9.2. Visibilis omnis (продолжение)
***
«У меня есть один замысел, и я об этом каждый день Бога молю – коли будет на то Господня воля, то это свершится, коли нет – я тоже буду доволен, – тогда, по крайней мере, можно считать, что я сделал, что мог. Если же все будет в порядке, и произойдет так, как я того желаю, тогда сначала вы должны будете внести свою лепту, иначе все это предприятие не может быть завершено. Я уповаю на вашу доброту, и надеюсь, что вы это определенно сделаете – но только пока не стройте никаких ненужных догадок... За Господом идет сразу Папа; когда я был ребенком, это было моим девизом или аксиомой и я придерживаюсь этого до сих пор. Вы, разумеется, правы, когда говорите: ученье и труд все перетрут, впрочем, если не считать ваших хлопот и больших усилий, вам не следует ни в чем раскаиваться...»
Из писем Моцарта к отцу, 1778 год.
***
Когда я проснулась, в комнате было уже совсем светло. За окном с поднятыми жалюзи виднелось пасмурное руанское небо. Кто-то возился в углу, негромко насвистывая «Проклятого звонаря»: «Начинает звонить с утра, а к вечеру звонит еще громче...»
Поморщившись, я приподняла голову. У стенного зеркала стоял Шульц и аккуратно расчесывал влажные волосы.
- Ванная свободна, – сообщил он, не оборачиваясь.
Какое-то время я удивленно рассматривала его, пытаясь сообразить, что он здесь делает и где я, собственно, нахожусь.
- Который час, Шульц?
- Половина второго.
- Черт! – Я резко села на постели. – Почему вы меня не разбудили?
- А зачем? До Сен-Маклу пятнадцать минут ходу, ваше отделение начинается в полпятого. У вас масса времени, чтобы привести себя в порядок. – Спрятав расческу в карман пиджака, он обернулся и придирчиво осмотрел меня. – Сделайте что-нибудь с лицом. У вас под глазами круги, как у панды!
- Идите к дьяволу, – проворчала я, вставая с кровати. Голова кружилась, и в висках продолжало давить – как обычно после мигрени, но в сравнении с тем, что было ночью, это просто небо и земля.
Стараясь держать голову прямо, словно это стакан, полный до краев, который можно расплескать, я прошла в ванную и, поплотнее закрыв за собой дверь, забралась под душ. Нужно взбодриться. Слава богу, запах горелой пластмассы уже не чувствовался, но как будто продолжал оставаться где-то рядом, на задворках сознания, злорадно нашептывая: ты меня не слышишь, но я здесь, я здесь, я жду своего часа, сделай хоть один неверный шаг – и я вернусь...
- Черта с два ты вернешься! – громко сказала я вслух и тут же зажала себе рот рукой. Не хватало еще, чтобы Шульц в комнате услышал, как я разговариваю сама с собой. Но струи воды так громко барабанили по гладким стенам душевой кабины, что я успокоилась. Плевать на лабиринт, плевать на то, что случилось этой ночью. То, что я собираюсь сделать сегодня, потребует гораздо больше сил, чем любые потусторонние странствия. И храбрости тоже.
Когда я вернулась в комнату, Шульц уже стоял у входной двери.
- Мне пора, – деловито сказал он, счищая с рукава пиджака невидимые невооруженным глазом пылинки. – Кстати, вам звонил Монтревель.
- Вы что, трогали мой телефон?!
- Что?.. А, нет, конечно. Просто я не знаю, на чей еще звонок вы бы поставили «Heiligster Minne, höchste Not»... Любопытный выбор, ничего не скажешь!
- Ему нравится, – буркнула я. – И вообще, это не ваше дело. Скажите лучше: где вас искать, если... если вдруг будет нужно?
Шульц пожал плечами.
- Ближайшие два дня я все еще Дидье Арно. Подсуньте мне под дверь любовную записку, если соскучитесь: мсье Арно у нас командировочный, ему сам бог велел заводить сомнительные знакомства... Ладно, шучу: позвоните на ресепшн и попросите соединить с моим номером, потом подождите пару гудков и положите трубку. Такой способ вас устраивает?
Я кивнула.
