19 страница3 апреля 2024, 09:09

Второй лондонский дневник 2

   1977

   Когда затею писать мемуары, назову этот период моей жизни „годами собачьего корма“. Процветание мое оказалось иллюзорным. Не вполне понимаю каким образом, однакосо времени несчастного случая я стал — если это возможно — заметно беднее. Тарифы в Пимлико выросли, кажется, что все подорожало — и восстановление электроснабжения и телефонной связи обошлось мне в кругленькую сумму. Я так разозлился, что велел им отключить телефон навсегда — в конце улицы имеется более чем приличный телефон-автомат. Вот без электричества мне, к сожалению, не обойтись.
   Бюджет свой я расписываю, точно скряга, бесконечно сравнивая цены в самых дешевых супермаркетах, жизнь моя обратилась в перечень крохотных компромиссов и согласований. Если мыть голову мылом, рассуждаю я, не придется покупать шампунь; если и бриться с мылом, можно сэкономить на бритвенном креме; а если купить упаковку мыла совсем уж дешевого, останется немного дополнительных денег на еду, и так далее. Я не удаляюсь от квартиры больше, чем на 200 ярдов — все нужное мне находится в пределах этого небольшого круга. Курить я бросил, но от спиртного отказываться не желаю, — и таким образом, нужды мои сократились до абсолютного минимума.
   На днях я изучал содержимое того, что счел консервными банками с разными видами тушеного мяса, отыскивая такую, в которой побольше овощей (что позволило бы урезать расходы на них), и вдруг был гастрически зачарован надписью на одной из жестянок: „большие куски крольчатины в густом темном соусе“. Я повернул банку и увидел маркуизготовителя „Боузер“. Банка еды для собак, попавшая не на ту полку. И тут я подумал, что если купить шесть жестянок „Боузера“, приправить их лучком и морковкой даразогреть на сковороде, то выйдет столько кроличьего рагу, что я продержусь на нем целую неделю. Буду есть его с основным моим гарниром, с рисом (мистер Сингх покупает мне рис в каком-то удаленном торговом центре сразу 10-килограммовыми мешками), и все мои потребности по части питания и кулинарии будут полностью удовлетворены, а экономия получится немалая. Так я и сделал, и надо сказать, у меня получилось очень вкусное рагу из боузеровского кролика, особенно если его вволю поливать томатным кетчупом да плюхать туда побольше вустерского соуса (надо сказать, что, по моему опыту, последние две компоненты важны при готовке любой собачьей еды: в ней присутствует нечто фундаментально зловонное, и ты всегда рискуешь тем, что послевкусие ее застрянет во рту на весь день, — от чего хорошо помогает перец). Теперь я обшариваюполки с консервами для домашних питомцев, сравнивая цены и специальные предложения, меняя ингредиенты, когда один вид кормов начинает приедаться: говядины стараюсь избегать — мои любимцы это печенка, курятина и крольчатина. Экономия не из малых.
Понедельник, 28 февраля

