14 страница3 августа 2025, 21:49

Глава 9. Часть 3. Не-парень. Кирилл Егоров.

***

Кирилл Егоров.

Глухой удар эхом разнесся по пустому кабинету, оставив меня в гробовой тишине. Тишине, которая давит. Тишине, которая вязнет в легких, как дым после взрыва. Которая заставляет слышать каждый стук собственного сердца — громкий, неровный, как будто оно пытается вырваться из грудной клетки, чтобы убежать от всего этого.

А я все еще стоял.

Стоял, сжав кулаки до побелевших костяшек, до хруста в суставах, до боли, которая казалась такой ничтожной по сравнению с тем, что творилось внутри. Вены на запястьях пульсировали в такт адскому ритму, который выбивали виски. Лицо горело, словно меня окунули в кипяток, и этот пожар перебивал даже ноющую боль в плече — не столько от удара, сколько от осознания, что я снова всё испортил.

Не просри и его, не-парень — насмешливый голос Тима врывается в сознание, разрывая его на кровавые ошметки. — Не просри... не-парень... Не-про-сри...

Как будто эхо в пустой голове — как будто кто-то включил запись на повторе, и теперь она будет звучать вечно, пока не сведет меня с ума.

Блять.

Блять, блять, блять.

Резко пнул мусорное ведро — пластик с треском врезается в стену, разбросав по полу ватные шарики, пустые ампулы и обрывки бинтов. Идеальная метафора к моей ебучей жизни — всë разлетелось к херам, всё в клочья, всё не на своём месте.

Пятнадцать минут назад здесь был отец, с которым мы снова феерически посрались.

С толком, с чувством, с расстановкой — классика долбанного жанра под культовым названием — «Егоровы: поколение пиздеца».

С его фирменными угрозами, брошенными вечно холодным тоном. С обещаниями прекратить финансирование для команды, от которой всё-равно нет никакого толку — хотя мы только сегодня утром, договорились, что он даст «Акулам» гребанный шанс. Но для этого ебучего шанса я сам ему клялся, что мы выгрезем этот плей-офф...

Ахуенно выгрызли.

Так выгрызли, что сезон для нашей команды закончился на этой игре, а их одиннадцатый впечатал меня так, что перед глазами натурально вспыхнули звезды — не метафорически — реальные, искрящиеся, как в детских книжках.

Это отец тоже упомянул. Между делом. Между его проникновенной тирадой о том какой же я беспросветный дебил. Конечно, формулировка была мягче — куда уж там, он же у нас весь такой пафосный бизнесмен — как будто я никогда не слышал тех трёхэтажных конструкций, которыми он крыл своих подрядчиков, когда что-то шло не по плану — как будто я не видел, во что превращается его кабинет, когда в стены летит всё, что попадается под руку.

Минут пять орал — причём так, что даже врач решил тактично выйти из кабинета, оставив нас наедине с диагнозом, который висел в воздухе, когда отец во всех красках расписывал, что, если понадобится силой — а учитывая мое мнение на этот счет, так и понадобится — упечет в гребаную Израильскую клинику, где врачи в белоснежных халат будут следить за тем, как я восстанавливаюсь, выполняя все предписания, а не рискую доломать себя окончательно, выходя на лёд в третьем периоде, возомнив себя Терминатором, даже после того, как мою тушку размазали по борту.

Я орал в ответ — надрывно, хрипло. Орал пока его лицо — обычно каменное, непроницаемое — не исказилось в том, чего я не видел на нём годами. Кажется, эта эмоция была похоронена в соседнем гробу, рядом с моей сестрой — настоящий, животный страх.

— Ты думаешь, это шутки?! Ты хоть понимаешь, что я... — его рука внезапно опустилась на плечо.

Именно на то, что тогда только перевязывали — боль мгновенно пронзила руку так, словно в сустав залили раскаленную лаву.

Я застонал, но тут же сжал зубы.

Не дал ему договорить. Не смог. Потому что если бы он сказал это вслух — про операцию, про инвалидность, про конец любой возможной карьеры — мне пришлось бы признать, что он прав. Что я рискую не просто собой — а всем, что у меня есть.

Но, вашу мать, мне нужен был этот чемпионат — нужен был этот долбанный плей-офф. Потому что хоккей — мой кислород — единственное, что не даёт мне задохнуться. Единственное, без чего я превращаюсь призрака, застрявшего меж двух миров.