- Ну и чудненько. А теперь идите, готовьтесь к своему «Доминикусу». И постарайтесь держать себя в руках. – Он внимательно посмотрел на меня. – Вы меня поняли?
- Слушайте, если вы собрались проваливать, так проваливайте! И не заставляйте меня попусту стоять у двери!
Шульц расхохотался.
- О да, фирменный репертуар маэстро Феличиани – делать вид, что не слышите то, чего не хотите слышать! Ну что ж, вижу, вы все отлично поняли, так что желаю удачи. Ни пуха ни пера, маэстро!
- К черту... – пробормотала я, массируя себе виски.
Когда дверь за ним наконец-то захлопнулась, я отыскала свою «нокию». На экране висело оповещение о пропущенном звонке. Я собралась с духом, чтобы голос звучал бодрее, и нажала на вызов – но номер оказался занят. Ну и хорошо: у Ролана слишком острый слух, чтобы не уловить, что дела у меня сейчас идут не далеко блестяще... Отправив ему сообщение, я достала из косметички пудреницу: этот поганец Шульц прав, выгляжу я сейчас так, будто меня выкопали из могилы. Совсем как в «Сен-Мишеле», черт бы его побрал.
За завтраком я забилась за самый дальний столик в углу. Зал был пуст, и слава богу. Попадись мне сейчас кто-нибудь из соседей, отвечать на их расспросы о том, что случилось сегодня ночью, у меня просто не хватило бы сил.
Есть не хотелось совершенно. В конце концов, сдавшись, я попросила официанта забрать уже почти остывший омлет и принести две порции ристретто. Официанта звали не то Решит, не то Рифат – какое-то турецкое имя – и недавно он повредил колено, играя с приятелями в какую-то спортивную игру. Часов восемь-девять назад я бы с точностью смогла сказать, в какую именно, но сейчас, к счастью, непрошеные знания перестали лезть мне в голову, превратившись в негромкий, почти неразборчивый шум – как будто кто-то убавил звук надоедливого телевизора в соседней комнате.
От крепкого ристретто сделалось легче. Сдавленность в висках ушла, и в какой-то момент в голове вдруг воцарилась кристально чистая ясность. Один из невольных даров мигрени: выев тебе мозг, она в одном случае из десяти оставляет после себя в награду это восхитительное ощущение – словно морозный воздух в горах в солнечный зимний день. Голова легка и пуста, и в то же время заполнена очень четким пониманием, что нужно делать.
Я залпом опрокинула в себя вторую чашку и расслабилась, наблюдая, как между мной и миром возникает тонкая невидимая стена – прозрачная и надежная, как пуленепробиваемое стекло. Именно то, что нужно, чтобы не расплескать, ничем не замутнить эту ясность. Помню, в детстве меня это пугало, пока я не поняла, что на самом деле это подарок, а не наказание.
- Вы в порядке? – Официант по имени не то Решит, не то Рефат обеспокоенно заглянул мне в лицо.
- Конечно. Все хорошо, благодарю вас.
Я отдала официанту блюдце с опустевшей чашкой и поднялась к себе в номер. От концертного костюма, выстиранного и безупречно отутюженного, пахло свежестью: ирис, лаванда и что-то еще. Никакого горелого пластика. Переодевшись, я взяла со стола партитуру и, перед тем как положить ее в портфель, провела пальцами по обложке. Сегодня мы с ней одно целое, и неважно, что мне даже нет нужды в нее заглядывать. Сегодня «Доминикус» – это я.
Снаружи моросил дождь. Укрывшись под зонтом, я торопливо прошла мимо унылого бетонного креста Жанны Д'Арк: времени еще предостаточно, но идти быстрым шагом сейчас было гораздо легче, чем медленным. Знакомый, въевшийся за эту неделю в каждую клетку тела маршрут: Вье-Марше, Грос-Орлож, собор, Сен-Маклу. Главное, не споткнуться, не влезть в лужу, не налететь на кого-нибудь из прохожих. Оборотная сторона моего теперешнего состояния: приходится специально думать о вещах, которые обычно делаешь автоматически. Немного похоже на езду в тумане – навигатор говорит вам: «Поверните направо», и вы послушно поворачиваете руль, хотя не видите перед собой практически ничего.