   Вчера мне исполнился семьдесят один год и я решил изменить мою жизнь. Я понял, что обращаюсь в старичка с въевшимися привычками, тростью, пластиковым кошелечком на молнии, в котором лежат 68 пенсов мелочи, с любимым местечком в пабе, с регулярными перекличками стенаний и жалоб, перемежающимися мгновениями чистой, ужасающей мизантропии. Я ковыляю по дороге к смерти.
   Отправившись в „Корнуоллис“, чтобы выпить праздничные полпинты, я миновал старика — забулдыгу, отверженного — казалось, застрявшего на краю тротуара, как если бы проезжая часть лежащей перед ним улицы была некой страховидной пучиной, неодолимым океанским простором. Я уж было решился перейти на другую сторону улицы и помочь ему, когда понял вдруг, что он преспокойнейшим образом мочится в сточную канаву, что-то бормоча себе под нос, безразличный к потрясенным или насмешливым взглядам прохожих (гогочущих подростков, уволакивающих детишек матерей). Я замер на месте, обездвиженный жутким видением будущего. Это мог быть и ты, Маунтстюарт, думал я, этотживой покойник не так уж и далек от тебя, как ты думаешь. Надо что-то делать.
   И я вспомнил, что видел в витрине заброшенного магазина плакат: „СКП (Социалистический коллектив пострадавших). Ты можешь помочь. Заработай немного денег. Присоединяйся сейчас!“, а ниже номер телефона, по которому следует позвонить. Будь у меня чуть больше денег, рассудил я, наверное, было бы и чуть больше чувства собственногодостоинства.
   Я позвонил из будки телефона-автомата. Разговор произошел примерно такой:
   МУЖЧИНА: Да?
   Я: Я хотел бы вступить в СКП.
   МУЖЧИНА: Вам о нас что-нибудь известно?
   Я: Я видел ваш плакат, это все. Но я знаю кое-что о пострадавших. Провел несколько месяцев в больницах. И возненавидел их. Мне хочется сделать что-то…
   МУЖЧИНА: Мы к больницам никакого отношения не имеем.
   Я: О. (Пауза). Ну, не важно. Я просто хочу заработать немного денег. Об этом говорится в вашем плакате.
   МУЖЧИНА: Ваше имя? То есть фамилия. Имя меня не интересует.
   Я: Маунтстюарт.
   МУЖЧИНА: Через дефис?
   Я: Ни в коем случае.
   МУЖЧИНА: Вы человек пожилой?
   Я: Ну, в общем, немолод.
   Последовала еще одна пауза, потом он дал мне адрес в Стокуэлле и сказал, чтобы я пришел к 5 часам дня.
   Дом находится на Напье-стрит. Еще один Напье в моей жизни: предыдущий сделал мне немало добра, — и потому я счел это хорошим предзнаменованием. Дом оказался большим, стоящим несколько наособицу, требующим ремонта — штукатурка на его стенах пооблупилась. Роль штор на окнах исполняли простыни и газеты. Перед тем как нажать кнопку звонка, я стянул с шеи галстук. Я был в костюме (как и всегда — больше мне надеть нечего). Дверь открыла молодая женщина с острым личиком и слабым подбородком — круглые очки в металлической оправе, волосы заплетены в свисающие с головы неровные косички. „Да?“ — подозрительно произнесла она. „Я Маунтстюарт — мне сказали, чтобы я пришел к пяти“. Женщина почти притворила дверь. „Джон, — крикнула она внутрь дома, — тут какой-то старикан, говорит, что его зовут Маунтстюартом“. „Сильно старый?“ — отозвался мужской голос. „Вообще-то, сильно“, — сообщила она. „Пусть войдет“.
   Она провела меня в большую комнату первого этажа. Вдоль двух ее стен выстроились на козлах декораторские столы с металлическими лампами на шарнирах. Эркерное окнозавешено перекрывающим вид на улицу стеганным одеялом, три матраса кружком лежат на полу у камина. Там и сям валяются рюкзаки, полиэтиленовые сумки, кипы журналов и газет, открытые консервные банки, пластиковые бутылки колы. Все это чем-то напоминало квартиру Лайонела в Виллидж. По столам были разложены еще не сверстанные газетные полосы и всякие сопутствующие процессу верстки принадлежности — клей, комплекты переводных шрифтов „Летрасет“, пузырьки „Типпекса“, — имелась также параэлектрических пишущих машинок со сферическими шрифтовыми головками. Помимо встретившей меня в дверях девицы, здесь находились еще трое. Нас познакомили. Остролицая носила фамилию Браунвелл; другую девушку, хорошенькую, с темными волосам и спадающей до ресниц челкой звали Роут. Присутствовал также мужчина в худосочной бородке (выглядевшей так, словно из нее беспорядочным образом выдрали клочья, оставив на месте их голые проплешины), назвавшийся Халлидеем; и наконец, высокий, худой, симпатичный парень (вроде бы, постарше остальных, я бы дал ему тридцать с лишним) с длинными, до плеч волосами, разделенными посередке пробором; этот сказал: „А я Джон“.
   Они отыскали стул, поставили его посреди комнаты и предложили мне присесть. Затем началось нечто, смахивающее на ласковый допрос. Джон поинтересовался, почему я решил вступить в СКП. Думая, что он хочет услышать именно это, я ответил, что меня потрясло, чтобы не сказать травмировало, долгое пребывание в Св. Ботольфе, поэтому мне захотелось сделать что-то, связанное с правами больничных пациентов. Вот я и подумал, что люди, называющие себя „Социалистическим коллективом пострадавших“, могутоказаться именно той стоящей слева от центра группой давления, которую я искал. Я хотел помочь, хотел сделать все, что могу, — если бы они только знали, каковы условия в нынешних больницах, в отделениях для престарелых, почти тоталитарные…
   Джон поднял ладонь, останавливая меня; все они, заметил я, улыбались, немного покровительственно. Я же вам говорил, сказал Джон, мы не являемся движением, стремящимся реформировать Государственную службу здравоохранения. Я сказал, что мне все равно, я просто хочу что-нибудь делать — нельзя же просто сидеть и жаловаться, мне необходима активная деятельность. И, признался я, кое-какие деньги мне тоже не помешали бы. Тяжело протрудившись всю мою жизнь и даже изведав определенный успех, я способен теперь наскрести средства только на то, чтобы существовать за чертой бедности. Даже крышей над моей головой я обязан бескорыстию и щедрости одного исландца, если бы не он, я был бы бездомным. А затем я задал вопрос: если вы не имеете никакого отношения к больницам и правам пострадавших, то кто же вы?
   РОУТ: Мы антифашисты.
   Я: Я, вообще-то, тоже.
   ДЖОН: Такие имена как Дебор и Ванейгейм вам что-нибудь говорят?
   Я: Нет.
   ДЖОН: О „Ситуационистах“ когда-нибудь слышали?
   Я: Нет.
   ДЖОН: Об Ульрике Майнхоф? Нантерре, 1968-й?
   Я: Боюсь, в 1968-м я был в Нигерии.
   ДЖОН: К Биафре какое-нибудь отношение имели?
   Я: Ездил туда, под самый конец войны. Пытался вытащить одного человека.
   ХАЛЛИДЕЙ: Это вы молодец.
   БРАУНВЕЛЛ: Верно.
   Были и другие вопросы: слышал ли я о „Фракции Красной Армии“? Я сказал, что слышал. Браунвелл спросила, что я думаю о „высокопоставленных свиньях, судьях, централизме и собственности“. Я сказал, что вообще ничего об этом не думаю, я лишь хочу чем-то помочь, почувствовать, что не просто лежу лежнем и мирюсь со всем, что происходит. Жизнь моя подходит к концу, и мне не хочется быть жалким, пассивным стариком. После пережитого мной в Св. Ботольфе я осознал — то, как люди позволяют государственным учреждениям и тем, кто стоит у власти, подавлять себя, удручает меня и сердит, — и я захотел помочь им постоять за себя. Не знаю почему, но четверо внимательно слушавших меня молодых людей пробудили во мне красноречие и страстность, — мне впервые представилась возможность излить душу, и я за нее ухватился.
   Затем Джон объяснил, что они, все четверо, входят в состав подразделения СКП, именуемого „Рабочая группа — Коммуникации“. Что значит, „рабочая группа“? — спросил я. Кружок, ячейка, кадровый состав, ответил он. Здесь, на Напье-стрит, они издают еженедельную малоформатную — 6–8 полос — газету, которая называется „Ситуация“. Продажа этой газеты составляет один из главных источников доходов СКП. И им нужны люди, которые продавали бы газету на улицах. 10 процентов выручки идет продавцу — интересует меня такая работа? А что вы делаете с остальными деньгами? — спросил я.
   „Это, вообще говоря, не ваше дело“, — ответил Джон. По-настоящему красивый парень — густые темные брови над оливково-зелеными глазами. „Давайте выразимся так, — сказал он, — то, чем мы занимаемся, это „вмешательство“. Столкнувшись с состоянием дел, которого мы не одобряем, мы определенным образом вмешиваемся, — поддерживая забастовку, разоблачая фашистскую ложь, помогая деньгами какому-нибудь доброму делу. Вмешательство может принимать разные формы. Мы проводим демонстрации, протестуем, помогаем попранным и обманутым. Все это требует денег, вот мы и зарабатываем их продажей нашей газеты“. У него были мягкие интонации образованного человека, произнося эти слова, он пальцами показал Роут, что ему нужна сигарета, и та немедля принялась рыться в карманах, отыскивая ее. Джон сунул сигарету в рот, и я погадал, вчьи обязанности — Браунвелл или Халлидея — входит подносить ему спичку, однако минуту-другую спустя Джон раскурил ее самостоятельно.
   Я сказал, что работа меня интересует, и услышал просьбу обождать снаружи.
   Я стоял в вестибюле, вслушиваясь в шаги и голоса наверху, скоро оттуда спустились двое мужчин, прошествовавших мимо меня к парадной двери и вышедших, не оглянувшись. Один из них был арабом. Минут через десять меня позвали обратно. У Браунвелл вид был надутый, недружелюбный, подозреваю, она проголосовала против меня.
   — Добро пожаловать в СКП, — сказал Джон и вручил мне пачку в сотню газет.
Среда, 2 марта

