21 страница30 мая 2020, 15:18

9. Le silence

Даниэлю приснилось, что его лишили голоса. В муторном, тягостном сне он вышел на сцену, одетый в черное с красным, посмотрел в зияющий перед ним провал зала, открыл рот — и понял, что в его опустевшей, вывороченной наизнанку груди не осталось слов, один глухой и сиплый полустон, бессильно растворяющийся на губах. Обмирая и покрываясь ледяным потом, Даниэль изо всех сил напрягал глотку, тщетно силился если не заговорить, то хотя бы закричать, только бы оказаться услышанным, а зал отвечал ему гробовым молчанием, и Даниэль колотился в непроницаемую стену тишины, все больше и больше впадая в паническое отчаяние — а затем проснулся от собственного крика, едва не свалившись с постели, и сразу же зажал себе рот, вспомнив, что он не один. Никто из присутствующих в спальне, впрочем, не проснулся, до того все утомились за прошедшую бесконечную ночь: только Адель, спящая на противоположном конце кровати, тихо причмокнула губами и перевернулась на другой бок, устраивая голову на плече раскинувшегося рядом Пассавана. Алекси тоже спала беспробудно, и ее не разбудил ни крик Даниэля, ни его поспешный побег: выкравшись из постели, молодой человек кое-как разыскал свою одежду и поспешно вымелся из дома графа, разбитый, мучающийся ужасной головной болью, а главное — грызущим, нестерпимым чувством вины.

Мигрень, сдавившую затылок, вылечить оказалось довольно просто — еще несколько часов сна, умывание ледяной водой и проглоченная залпом смесь яичного белка, паприки и половины ложки уксуса (за этот чудодейственный рецепт стоило сказать спасибо Розу, приводившему себя в чувство таким нехитрым образом каждое утро) сделали свое дело, но с навалившейся на сердце свинцовой тяжестью справиться было в разы сложнее. Сколь ни убеждал себя Даниэль, что ничего дурного, в сущности говоря, не произошло, и его ночное приключение — сущие пустяки по сравнению с тем, что случается подчас в жизни представителей парижской богемы, все его доводы разом блекли, беспомощно сникнув, стоило ему вспомнить о Лили. Даниэлю упорно казалось, будто он обманул ее в чем-то — хотя, как он резонно замечал про себя, в их случае мыслить подобными категориями было просто-напросто смешно. И все же он понимал, что весь день его пойдет прахом, если он не навестит сегодня заведение мадам Э. — и отправился туда, едва придя в себя, терзаемый самыми мрачными предчувствиями.

— И не спится вам в такую рань, месье, — заспанная Дезире не стала давить шумный зевок, принимая у Даниэля сюртук и трость. — Мадам вас ждет?

— Нет, — он покачал головой, глядя с тоской на двери в большой зал — заходить туда, подниматься по лестнице ему совершенно не хотелось. — Я к Лили.

— Она у себя, — доложила Дезире и добавила, уже оставаясь у него за спиной, — только не знаю, проснулась ли.

Если бы Лили еще спала, Даниэлю в каком-то смысле пришлось легче (по крайней мере, он очень желал верить в это) — его воображение живо нарисовало картину того, как он склоняется к ней, смешно надувшей во сне губы, и будит мягким поцелуем в щеку или лоб; после такого, как ему представлялось, примирение должно было состояться само собой, но Лили самым бесцеремонным образом нарушила его планы: когда он, осторожно приоткрыв дверь ее комнаты, шагнул внутрь, она, вполне бодрствующая, сидела у будуарного столика и рассеянными, явно машинальными движениями расчесывала волосы. Даниэля она увидела не сразу — или сделала вид, что не увидела.