Конечно, на самом деле я все вижу – улицу, разноцветные зонтики прохожих, башню собора, вырисовывающуюся между крышами домов. Просто сейчас это все не мешает. Из-за серой соборной громадины сквозь дождевую пелену прорезывается тонкий шпиль Сен-Маклу. Еще несколько минут, и я на месте: вот улица, которую нужно перейти, а вот и маленькая площадь, затиснутая между фахверковыми домами. Мокрая брусчатка блестит, как морские камни. Осторожно, чтобы не поскользнуться и не разбить резким движением свою прозрачную стену, я перешла через залитую дождем площадь и подошла к церкви.
У дверей, под статуями евангелистов, уставившихся слепым взглядом в пространство, уже собирались люди. На всякий случай кивнув им издали – скорее всего, многих из них я знаю, но тратить силы, чтобы различить лица, сейчас не имеет смысла, – я осмотрелась по сторонам и вскоре нашла то, что искала. У подножия святого Марка с его каменным львом, прислонившись к стене, стоял Ролан. В одной руке он держал сложенный зонтик, в другой – картонный стаканчик.
Улыбаясь, я подошла к нему.
- Ты все-таки приехал.
- Думаешь, я мог тебя бросить? – Он поцеловал меня в макушку и, чуть отстранившись, внимательно осмотрел с головы до ног. – Выглядишь очень бледной. Что случилось?
- Ничего. Просто плохо спала этой ночью.
- Волнуешься?
Я отрицательно покачала головой и забрала у него стаканчик. Кофе в нем уже остыл и пропах мокрым картоном, но от быстрой ходьбы ужасно хотелось пить.
- Кучерявый просил передать, что если все пройдет, как ты хочешь, он поставит твоему Моцарту свечку.
- Интересно, где, – рассеянно пробормотала я, возвращая Ролану пустой стаканчик. – В масонской ложе?
- Лучше не спрашивай. Ты же знаешь Кучерявого.
Я кивнула. Если я кого и знаю в этом мире как свои пять пальцев, так это Джулиано. Он не стал звонить сегодня утром, потому что прекрасно знает, что я не люблю разговаривать перед премьерой, но в том, что он желает мне удачи, я уверена как в том, что Земля вращается вокруг Солнца.
- Ладно, – сказал Ролан, видя, как я нетерпеливо переминаюсь с ноги на ногу. – Иди уже. Увидимся после концерта.
- Я рада, что ты здесь.
- От Сен-Клу всего сто километров. Для бешеной собаки не крюк. – Он легонько подтолкнул меня к двери. – Удачи, милая!
Внутри Сен-Маклу, обычно полутемная, сияла всеми огнями. На хорах возились несколько человек, расставляя пюпитры. Подождав немного, пока глаза привыкнут к яркому искусственному свету, я прошла к старой ризнице, превращенной на время фестиваля в раздевалку для музыкантов. Стук каблуков по каменному полу звонким цокотом отдавался в голове: ля – си-бемоль, ля – си-бемоль. Я запрокинула голову и посмотрела вверх: из окон башни над средокрестием, смешиваясь с теплым сиянием ламп, лился пасмурный дневной свет.
- Сегодня очень зальцбургский день, – сказала мне со своим милым чешским акцентом улыбающаяся Элишка Кучерова, шедшая навстречу.
Я кивнула, вспомнив, что в первом отделении она играет вместе с Мишо квартеты Гайдна-младшего. Да, сегодня у нас зальцбургский день. Пусть даже в Зальцбурге нет таких готических сводов, и серое руанское небо не похоже на небеса над австрийскими Альпами – какое нам до этого дело? Музыка есть музыка.
В ризнице, разгороженной ширмами, было полно народу. Кто-то отчаянным голосом просил у кого-то канифоль, оркестрантки поправляли прически у зеркала. У окна, понурив голову, стояла Селин Фортье, пухленькая, рыжая концертмейстер первых скрипок и нервно вертела в пальцах смычок.
- Вчера все было ужасно, – тихо сказала она вместо приветствия, подняв ко мне бледное личико измученной фламандской мадонны. – Я не понимаю, что показывает Штеттлер.
- Штеттлер?..