Я обещал что мы выиграем, и в очередной раз не сдержал своего слова — как будто мои обещания — это просто пустые звуки, разлетающиеся в прах при первом же столкновении с реальностью.

— Завтра же идем к врачу. И если он хоть слово скажет про риски — хоккей для тебя закончился. Я все сказал!

Голос — стальной, без права на возражение — тон, которым он разносит всех, кто осмеливается перечить. Только сейчас мишенью был я.

— А я сказал, что я буду играть! — психанул, разворачиваясь к нему лицом. — Я знаю, что делаю. Может харош уже меня опекать, а?!

Отец замер. Его пальцы разжались, и в глазах — всегда таких холодных, расчетливых — промелькнуло что-то похожее на боль.

— Да. Конечно. Вы все всегда знаете... Она говорила так же... — он повернулся, и вдруг его спина — всегда такая прямая, гордая — сгорбилась, словно под невидимым грузом лет и разочарований. — Настя бы убила меня, если бы узнала, что я допустил, как её любимый брат... — его голос сорвался.

Я резко отвернулся, чтобы не видеть этого выражения. Чтобы не вспоминать, как он, всегда такой собранный, рыдал на кладбище, сжимая в руках ее розовые коньки — те самые, что она так любила — пока я стоял рядом, желая отправиться вслед за най, вспоминая последнее голосовое за час до того, как её нашли.

Отец, никогда не говорил мне, что это моя вина — что это я должен был забрать её с тренировки — но я чувствал эту пролятую вину, всякий раз, когда она являлась ко мне в кошмарах.

Я не имею права жалеть себя — не имею права сдаваться — потому что она уже не может. А я — должен.

— Ой, ну только не надо её сюда вплетать! — взрываюсь, хотя у самого встает ком посреди горла. Мы никогда не говорили о ней. Никогда. Это было нашим молчаливым договором. — Ты ещё скажи, что мать бы не одобрила! А, ой, мне ж нельзя с ней общаться, то-о-очно, как я мог забыть! Ты хоть когда-нибудь думал о том, каково было нам жить, когда что бы ты ни сдел, как бы ни рвал глотку — ты вечно чем-то недоволен! Играю в хоккей — херово. Не играю — херово. Херово играю — тоже херово! Вот только, прикинь, мне насрать, что ты думаешь! Это моя жизнь и мой выбор, — резко развору руками в стороны, и тут же морщусь от боли. — Поэтому если я сказал, что я буду играть, значит я буду играть!

За окном кричали болельщики, а мы стояли, уставившись друг на друга — два Егорова, одинаково упрямых, одинаково не умеющих говорить то, что нужно.

Два зеркальных отражения одного и того же проклятия — неспособности сказать главное.

Его глаза — мои глаза. Только старше, с морщинами у висков и холодной расчетливостью во взгляде. Но сейчас в них читалось то же, что и в моих — ярость, перемалывающая страх, бессилие, которое мы оба так яростно отрицали.

Мы могли часами орать друг на друга, сыпать обвинениями, бить ниже пояса — но признаться в самом важном? Показать, что на самом деле скрывается за всей этой злостью?

Ни за что.

Это было бы слишком по-человечески.

А мы — Егоровы.

Мы умеем только драться. Молчать. И проигрывать те битвы, которые действительно важно выиграть.

Дверь приоткрылась с противным скрипом, и в щель протиснулась голова коуча. Его взгляд метнулся от меня к отцу и обратно — словно оценивал масштабы разрушений после нашего очередного семейного цунами.

Отец мгновенно преобразился. Плечи расправились, подбородок приподнялся, все морщины и тени на лице будто стерлись невидимым ластиком. Передо мной снова стоял тот самый Сергей Сергеевич — непробиваемый, холодный, идеально отполированный. Маска легла на его лицо так естественно, что я на секунду усомнился — а было ли только что все по-настоящему?

— Всё в порядке?

— Да, — ответили мы хором.

Когда дверь закрылась, отец достал из кармана бумажник, вытащил потрёпанную фотографию и ткнул в неё пальцем. Я узнал ее мгновенно, ведь когда-то сам же её и делал — отец, Настя и мама у катка — сестра в тех самых розовых коньках, смеется, запрокинув голову, матушка прижалась к отцу, а он... он улыбается. По-настоящему. Так, как уже давно не умел.