— Лили, — тихо позвал он, подступаясь к ней, но готовый каждую секунду, встретив отпор, отпрянуть назад. Она никак не откликнулась на свое имя, только отложила расческу в сторону и обернулась, глядя одновременно и на Даниэля, и куда-то сквозь него — спряталась опять в свой невидимый панцирь, который, как Даниэль знал, не способен проломить даже прямой выстрел из крупнокалиберной пушки. Эта недвижимая, непробиваемая броня часто служила Лили защитой, но раньше ей в голову не могло прийти закрываться там от него. Осознание этого резануло Даниэля изнутри, и через этот разрез хлынула в его душу застарелая горечь вперемешку с острой обидой. Он ни единым словом не попрекнул Лили, когда она принимала приглашение Пассавана, не говоря уже о других, которые за ним последовали — а что же она?

— Лили, — повторил Даниэль с укором, надеясь, что это ее расшевелит, — ты не рада видеть меня?

Она несколько раз моргнула, посмотрела ему в лицо, и взгляд ее стал как будто чуть менее отрешенным.

— Я думала, вы придете вчера. Я вас ждала.

— Так вышло, — проговорил он, пытаясь подпустить в свой голос извиняющихся, а не обвинительных ноток, — меня задержали... задержали в другом месте.

Лили не сводила с него темных, до дрожи внимательных глаз, и Даниэль понял, что теряется. Перед выходом из дома он несколько раз посмотрел на себя в зеркало, тщательно поправил рукава, затянул галстук под самым горлом — все ради того, чтобы скрыть любые возможные следы проведенной ночи, но сейчас ему казалось, что все было зря, что все содеянное красуется, начертанное пылающими буквами, у него на лице.

— Так случается, — наконец произнесла Лили и снова повернулась к зеркалу, взялась за расческу. — Я рада, если вы хорошо провели время.

Разговор шел куда-то совсем не в ту сторону, куда бы Даниэлю хотелось — но было у него при себе кое-что, благодаря чему он надеялся переломить положение. Не желая ударить в грязь лицом, перед посещением заведения мадам Э. он заехал в ювелирную мастерскую — конечно, хозяин ее был далеко не Бах, но и у него нашлось кое-что заслуживающее внимания — и, по мнению Даниэля, искупавшее если не все его прегрешения, то хотя бы их половину.

— Ну что ты, славная моя, — проговорил он примирительно, преодолевая оставшееся расстояние между ним и Лили, ласково беря ее за плечи и чувствуя, как она каменеет, точно он прикасается к статуе. — Зачем нам друг на друга обижаться? Позволь, я этого совершенно не люблю.

В зеркале отражались они оба — можно было увидеть, как лицо Лили сначала краснеет, а затем наливается мертвенной бледностью, когда Даниэль достает из кармана футляр, из футляра — золотую цепочку с тремя подвесками из сапфиров. Камни привлекли Даниэля своей удивительной, глубокой чистотой; своим цветом они почему-то напоминали ему о море, которое он в своей жизни видел только на картинах, и он, едва увидев их, решил, что они непременно подойдут Лили. Она, впрочем, никак не выказала своего отношения, когда цепочка обвила ее шею; но он заметил, что дыхание ее участилось, и решил, что причиной этому стало восхищение полученным подарком.

— Чудесные, правда? — спросил он с улыбкой, прежде чем вновь потянуться к Лили за объятиями; она не противилась, лишь ухватила его за запястье и крепко сжала, точно не любящая рука легла ей на грудь, а висельная петля.

— Да, месье, — произнесла она сорванным шепотом, заставив его вздрогнуть и теснее прижаться к ней — ему вспомнилось пришедшее к нему ночью мертвенное безголосье, — вы очень добры.

***

Выставка прошла с большим успехом, потрясающим для того, кто еще недавно был вынужден прозябать в безвестности — и следующие недели Даниэль только и делал, что развлекался чтением газетных заметок о себе и своих картинах. Мнения, правда, были не настолько единодушны, как ему хотелось бы.

«Новое слово в искусстве, — писал «Черный кот», совсем юный, авангардный журнал, которым зачитывались все уважающие себя деятели богемы, — необычные сочетания цветов и смелый взгляд на композицию поражают воображение даже самого искушенного зрителя».