- У него все одинаковое, – грустно пояснила Селин. – Что ауфтакт, что пустые доли. Потом в середине он дает настоящий ауфтакт, но на два такта раньше, а после концерта кричит, что мы не можем вступить вовремя и что это я сбилась со счета. – Она тяжело вздохнула. – Мне уже кажется, я ни на что не гожусь. Что теперь делать?
Я вспомнила вчерашнюю «Шехерезаду». У Штеттлера действительно не самые вразумительные жесты, хуже того, в третьей части он и в самом деле показал струнным вступление на два такта раньше.
- Успокойтесь, Селин. Просто играйте по руке. Я покажу все, что нужно.
Она кивнула, не меняя скорбного выражения лица.
- Начинать настройку, маэстро?
- Да, начинайте.
Оркестранты гурьбой потянулись из ризницы. Традиционный ритуал – рассесться, передвинуть стулья, закрепить шпили виолончелей и контрабасов в полу, затем опять передвинуть стулья, внезапно обнаружив, что кулиса тромбона норовит заехать контрабасисту в шею, а флейтист путается ногами в проводах от подсветки. Тибо Казалино, первый фагот, по знаку Селин с сосредоточенным видом выдувает из своего инструмента «ля» – начинается предварительная настройка...
Убедившись, что оркестр звучит нормально, я махнула им рукой, чтобы возвращались в ризницу – у хоров уже топтались рабочие сцены с пультами для Элишки и прочих участников квартета.
Церковь понемногу заполнялась людьми. Отойдя подальше в боковой неф, я прислонилась к колонне и с отстраненным любопытством принялась наблюдать, как рассаживаются зрители в передних рядах. Вот Беа Ринацци – высокая и тонкая, с гладкими темными волосами, собранными на затылке в хвост, двигающаяся в своем брючном костюме с грацией барочной травести. Вот Мерсье и Эль-Араби из дирекции, и рядом с ними сияет в свете люстр неестественно белоснежная грива Ксавье Бельтрами – Бельтрами занимается Моцартом дольше, чем я живу на этом свете, вот уж кто не пропустит ни единого моего промаха... Двое молодых священников бережно катят инвалидную коляску с человеком в черной сутане с широким малиновым поясом и в малиновой шапочке – кажется, нас почтил присутствием какой-то высокий церковный чин... И внезапно – невообразимый ярко-оранжевый балахон, выделяющийся в густой толпе, словно морковь в супе: сам Тимми Хиддинк собственной персоной!
На всякий случай я присмотрелась еще раз: да, так и есть. Кришнаитская ряса, обтягивающая толстенькое тельце, гроздья бус и хвостик волос на макушке. Хиддинка я, разумеется, знала – да и кто его не знал. Я видела его «Альцину» в Цюрихе – зрелище, незабываемое во всех смыслах... Интересно, что он забыл на этом провинциальном фестивале?
С другой стороны, какая мне разница. Моя невидимая стеклянная стена меня защищает; есть только один человек, способный ее разбить, но я точно знаю, что его сейчас здесь нет. Так что бояться мне нечего.
Вот, наконец, и Элишка с Мишо. Забавно, какими незнакомыми сразу кажутся знакомые лица, стоит их обладателям очутиться на сцене. Со сцены полились веселые флейтовые пассажи, взахлеб рассказывая волшебную сказку: жил-был на свете деревенский колесник, и было у него три сына – Зепперль, Хансль и Хансмихль; Зепперль стал отцом симфонии, о Хансле говорить неинтересно, а Хансмихль уехал в Зальцбург и превратился в придворного концертмейстера Иоганна Михаэля Гайдна. Sed signifer sanctus Michael<1>... Нет, это не моя сказка, мне нет сегодня дела ни до маленького Мишеля, ни до Гайдна-младшего. Они все – за прозрачной стеной, и не имеет смысла вслушиваться сейчас, как соперничает на сцене флейта Элишки со скрипкой Мишо.
- Маэстро, вы хорошо себя чувствуете?
Вздрогнув, я кивнула.
- Все в порядке, Селин. Не волнуйтесь.