— Делай, что хочешь. Но если тебе наплевать на меня и мои слова... то хотя бы подумай о них.

Дверь захлопнулась. А я остался один — с бессильной яростью и комом в горле размером с гребанную хоккейную шайбу — как всегда.

Идеально. Просто замечательно. Еще один день, еще один пиздец в коллекцию.

И надо было ей зайти именно, сука, сейчас...

Когда я и так на грани — когда каждый нерв оголён, как провод под напряжением, когда в голове вой сирен, а в груди — дробовик, готовый выстрелить в первого, кто окажется рядом. Когда единственное, что я умею делать по-настоящему хорошо — это разносить всё к херам.

И я разнёс.

Не стену. Не мебель. Крис.

Она ушла.

А я остался стоять среди обломков, которые сам же и создал — с тем, что, кажется, умею лучше всего. Рушить. Ломать. Превращать в руины всё, к чему прикасаюсь.

Сейчас, глядя на свои дрожащие руки, на сбитые костяшки, которыми, стоило блондинке хлопнуть дверью, я методично долбил стену, словно пытался пробить путь к чему-то, что уже давно похоронено под тоннами моего же дерьма...

Сейчас... я понимал — отец просто боялся за меня, Крис просто верила в меня. А я? — я просто строил стену. Из колючей проволоки. Из сарказма. Из показного «мне-похуй», которое с каждым разом звучало всё фальшивее.

И теперь оставалось только решить — кто я? — трус, который ломает тех, кому он небезразличен или мразь, которой насрать на всех, кроме собственного уязвлённого эго? — разницы, впрочем, не было. Итог один. Я снова всё просрал.

Нужно было её догнать. Ноги уже напряглись, готовые рвануть, но мозг завис на главном вопросе: что сказать?

Прости, я мудак — да она и так это знает. Я просто сорвался — ага, как поезд, сошедший с рельсов, оставляя за собой только щебень и искалеченных. Я исправлюсь — самый старый и самый вонючий лайф из моего арсенала.

Ты мне слишком важна — вот только почему-то именно так я всегда и доказываю свою любовь. Я не знаю, как это исправить — единственная честная фраза за весь этот пиздец. Я не заслуживаю прощения — и вот здесь, наконец, начинается правда. Я не хочу тебя терять — но почему-то делаю для этого всё возможное.

В коридоре послышались шаги — наверное, врач. Или коуч. Или...

Резко поднял голову, но дверь не открылась.

Остался только я, разбитое ведро, из которого, как и мои надежды, вывалился весь мусор; пустые ампулы словно капсулы с моим последним шансом, который я благополучно просрал, и это ебучее чувство, что я снова проиграл, даже не выйдя на лёд — не просто проиграл матч, а последнее, что у меня было по-настоящему... или могло бы быть не будь я таким дебилом.

Теперь только тишина — такая громкая, что звенит в ушах, одиночество — такое плотное, что им можно подавиться, и понимание, что ты сам — свой главный враг — самый беспощадный, самый предсказуемый.

И самое хуёвое, что я заслужил каждую секунду этого дерьма.

Ноги подкашиваются, и я медленно сползаю по стене, как мешок с костями — пол холодный, ледяной — прямо как мой ебаный мозг, который наконец-то остыл после всей этой пиздецовой бури.

Закрываю лицо руками. Ладони влажные — то ли от пота, то ли от крови с разбитых костяшек, то ли от чего-то другого, о чем я даже думать не хочу. Потому что для полного счастья не хватало только разреветься, как девчонке — словно эти долбаные слезы что-то изменят, словно они смогут склеить обратно то, что я разнес в хлам.

Запах антисептика, лекарств и собственного пота смешивается в одну тошнотворную смесь, от которой першит в горле — от которой хочется рвать — рвать себя, свою тупость, свою жизнь.

Где-то за стеной раздается смех — чей-то беззаботный, легкий, радостный — кто-то живет, пока я тут сижу, размазанный по полу среди осколков своей ебучей гордости.

Блять.

Одно слово — один ёбаный слог. А внутри — вся боль мира.