«Живость образа и невероятная работа, проделанная над каждой, самой незначительной деталью изображаемого, заставляют обратить внимание на эти полотна, — тон, выбранный «Курьером», был благожелателен, но несколько более сдержан, — но нельзя сказать, что их автору вовсе нечему научиться у тех, кто уже пользуется заслуженным общественным признанием».

«Полотна действительно удивляют — своей бездарностью, — газетчик из «Грело» решил себя не сдерживать и из всего скопившегося в себе яда и желчи состряпал масштабную разгромную статью, чтение которой доставило Даниэлю массу неприятных минут, — свое совершеннейшее неумение работать с перспективой автор усердно, но не слишком хорошо маскирует обилием деталей, захламляющих пространство картины. Остается только пожалеть модель — не умерла ли она от скуки, пока любезный Д. выписывал по нескольку часов каждую складку на ее платье? Впрочем, если судить по запечатленному выражению на ее лице, то можно сделать вывод, что сия печальная участь действительно настигла ее, но художник решил не прерывать работы — его куда больше занимали узоры на ножке дивана, на котором возлежала эта несчастная».

— Какая оскорбительная чушь, — хмуро пробормотал Даниэль себе под нос, почти отшвыривая от себя проклятую газетенку, — что они вообще понимают...

Мадам, наблюдавшая за ним все то время, что он, морщась и возмущаясь, прочитывал абзац за абзацем, махнула раскрытым веером, точно отгоняя муху:

— Критики? Не обращай внимания. Они были, есть и будут. Тебе надо к ним привыкнуть.

— Я стараюсь, — проговорил он, пытаясь придушить поднявшийся в нем гнев. — Именно поэтому я читаю все это.

— Пока что ты лишь тревожишь нервы себе, да и мне заодно, — отрезала Мадам, пожимая плечами, но тут на сцене началось какое-то движение, и она мгновенно позабыла о Даниэле. — Ладно, тихо! Уже идут.

Все было лучше, чем думать о содержании злосчастной статьи, и Даниэль попытался сосредоточиться на репетиции. Эжени вернулась в театр; даже ослабевшая, она настояла на том, чтобы как можно скорее подняться на подмостки, и никому не пришло в голову отговаривать ее. Впрочем, Даниэль не мог не замечать, что все больше и больше внимания начинает притягивать к себе Лили — скандальная картина с весталкой только подогрела зрительский интерес к ней и ее выступлениям, и она была полна решимости не обмануть ожиданий. Назубок разучив доставшуюся ей партию, она исполняла ее со столь сердечной непосредственностью, что даже рабочие сцены иногда отвлекались от своих занятий и толкались, отпихивая друг друга, на галерее за сценой, жадно вслушиваясь в каждое произнесенное или спетое Лили слово. Покорение сердец давалось ей едва ли не легче, чем Эжени — и Даниэль, давно уверенный в этом, чувствовал странную гордость от того, что теперь это знание достанется и всем остальным.

Сегодня вновь репетировали объяснение с Ланселотом; этот эпизод всегда давался Эжени легко, и поэтому благоразумно было начать с него после столь длительного перерыва. Краем глаза Даниэль видел, как Мишель, стоящий у боковой ложи, докуривает сигарету, с мрачным видом тушит ее о подошву ботинка и затем швыряет окурок в оркестровую яму, прежде чем подняться на сцену и, шумно откашлявшись, встать на одно колено.

— Сколько раз я говорил себе, что мне необходимо бежать прочь, отправиться в самый далекий край, только чтобы не видеть вас? Но я снова здесь, у ваших ног...