Наверное, я и вправду выгляжу как-то странно, раз все сегодня задают мне этот вопрос. Подстегиваемая угрызениями совести, я прошла вслед за Селин в ризницу, где ждали оркестранты. Не нужно было их оставлять так надолго: у них ведь нет невидимой стены, им неоткуда узнать, что все закончится хорошо.
А даже если и не закончится, то на самом деле это не имеет никакого значения.
Наконец, через полчаса, которые показались то ли вечностью, то ли минутой, в ризницу заглянул распорядитель.
- Второе отделение, приготовиться!
Повторение церемонии: оркестр толпится у выхода, чтобы проделать то, что мы проделали час назад. Я пропускаю их вперед и становлюсь у двери, наблюдая, как с другой стороны тянется вереница хористов – лица серьезные, насупленные, в руках стиснуты папки с партитурой. Хор выстраивается за рассевшимися оркестрантами, четверка солистов торжественно занимает свои стулья впереди.
Ну вот, теперь моя очередь. Стена по-прежнему меня оберегает – нужно только внимательно следить, чтобы не забыть все сделать правильно. Выйти, пройти через оркестр, не зацепившись за пюпитры. Пожать руку Селин, пожать руки солистам. Дождаться, пока стихнут аплодисменты, посадить оркестр и раскрыть партитуру. Все? Все. Можно начинать.
- Kyrie eleison!
Хор – молодцы, вступают идеально: ровно через четверть после оркестра и ни миллисекундой позже. Распев по первым ступеням до мажора – самой простой и самой надежной из тональностей, на таких держится мир. Миру ведь не нужно никаких сложностей, ему нужно просто говорить правду, а с этим до мажор справляется лучше всего. Медленная часть, потом быстрая, и снова медленная, и снова быстрая: Kyrie eleison, Christe eleison<2>, показать вступление валторнам, не забыть вовремя перевернуть страницу, как предупреждал Брасье.
- Gloria, gloria in excelsis Deo! Et in terra pax hominibus bonae voluntatis<3>...
Слава Господу в вышних, мир людям доброй воли: если мы сделаем все как надо, может быть, кто-нибудь наверху нас и услышит. Но пока что все идет правильно. Между паузами я улучаю момент, ловлю сосредоточенный взгляд Селин и улыбаюсь ей: лицо у нее все такое же испуганное, но свое дело она делает безупречно. Спасибо тебе, маленькая рыжая мадонна, без вас всех я – ничто, вы единственный инструмент, с помощью которого я могу что-то сказать, а мне это сейчас очень нужно...
- Laudamus te, benedicimus te!<4>
Соло Седрика. Темная серьезная рожица кажется еще темнее в обрамлении белоснежного воротничка: пой, моя умница, пой, и да пошлет тебе Тот, Кого ты сейчас восхваляешь, столько бонусных гонок, сколько ты захочешь... На мгновение у меня в памяти мелькает лицо Шульца, склонившееся над портретом маркизы Рене в баре «Корона», но я тут же выбрасываю его из головы. Все это сейчас не имеет никакого значения.
- Adoramus te, glorificamus<5>... – вступает своим прозрачным альтом Энзо Дюваль, закадычный враг Седрика.
- Gratias, gratias agimus tibi!<6> – торжественно отвечает хор.
Доведя вторую часть до конца, делаю паузу и перевожу дыхание. Сейчас будет самое сложное. Фабьен Мори, высокий парень с выпирающим кадыком, поправляет на носу очки и выжидающе смотрит на меня – я киваю.
- Credo in unum Deum<7>... – выпевает в наступившей тишине мягкий тенор Мори.
«Раз, два, три, четыре», – неслышно считаю про себя я и делаю знак хору вступать.