Резко вскакиваю. Ноги сами несут меня вперед, через весь этот проклятый спорткомплекс, через лабиринт белых коридоров, которые внезапно стали слишком длинными, слишком узкими, слишком медленными — бегу, как последний придурок, как загнанный зверь, как самоубийца, который вдруг передумал.

Каждый шаг, как удар молотом по плечу, но мне сейчас кристаллически похер на эту боль — на этот ад, который горит в суставе — боль теперь мой второй язык, на котором я говорю уже годами.

Почти перепрыгиваю через турникеты и врезаюсь плечом в рамку металлодетектора.

— Пиздец! — вырывается сквозь стиснутые зубы, но я уже несусь дальше, потому что за стеклянными дверьми мелькнуло её пальто.

Последний шанс — последний глоток воздуха перед тем, как окончательно утонуть.

Надо догнать ее. Надо сказать... Надо...

Слова крутятся в голове бешеным карусельным вихрем, но ни одно не хочет складываться во что-то осмысленное, то самое, настоящее.

Прости — останься — я сломался — я починюсь.

— Крис! — ору, вылетая на порожки.

Но голос предает, вместо мощного крика — хриплый, сдавленный стон, словно кто-то взял мои голосовые связки и перекрутил их в тугой узел. Как будто сама вселенная решила: нет, Егоров. Ты не заслуживаешь, чтобы тебя услышали. Не заслуживаешь этого шанса. Не заслуживаешь её.

Парковка между нами вдруг кажется шириной в пропасть, которую я сам же и вырыл своими руками. Не просто асфальтом с разметкой — минутами моей тупости, метрами разбитых обещаний, тоннами несказанных слов — слово за словом, поступок за поступком.

Крис замирает. Медленно — слишком медленно — поворачивается, словно её тело сопротивляется, но что-то сильнее заставляет обернуться. Наши взгляды на секунду встречаются, но в этой секунде вся наша история: первая искренняя улыбка, первая ссора, первый раз, когда я её обидел, сотый раз, когда она простила...

Теперь в её глазах — усталость — такая, какая бывает только у тех, кто слишком долго верил в чудо, которое так и не случилось.

Делаю шаг вперёд, нога подкашивается, словно весь мир решает накорениться, пытаясь мне помешать — и в этот момент перед ней резко тормозит такси — как само провидение, решившее поставить точку в этой истории.

Крис бросает на меня последний взгляд, её ладошка замирает на двери. Пальцы сжимаются, разжимаются — всего на одну проклятую секунду, когда кажется, что в её глазах мелькает что-то — сомнение? жалость? последний шанс, который я уже не заслужил? — но нет.

Это просто моя воспаленная фантазия, как всегда, я вижу то, во что отчаянно хочу верить, а реальность куда проще: дверь хлопает, двигатель отзывается ревом, а жёлтое такси увозит последнее, что ещё могло меня спасти.

Так и стою, сжимая кулаки, пока машина не превращается в точку на горизонте, а ветер срывает с губ последнее, что я хотел ей сказать — если это вообще можно было назвать словами, а не очередным комком невысказанного дерьма.

— Кирилл? — в сознание врывается голос Лизы.

Чистый, звонкий и пиздец какой неуместный прямо сейчас, когда весь мир должен был просто замолчать и исчезнуть.

Москвина стоит в коридоре, скрестив руки на груди, и смотрит на меня с тем выражением, которое я ненавижу больше всего на свете — смесь любопытства и жалости — той самой жалости, с которой смотрела на меня Метельская буквально десять минут назад прежде, чем мои тормоза окончательно слетели — прежде, чем последние слова, которые она от меня услышала, стали очередной порцией говна.

— Что с Крис? — спрашивает, подчеркнуто медленно.

— Уехала, — бурчу, стиснув зубы, пытаясь проскользнуть мимо.

Но она перегораживает путь — одним лёгким движением, словно знала, что я попытаюсь сбежать.

— И что, ты просто так её отпустил?

— А что я должен был сделать? — взрываюсь, и голос рвётся на хрип. — Хватать за руку и умолять остаться?

Да. Именно это. Именно так. Но я... Я просто стоял и смотрел, как она уезжает.

Москвина вздыхает, но в глазах нет ни ни капли сочувствия, только знакомая усталость — так, словно она уже сто раз видела этот спектакль. Играл главную роль — я. Итог предсказуем.