Эжени отвечала ему; свою роль она ничуть не позабыла, и голос ее, едва восстановившийся, слабел и крепнул точно на нужных репликах, и она по-прежнему искусно придавала своему лицу именно то выражение, которое наилучшим образом подошло бы ее героине — на первый взгляд, в ее игре не изменилось ничего с той поры, как она последний раз зашла в этот зал, чтобы перевоплотиться в неверную жену Артура. Но Даниэль чувствовал — неуловимо, но четко, — что сейчас он видит игру и ничего за ней; каждое произнесенное Эжени слово точно летело мимо, как вслепую брошенный дротик, не трогая ни Даниэля, ни кого-то еще из присутствующих — она по-прежнему играла великолепно, но всего лишь играла, и те, кто привык ждать большего, ничего не могли поделать с подточившим их сердца разочарованием.

— Только не говори, что расстроена, — заметила Мадам несколько раздраженно, когда они садились в экипаж; Эжени была непривычно мрачна, и Даниэль понимал, что она прекрасно осознает происходящее. — Тебя не было несколько недель. Ты не можешь так, с налету, выступать, как прежде.

— Я знаю, — бросила Эжени и отвернулась, чтобы посмотреть в окно. Мадам, глядя на нее, только цокнула языком:

— Ты привыкла, что тебе все слишком легко дается. Теперь тебе надо потрудиться.

Эжени ничего не ответила, только коротко прикрыла глаза, будто стремясь возвести между собой и нею барьер, пусть даже и такой хрупкий, и в этом Даниэлю почудилось что-то темное и угрожающее. Прежде он не видел Эжени такой и сколь бы ни убеждал себя, что это — не его дело, все равно поддался искушению попробовать поговорить с ней.

Он был внутренне готов к тому, что Эжени, эта новая Эжени будет совсем не так радушна, как прежде: нахмурит брови, безапелляционно прикажет убираться прочь. Поэтому в ее комнаты он заступал, как на минное поле, на всякий случай втягивая голову в плечи.

— Эжени?

— Это ты, — она, полулежащая на диване с бокалом вина, кивком головы пригласила Даниэля присоединиться к ней, и он налил себе тоже, опустился в кресло напротив. — Что, тоже пришел рассказать мне о моей бездарности?

— О бездарности? Брось! — воскликнул он, исполненный возмущения. — Никто в здравом уме не посмеет сказать о тебе такое.

Его лесть, пусть и искренняя, не подкупила ее; цепко оглядев комнату сквозь алую пелену вина, плещущегося в бокале, Эжени выпила почти половину одним гигантским глотком.

— Ты же и сам все видел. Это совсем не то, что раньше.

— Все вернется, — произнес Даниэль с горячим убеждением, тщетно пытаясь вникнуть в истинную причину столь дурного ее расположения духа; ничто, как назло, не лезло ему в голову, да он, откровенно говоря, и представить себе не мог в тот момент истинной подоплеки дела.

Эжени резко выпрямилась, приподнимаясь. Лицо ее исказилось, глаза сверкнули — но Даниэль запоздало понял, что слезы, скопившиеся в них, блестят совсем не яростно, а затравленно и отчаянно.

— Ты что, все еще не понял? — вскричала она. — Все кончено! Чары рассеялись! Никакого волшебства больше не повторится!

Этот крик подвел ее; она принялась кашлять, пытаясь справиться с мучительным спазмом, сковавшим ее горло, и выронила на пол полупустой бокал, но, кажется, даже не заметила этого. Ее душили рыдания; Даниэль поспешил оказаться рядом, чтобы обнять за ходящие ходуном плечи, и Эжени с готовностью притиснулась к нему, уткнулась ему в шею кончиком носа.

— Прекрати это, пожалуйста, — пробормотал он, подозревая, что слова его неловки и неуклюжи, как и любые слова в подобные минуты, произноси их хоть сам Цицерон. — Дальше будет лучше, вот увидишь. Ты все еще та самая Эжени...

Она подняла голову, чтобы посмотреть на него, и он не увидел в ее лице ничего, кроме омертвелой, тупой усталости. Он не знал, о чем она успела передумать за все те дни, что вынужденно провела в постели, наедине с так неожиданно обрушившимся одиночеством, но видел ясно, что мысли эти измучили, истощили ее до крайности; даже одетая в одно из лучших своих платьев, прихорошенная и напомаженная, Эжени рядом с ним выглядела лишь бесплотной тенью себя прежней.