- Patrem omnipotentem, factorem caeli et terrae!..<8>
Быстрый, очень быстрый темп – как горная река, сметающая все на своем пути. «Credo» – моя любимая часть: верую, Господи! Не в Тебя – я не настолько ребенок, чтобы всерьез надеяться, что Ты существуешь, – верую в то, что если бы Ты действительно существовал, Ты бы не был «добрым боженькой» Шульца и не желал бы зла своим детям. Это лучшая часть «Доминикуса» – прямолинейная до наивности и наглядная, как букварь. Именно то, что и должен был сочинить подросток, получивший в качестве либретто краткий пересказ Евангелия: мажорное аллегро для начала истории, адажио-колыбельная для «Et incarnatus»<9> и мрачный, оглушительный «Crucifixus»<10>, где хор спускается по до-минорному трезвучию, словно заколачивая гвозди. Расти Вольфганг в наше время, он перелагал бы на музыку комиксы. Супергерой Иисус воскресает, как Бэтмен или как Принц Персии в компьютерной игре, resurrexit tertia die<11> назло всем врагам, и царствию Его не будет конца! Non, non, non erit finis<12>, вы слышите это? И смерти тоже больше не будет: хор сотрясает торжествующим «non» вздыбленные к небу готические своды, и солнце, которого никогда не бывает в пасмурной Нормандии, ослепительно сияет в разноцветных витражах.
- Et unam sanctam, catholicam et apostolicam<13>...
А теперь падите на колени и смотрите вверх, в разверзшиеся небеса. Неважно, верите ли вы в святую и апостольскую католическую церковь – слова здесь значат вовсе не то, что они значат. Это – кульминация мессы, именно этот миг, а вовсе не причастие, которое возносит кверху, напоказ прихожанам, юный отец Доминикус в Иезуитской церкви в Зальцбурге. Небо всегда с нами, верим мы в него или нет: если бы это было не так, мир давно бы развалился на миллиарды отвратительных тусклых искр, это я знаю совершенно точно.
Но вот небеса затуманиваются: пора начинать фугу. «Et vitam venturi saeculi»<14> – простенькая, изящная, с одной-единственной темой. В детстве я не умела отслеживать, как развивается фуга, – я только смутно понимала, что существует некий волшебный закон, по которому все темы и голоса обязаны слиться в финале воедино, и это одновременно восхищало и приводило в ужас. А ведь на самом деле то, что мне показывает лабиринт, тоже фуга, пронеслось вдруг в голове. Все эти бессмысленные с виду, разрозненные фрагменты – часть единой, тщательно продуманной системы. Просто меня никогда не учили правилам этого контрапункта, поэтому я путаюсь в них, словно дошкольник, пытающийся понять финал «Юпитера»...
Однако до чего же быстро бежит время: мне казалось, мы совсем недавно начали, а вот уже я показываю ауфтакт, и подростковый альт Энзо вступает со своим «Hosanna in excelsis»<15>. Не гимн Господу в вышних, а детская перекличка во дворе. «Hosanna! Hosanna!» – радостно откликаются остальные трое солистов. После Господа идет Папенька: госпожа Анна Мария, выйдут ли сегодня гулять Вольферль и Наннерль? К черту канонический смысл: незачем униженно вымаливать у Агнца Божьего простить нам грехи – Он милосерден и всеведущ, Он знает, что мы их не совершали. Вот почему и «Hosanna», и «Agnus Dei»<16> плещутся мажорным водопадом, и хор так радостно восклицает «Miserere»<17>, и солисты расцвечивают просьбу даровать нам, грешным, мир фиоритурами, которым место скорее в опере, чем в церкви – но, впрочем, какая разница? Если адресат этой мольбы всеведущ, неважно, с помощью каких средств к Нему обращаться.
Если только этот адресат действительно существует.
Завершив финал, я опустила палочку. Последний до-мажорный аккорд таял в воздухе, отражаясь от колонн уже неслышимыми отзвуками. На плечи вдруг свалилась неимоверная усталость. Кто-то из оркестра сделал мне знак повернуться – спохватившись, я обернулась лицом к нефу и машинально поклонилась. Неф зиял бесконечной черной пропастью, прочерченной едва различимыми бледными полосами, в которые сливались человеческие лица. Несомненно, эти люди сейчас издавали какие-то звуки – может быть, аплодировали, может быть, освистывали меня, – но я словно оглохла. Мне было все равно. «Доминикус» сыгран – все, что должно было быть сделано, уже сделано.
Теперь я могу отсюда уйти. Впрочем, нет: нужно еще поднять оркестр на поклоны и пожать руки солистам. Руки у ребят горячие, как пирожки, только что вынутые из печи. Проделав все, что нужно, я побрела на негнущихся ногах прочь – в ризницу. Больше всего мне сейчас хотелось, чтобы меня просто оставили в покое.