— Может, хотя бы сказать то, что давно надо было сказать?

Губы сами разжимаются, но вместо слов — только хриплый выдох. Какие тут слова, если всё, что я умею — это взрываться, когда уже поздно?

— Уже поздно.

— О, да? — фыркает, закатывая глаза так, будто я только что выдал самое тупое оправдание в истории. — А я вот сомневаюсь. Потому что если бы действительно было поздно, то ты бы не стоял сейчас, как призрак с пустыми глазами, а Метельская не ревела бы в такси в три ручья.

В голове не просто «блять» — целый адский фейерверк из матерных иероглифов, каждый из которых вспыхивает кроваво-красным, медленно растворяясь в черной смоле моего идиотизма — складываются в одно сплошное «позор», выжигая мозг кислотой стыда.

— Да кому теперь нужно это признание? — голос звучит резче, чем хотелось бы. — Тебе?!

— Мне? Мне уже всё равно, Кир. Но ей — нет, — она качает головой с тем выражением, каким смотрят на разбитую вазу, которую уже не склеить. — Блин, Кир, ты реально не меняешься. Все те же оправдания: «не срослось», «не получилось», «она сама ушла». Но правда-то в чем? Ты просто не умеешь держаться. Даже когда тебе этого хочется.

— А ты держалась? — вырывается, с внезапной горечью, от которой даже сам вздрагиваю.

Лиза замирает.

— Да. До последнего. До того самого момента, когда поняла, что держусь одна.

Зависаю, пока в сознание с запоздалым понимаем врезается такая до боли простая правда — она ведь действительно держалась. Держались, когда я лгал ей в лицо. Держалась, даже когда я орал, что ребёнок не мой и требовал аборта, потому что «не готов».

Держалась, а потом — просто разжала пальцы.

И вот он, последний гвоздь в крышку моего гроба: я — нет. Я не держался. Ни за неё. Ни за Крис. Ни даже за самого себя. Добровольно стал тем, кого в итоге все бросают — профессиональный беглец от всего, что действительно важно.

— В этом вся разница между нами, — добавляет тихо. — Я умею держаться. А ты — только убегать.

— Может, просто не всё стоит держать, — кривая усмешка ползет лицу, а во рту уже давно вкус пепла.

— Может, но тогда не удивляйся, если однажды оглянешься, а вокруг ничего не осталось, — она пожимает плечами. — Потому что даже собственные обещания ты не в состоянии удержать.

И развернувшись, оставляет меня одного, с очередным невысказынным «прости», застрявшим поперек горла.

Коридор внезапно становится слишком длинным, слишком пустым, а стены — слишком тесными, словно сжимаются, выдавливая из меня последние остатки самооправданий. Даже глухие огни люминесцентных ламп мерцают с каким-то холодным, безразличным осуждением.

— Кир... — неожиданно оборачивается.

— Что?

— Попробуй не бросать то, что тебе дорого, — в голосе нет ни злости, ни упрёка.

— Я не бросал, — отвечаю после паузы, но звучит это слабо, даже в моих ушах.

— Нет? — Лиза усмехается, но глаза остаются грустными. — Тогда почему Крис сейчас не здесь?

Снова провожу рукой по лицу, глубоко вздыхаю и... блять.

Просто блять.

«Не проеби и Метельскую»

Но проблема в том, что я уже проебал.

***

где то за кадром.
несколько дней назад.

— Лиз!

— Что?

— Если я ещё раз признаю, что тогда повёл себя как мудак — это же ничего не изменит?

Лиза медленно поворачивается. Смотрит на меня несколько секунд, а потом вздыхает. Не резко, не с раздражением — просто выдыхает, словно выпускает что-то, что держала в себе слишком долго.

— Спасибо.

Я моргаю.

— За что?

— За честность. Ты хотя бы это признал. Пусть и с опозданием, — делает несколько шагов, и снова замирает. — Только, пожалуйста, не проеби и Метельскую.

***

От Автора.

БУДУ БЛАГОДАРНА ЕСЛИ ПОСЛЕ ПРОЧТЕНИЯ ПОСТАВИТЕ ЗВЕЗДОЧКУ В ЛЕВОМ НИЖНЕМ УГЛУ ЭКРАНА. СПАСИБО! 🫶🏻

14 страница3 августа 2025, 21:49

Комментарии