— Я не она, — сказала она очень тихо, но так, что он услышал — и у него в животе свернулся упругий холодный ком. — И никогда не была.

— Ч... что?

Она высвободилась из его рук, поднялась с дивана и отошла к комоду, чтобы взять с него портсигар, извлечь сигарету дрожащими пальцами. Даниэль онемело смотрел, как она, чертыхаясь, пытается справиться со спичками — и наконец ей это удается, кончик сигареты окрашивается в сияющий алый.

— Почему ты решил стать художником? — спросила Эжени, выпуская клуб дыма и сразу разгоняя его ладонью. — Не проснулся же ты как-то поутру с мыслью, что хочешь непременно поехать в Париж и писать там картины.

Ее вопрос застал Даниэля врасплох. Никто в заведении не интересовался особенно его историей; только Лили пыталась поначалу расспрашивать о доме, о семье, но он отвечал уклончиво, точно его благополучнейшее прошлое, с которым он навсегда распрощался, было чем-то для него постыдным. Эжени задавала ему этот вопрос впервые, но он чувствовал, что его ответ будет ей совсем не безразличен, даже больше — подкрепит в каком-то принятом ею решении.

— Я не знаю, как это вышло, — произнес он, стараясь говорить от сердца и в то же время не сказать ничего лишнего. — В нашем доме часто собирались люди... считающие себя богемой. Насколько это было возможно в нашей дыре, конечно. Они без умолку говорили о Париже. О жизни, которая здесь кипит. Я просто не мог пропустить их разговоры мимо ушей...

— А если бы ты не приехал сюда, — Эжени устремила на него пытливый, проницательный взгляд, и он повел плечами, точно его тронуло ледяным сквозняком, — кем бы ты стал?Даниэль только развел руками:

— По большому счету... никем. Обычным рантье, как мой отец. А до него — его отец, и отец его отца... я думаю, ты понимаешь.

— Да, понимаю, — протянула Эжени несколько задумчиво, не замечая, что тлеющий огонек сигареты успел пожрать весь табак и подобраться к самым ее пальцам. — У тебя могла быть другая жизнь, но ты выбрал эту.

— Да, — ответил Даниэль, не понимая, почему слова кажутся ему шерховатыми, неправильными, неуместными. — Да, я выбрал.

— Тебе повезло, — произнесла она, ожесточенно сминая останок сигареты в пепельнице, — ты хотя бы мог выбирать.

Он не сразу осмыслил произнесенные ею слова; пугающее, гнетущее осознание настигло его в тот самый момент, когда сама Эжени решила заговорить — и голос ее оказался созвучен тому, что метнулось в сознании Даниэля, щедро сея ужас со всем его существе:

— Мне никто не давал выбора. Я здесь, потому что по-другому быть не могло. Все, что я знала — это то... то, что ты видел. Это вся моя жизнь... была.

Он не успел переспросить. Эжени обернулась к нему — он думал, что ее лицо будет отрешенным, ничего не выражающим, но она улыбалась широко и почти истерически, и Даниэлю пришло в голову, что она после всего с ней случившегося повредилась умом.

— Со мной все могло быть по-другому. Я вспомнила свое имя. Настоящее имя!

С видимым трудом доковыляв до дивана, она упала на него рядом с Даниэлем. Ее трясло крупной дрожью, и Даниэль вновь обнял ее, даже зная, что этого недостаточно, что его жест — капля в море, но больше он, раздавленный собственной беспомощностью, ничего не мог сделать.

— Только не говори ей, — попросила Эжени слабо и растерянно; она не проявляла более следов помешательства, не было в ней и былого горделивого задора — больше всего она походила на потерявшегося ребенка, уставшего метаться в поисках родных и севшего на край тротуара, чтобы дать волю слезам. — Пожалуйста, не говори.