В ризнице уже было довольно людно. В углу, рядом с футлярами от контрабасов, стояла старая секция станков для хора; я пробралась к ней и села на ступеньку. В голове царила абсолютная пустота. Люди подходили ко мне и что-то говорили, улыбаясь, но я не могла понять, улыбаются ли они искренне или из вежливости – впрочем, сейчас это не имело никакого значения. В какой-то момент появилась Беа: присев рядом на ступеньку, она заговорила со мной. Я слушала ее и время от времени что-то отвечала, не понимая ни слова из того, о чем мы говорим.
- Тебе лучше пойти подышать свежим воздухом, – наконец сказала она, и это была первая фраза, смысл которой дошел до меня полностью. Я спросила, нет ли у нее сигарет – она протянула мне красную глянцевую пачку и зажигалку. Пробравшись через толпу, я толкнула дверь, которая вела из ризницы на боковое крыльцо, и вышла наружу. В лицо ударил сырой уличный воздух.
Вокруг стояли густые осенние сумерки. Дождь закончился. Щелкнув зажигалкой, я торопливо затянулась и тут же закашлялась: крепкие «Голуаз», которые курила Беа, продирали горло как железная терка. Странным образом кашель вернул меня к реальности – в голове начало проясняться. Опершись спиной о деревянные перила, я осторожно втягивала в себя едкий дым и разглядывала пустые ниши от статуй, на которые падал свет от фонаря над входом. Это был боковой вход, который никому и в голову не приходило реставрировать: будь у меня выбор, я предпочла бы постоять под центральным порталом с его каменными евангелистами – сейчас они были бы неплохой компанией. Но у центрального портала наверняка толкутся люди, а мне пока не хотелось ни с кем разговаривать.
Разве что за одним исключением. Затянувшись следующей сигаретой, я помахала рукой знакомому силуэту, появившемуся из уличной тени.
- Вот ты где! – Ролан, улыбаясь, поднялся на крыльцо и похлопал меня по плечу. – По-моему, все было просто отлично.
Усмехнувшись в ответ, я легонько толкнула его локтем в бок.
- Ты же ничего в этом не смыслишь, братец.
- Ну и что? – Он облокотился на перила и замолчал, уставившись на те же ниши, что и я. Одна из тех вещей, за которые я его так люблю: с ним хорошо молчать. Люди вечно придают словам слишком большое значение – и чаще всего именно в тех случаях, когда это совсем не нужно.
Вдоль переулка, отделявшего церковь от соседнего особняка с длинным каменным забором, облицованным кирпичом в шахматную клетку, вспыхнули фонари. Из-за угла, со стороны центрального портала ручейком двинулись прохожие – люди начали выходить из церкви. Они проходили мимо нас – поодиночке и группками, что-то обсуждая между собой, и неразборчивый гомон их голосов таял в теплом туманном свете фонарей. Время от времени слух вычленял из этого невнятного журчания знакомые голоса. В полосе оранжевого света передо мной мелькнула Элишка, шедшая под руку с Аленом Мишо: они помахали мне и снова исчезли в сумерках переулка.
Я смотрела на людей, спокойно возвращающихся с концерта, и на душу понемногу опускалось тихое умиротворение. Все хорошо, что хорошо кончается. У всех у нас глубоко внутри живет тайный страх, что публика в любой момент готова обмазать нас смолой и вывалять в перьях, – но к черту все страхи! Что бы ни думали о моем сегодняшнем «Доминикусе», я не собираюсь от него отрекаться.
- Пойдем внутрь? – спросил Ролан, кивая на дверь. – Здесь холодно – замерзнешь.
Я показала ему наполовину выкуренную сигарету.
- Через пару минут, хорошо?
Один из прохожих, неторопливо бредший мимо крыльца, вдруг остановился прямо посреди тротуара и обернулся к нам. Фигура показалась смутно знакомой. Где-то я его видела, с невнятным раздражением подумала я, вот только не помню, где. Ненавижу эти белые пятна в своей памяти. Пара шумных молодых людей, шедших сзади, натолкнулась на остановившегося – пробормотав какие-то извинения, тот сделал шаг в сторону. Свет уличного фонаря упал на его лицо: это был Анри Гайяр.
