очков. — Понимаете ли, в нейрохирургии и неврологии... Да и в науке в целом... Еще очень и очень много белых пятен. Слишком много всего еще не изучено и не понято человеком. Головной мозг так и вовсе является предметом чрезвычайно необычным — одним из самых потрясающих предметов, созданных эволюцией, я бы сказал...
— А можно без лирики? — сухо сказала я, сохраняя каменное выражение лица.
— Ваш случай — яркий пример «неизученного». Я не понимаю, как возможна полноценная жизнедеятельность при таких повреждениях, — вновь обратив свой полный трепета перед «великим непознанным» взгляд на мои снимки, доктор покачал головой.
— Возвращаясь к моему первому вопросу, — я шумно выдохнула через ноздри, находя всю ситуацию довольно действующей на нервы. Я ему что, зверушка какая экзотическая? — Сколько мне осталось?
Врач вновь перевел на меня взгляд и выдержал паузу — словно бы этим немым взором говоря: «Сию секунду творится история, происходит великое!.. Да как ты смеешь портить такой знаменательный момент своими приземленными вопросиками?»
— На самом деле, то, что вы еще живы, делает поиск ответа на этот вопрос крайне затруднительным. Я имею в виду, если вы можете жить с такими повреждениями в данную секунду, то почему бы вам не прожить с ними еще много лет?
Мне захотелось закатить глаза. Что хуже: фанатик религии или фанатик науки? Риторический вопрос, впрочем.
Таким образом, я оказалась совершенно в том же положении, что и несчастный кот Шредингера: с равной долей вероятности я могу быть жива или же мертва. Пятьдесят на пятьдесят — не самый удачный расклад, не так ли?
Еле как отбившись от врача, что предлагал мне пройти целую кучу каких-то дополнительных тестов и оскорбительно намекал, что я — ценный материал для науки (совершенно непростительная грубость!), я вышла из здания Бельвью. Тут же еще один дерзкий хам — ветер — подхватил мои волосы и заставил меня неприятно поежиться.
Да когда же кончится эта мерзкая осень? Не знаю времени года отвратительнее.
Освободившись от всех запланированных на сегодня дел, домой я не поспешила. Наверняка Донна и Кэти еще пребывают у нас в гостях, и мне совершенно не хотелось портить им настроение теми испарениями негатива, что отравляли воздух вокруг меня.
Итак, вместо того, чтобы рулить к милому дому, я засела в своем автомобиле и принялась за уничтожение остатков сигарет в припрятанной пачке. Уж от чего мне умереть точно не грозит, так это от рака легких, так что...
Убивая молекулы кислорода окружающего воздуха ядовитым, горьким дымом, я пыталась перебирать в голове причины, по которым мне вообще стоит держаться за жизнь. То поразительное спокойствие, что было моей реакцией на сообщение о крайне степени поражения моего мозга, стало для меня толчком к новым философским размышлениям. Грубо говоря, меня испугало то, что я не испугалась.
Наверное, данное обстоятельство очень ярко говорит, что моя жизнь настолько дерьмова, пуста и бессмысленна, что мне ничуть не жаль с ней расстаться. Я поняла, что первый мой страх перед кровоизлияниями и галлюцинациями — это был страх не перед болезнью или смертью, а перед неизвестностью. Неизвестность пугает больше, чем четко обозначенный финал, не так ли?
Теперь, когда я знаю, что все настолько плохо, что мой мозг может отказать мне в любую секунду, я ощущаю нечто вроде смиренного принятия этого факта. Смерть неизбежна в любом случае, так какая, по большому счету, разница, когда именно она наступит?
На такой вот неоднозначной ноте я и решила оставить размышления о своей участи. Размышлениями в данной ситуации все равно ничего не изменить.
Прикончив последнюю сигарету из оставшихся трех, я упокоила взгляд на дне опустевшей пачки и отчего-то вновь вспомнила события сегодняшнего дня более ранние: разговор с Блейк. Теперь, когда я наконец обрела возможность трезво переосмыслить всю полученную мной информацию о прошлом Иствуда, я заметила несколько очень грубых несоответствий между рассказом его сестры и настоящей действительностью.
Во-первых: «Он не псих. Поверьте мне».
Я совершенно уверена, что Блейк не пыталась обмануть меня и выставить своего брата в лучшем свете. А так как он пришел к ней сразу же после убийства, сразу же признался ей в содеянном, то очевидно, что они очень близки — Марк не видел в сестре человека, от которого считал нужным что-то скрывать. Значит, до недавнего времени приступов превращения в Халка у Иствуда действительно не было. Подтверждением тому, опять же, могут служить уверения Ханны в том, что заключение о невменяемости — поддельное.
Следовательно, съехал мозг Маркуса уже в психушке.
Но тогда возникает закономерный вопрос. Как давно это произошло и почему?..
Во-вторых: «Ни одну девицу в своей жизни он не воспринимал всерьез».
Вероятно, кое-чем Маркус все же со своей сестрой не делился. Ставлю на то, что какие-то его любовные переживания закончились не самым радостным образом и поэтому, собственно, Иствуд пустился в беспорядочные половые связи и полные отрицания серьезных отношений. Вопрос только в том, как давно что-то сломалось в его восприятии любви? Была ли это подростковая влюбленность или же уже более зрелое разочарование? Или и то, и другое вместе?
К сожалению, для полноты картины мне не хватает сведений об отношениях Маркуса с его матерью — а подобные сведения помогли бы мне лучше разобраться в подсознательных установках молодого человека в отношении женщин. Впрочем, могу предположить, что политика иствудовской родительницы мало отличалась от политики его отца.
Словом, беседа с Блейк Томас пусть и прояснила некоторые моменты относительно ее брата, но и совершенно закономерно породила новые вопросы.
Черт возьми, успею ли я получить ответы на них?
И почему меня,собственно, больше волнует истерзанная душа Иствуда, чем собственныепроблемы?..
«Memento Mori» — «Помни, что смертен» (лат.)