— Я не скажу, — пообещал Даниэль, успокаивающе гладя ее по плечу. — Да Мадам, я уверен, в голову не придет спросить...

— Вот уж не знаю, — Эжени отстранилась, шумно втянула в себя воздух. — Мне кажется, она меня насквозь видит... но это ничего. Скоро я верну себя прежнюю. Зидлер отдаст мне корону, и все станет так, как раньше.

Последние слова она произнесла твердо, как непреложную догму; должно быть, единственным, что осталось ныне в ее жизни, перевернувшейся с ног на голову, была незыблемая вера в истинность этих слов.

***

За окнами вечерело. Даниэль спешно, воровато спустился в зал с намерением как можно скорее исчезнуть, но у самых дверей его перехватила выросшая точно из-под земли Мадам.

— Дани.

— Мадам, — он ощутил, что пол разом уходит у него из-под ног, точно Мадам явилась его арестовывать, и в буквальном смысле принудил себя не прятать от нее глаза, — мне надо идти, у меня важное де...

Она коротко закатила глаза, прежде чем схватить его локоть и сжать — не хуже инквизитора, готовящегося перемолоть в труху кости своей жертвы.

— Нет у тебя никаких важных дел. Разве что очередной кутеж, но это подождет. Идем, нужно поговорить.

Он не смог ей сопротивляться, только вяло утешил себя мыслью, что никто в здравом уме не попытался бы сделать это. Мадам провела его через коридор и внутренний двор, как щенка на поводке; он позволил завести себя в ее дом, усадить в кресло в гостиной, даже принял из гостеприимных рук хозяйки порцию коньяку, ибо для него это сейчас был поистине эликсир жизни.

— Что с Эжени? — Мадам не стала ходить вокруг да около, подождала только, пока Даниэль сделает глоток, прежде чем вперить в него раздирающий взгляд. — Вы же разговаривали. Что она сказала?

Он молчал. В ушах его все еще звенели отголоски так неосторожно данного им обещания; он знал, знал уже наверняка, что не сдержит его, но продолжал цепляться за него на одном лишь инстинкте. Мадам расценила его молчание по-своему.

— Она мне все равно что родная дочь, — заговорила она вкрадчиво, сдерживая рвущиеся в голос горестные интонации. — У меня нет никого ближе, чем она. Тебе не кажется, что я имею право знать?

Несколько секунд Даниэль молча смотрел на нее, она — на него, и между ними носилось только тиканье стоящих на комоде часов.

— Как вы познакомились? — вдруг спросил Даниэль с безнадежной храбростью того, кто решился принять бой, даже зная, что будет убит. — Я знаю, как Лили попала сюда. А что произошло с Эжени?

Непонятно было, какие чувства вызвал у Мадам его вопрос. Невозмутимо она достала трубку, набила ее табаком, закурила; Даниэль ждал, затаив дыхание.

— То же самое, что и со многими из нас, — сказала Мадам сухо, когда пауза затянулась. — Тебя ведь не было в Париже во времена Коммуны?

Даниэль мотнул головой.

— А я была, — припечатала Мадам так, будто эти слова были неким въевшимся в нее клеймом. — Странное слово — «свобода». Если где-то начинают очень усердно ее поминать — так и знай, собираются кого-то убить. Лет через сто романисты наверняка сумеют красиво описать это: красные флаги, «Марсельеза», баррикады и героическая, хоть и бесполезная борьба. Они все, как один, позабудут, что по улицам было не пройти иной раз, не поскользнувшись на разлившейся крови. Одной девице на моих глазах выпустили кишки только за то, что кто-то крикнул, будто слышал, как она молилась за здоровье монарха. За коммунарами никогда не застаивалось кого-то прикончить. Но и те, кто пришел им на смену, были не лучше. По крайней мере, на первых порах... мне ведь не надо объяснять тебе, что происходит в городе, который берут штурмом?