Я невольно вздрогнула. Черт, Ролан все-таки прав: здесь действительно холодно, пожалуй, стоит вернуться внутрь и забрать свое пальто... Хотя нет, уже поздно. Гайяр меня видит и прекрасно понимает, что я его тоже заметила. Если он сейчас подойдет – а судя по всему, именно это он и собирается сделать, – придется с ним заговорить. Мы плохо расстались в прошлый раз, и это моя вина, а если сейчас я развернусь к нему спиной и ударюсь в бегство, это и вовсе будет откровенной грубостью.
Дверь из ризницы отворилась.
- Маэстро, вы здесь?
Я с облегчением обернулась на голос. Отец Филипп – Филипп Дюфи, торопливо подсказала мне память, – стоял на пороге, близоруко щурясь сквозь толстые стекла очков. Я его немного знала – это был тихий, застенчивый священник лет тридцати, он служил утренние мессы в Сен-Маклу.
- Монсеньор просил передать вам, что он в восторге от вашего исполнения. Если у вас есть время, может быть, вы поговорите с ним несколько минут?
- Монсеньор?.. – удивленно переспросила я.
- Кардинал Делапорт, – извиняющимся тоном пояснил отец Филипп. – Он просит прощения за то, что не подошел к вам сам, но, видите ли, дело в том, что он очень нездоров и ему трудно двигаться...
Я вспомнила человека в малиновой шапочке, сидевшего в инвалидной коляске. Интересно, что ему от меня нужно? Люди почему-то всегда считают, что обязаны что-то сказать о нашей музыке, но на самом деле никогда не знают, о чем говорить, а я никогда не знаю, что им ответить. С другой стороны, отказаться, наверное, будет невежливо... Я вопросительно взглянула на Ролана.
Он кивнул и сделал жест рукой в сторону площади.
- Найду какое-нибудь кафе и подожду тебя там. Позвони, когда освободишься.
- Это не займет много времени, – торопливо сказал священник. – Монсеньер сейчас в галерее, это совсем рядом, вы же знаете.
Вздохнув с облегчением, я повернулась спиной к улице и зашла внутрь вслед за отцом Филиппом, машинально пытаясь сообразить, как по-французски принято обращаться к кардиналу – Votre Éminence? Votre Excellence? Помню, моя покойная бабушка дружила со стареньким кардиналом Чеккарелли – седым и сгорбленным, как гном, меня учили называть его «ваше высокопреосвященство». Несколько раз, навещая его, она брала меня с собой: сначала мы слушали длинную мессу в церкви возле пьяцца Навона, затем кто-нибудь вроде отца Филиппа вел нас в дом, пристроенный к церкви, где уже ожидал вечно улыбающийся старичок-кардинал. Пока взрослые разговаривали, я сидела в углу комнаты в большом кресле, жуя печенье и листая книжку с картинками про Иисуса, или разглядывала огромного желто-синего попугая, жившего в клетке: он не умел разговаривать, зато умел насвистывать и чирикать как канарейка... И вот теперь, спустя столько лет, я снова иду в гости к кардиналу – не забавно ли?
В любом случае это как нельзя более кстати. Монсеньор Делапорт в восторге – подите-ка! Скорее всего, он просто ни черта не понимает в музыке, но сейчас этот любопытствующий кардинал, сам того не зная, окажет мне добрую услугу.
Примечания
<1>. Пусть знаменосец святой Михаил...
<2>. Господи, помилуй, Христе, помилуй.
<3>. Слава Богу в вышних! И мир на земле людям доброй воли...
<4>. Хвалим Тебя, благословляем Тебя!
<5>. Поклоняемся Тебе, славим...
<6>. Благодарим Тебя!
<7>. Верую во единого Бога...
<8>. Отца-вседержителя, творца неба и земли...
<9>. «И воплотился».
<10>. «Был распят».
<11>. Воскрес в третий день.
<12>. Не будет конца.
<13>. И во единую святую соборную и апостольскую...
<14>. «И жизни будущего века».
<15>. «Осанна в вышних».
<16>. «Агнец Божий».
<17>. «Смилуйся».