Даниэль сдавил фужер в ладони до того, что тот едва не пошел трещинами.

— Война, — со вкусом повторила Мадам, устремляя задумчивый взгляд в потолок, — вот что сбрасывает все иллюзии, все условности, за которыми мы привыкли прятаться. Исчезают правые и левые, монархисты и республиканцы, буржуа и герцоги, да что там — даже мужчины и женщины. Остаются только те, кто убивает, и те, кто погибает от их рук.

Не зная, куда деть себя от ее слов, Даниэль поерзал на стуле, отпил из фужера, но это не принесло ему облегчения. Он жалел уже о своем любопытстве, которое никогда не доводило его до добра — должно быть, так чувствует себя капитан полярной экспедиции, когда его корабль безнадежно, без шансов на спасение оказывается затерт во льдах.

— Я работала тогда на кухне в одной дыре недалеко от Пер-Лашез, — Мадам продолжала говорить, кажется, вовсе не замечая мук своего собеседника. — Мне везло не сталкиваться с коммунарами, но все в этом мире конечно, и мое везение тоже подошло к концу, когда армия Мак-Магона взяла город. На улицах развернулась настоящая бойня, а когда она закончилась, победителям, конечно же, оказалось мало. Ты и сам понимаешь это: победителям никогда не бывает много.

— И вы... — пробормотал Даниэль, едва шевеля губами, но Мадам решительно обрубила:

— Я могла бы стать жертвой целого взвода, но они решили соблюсти приличия. Двое потащили меня наверх, а прочие остались пить внизу, дожидаясь своей очереди. Солдаты — очень шумная публика, Дани. А снаружи доносилось достаточно выстрелов, чтобы никто не обратил внимания на ещё парочку.

Он сидел заиндевевший, унимая разрастающийся в груди приступ тошноты. Мадам продолжала, глядя на него снисходительно и совсем чуть-чуть утомлённо:

— Один из этих животных был очень неосторожен. Он был молод, моложе тебя, и, должно быть, недавно получил сержантские погоны. Чужое страдание обладает способностью кружить голову — вот и он забыл, что не стоит поворачиваться открытой кобурой к человеку, над которым собираешься надругаться.

Она усмехнулась, но никакой иной эмоции не появилось на ее лице, точно она рассказывала о чем-то, что случилось вовсе не с ней или не случалось вовсе.

— Убить человека очень просто, Дани. Не сложнее, чем разрезать яблоко. Все эти потрясения, озарения, отвращение к себе самому, о которых пишут в романах — не более чем красивая фигура речи, призванная послужить фиговым листом для человеческой природы, которая говорит, если отбросить все прочее, одно: убей или будь убитым. Ешь, а иначе сожрут тебя.

— А Эжени... из какой она породы?

— Сначала я думала, что из породы убитых, — трубка Мадам потухла, и та, руннувшись вполголоса, принялась вновь разжигать ее. — Но оказалось, что она жива. Сбежав с Пер-Лашез, я встретила ее на одной из баррикад. Бедняга не помнила, кто она, где ее родители и что с ней случилось. Тогда я забрала ее и вырастила, как собственного ребёнка. «Эжени» — не настоящее ее имя, его дала ей я. Все, что есть у нее сейчас, дала ей я.

Откинувшись в кресле, она наградила Даниэля долгим, испытующим взглядом из-под полуприкрытых век. Показная расслабленность ее позы ничуть не обманывала его: он видел перед собой хищника, в любой момент готового к броску, и чувствовал, как в нем самом что-то съеживается, как сгорающая бумага, чтобы рассыпаться и сгинуть бесследно — очередная часть его самого, которую он так долго и тщетно пытался сохранить.

— Итак, Дани, — Мадам обворожительно улыбнулась, и Даниэль свистяще выдохнул, не вынося вида этой улыбки, — что Эжени рассказала тебе?

***

На следующую ночь Даниэлю приснилось, что он лишился сердца.

21 страница30 мая 2020, 15:18

Комментарии