   Утренняя почта принесла сегодня известие, по-настоящему меня потрясшее, — умер Бен. Сандрин пишет, что конец его был, по счастью, быстрым. В одной из синагог Парижа состоится скромная церемония, Сандрин очень надеется, что я смогу приехать. Написал ей, отговорившись неладами со здоровьем.
   Слово „синагога“ заставило меня задуматься, напомнив после всех этих лет безразличия, что Бен был евреем. Английским евреем, который ухитрился прожить почти всю свою взрослую жизнь за пределами Англии. Не оказался ли Бен самым мудрым из нас троих?
   Что я могу сказать? Бен был на три месяца моложе меня — мой самый старый, самый истинный, я полагаю, друг, — хотя с ходом времени мы с ним виделись все реже и реже. После разрыва с Морисом между нами возникла некоторая напряженность. Да и Сандрин, что только естественно, приняла версию событий, принадлежавшую ее сыну. Бен не желал разногласий с женой — и потому самое простое решение состояло в том, чтобы держать Маунтстюарта на расстоянии. И все-таки, Бен пришел мне на помощь после смерти Фрейи, и тот же Бен дал мне возможность обосноваться в Нью-Йорке. Без этой решающей поддержки жизнь мою и вообразить-то невозможно, — однако благодарность мою он упорно отвергал. Никогда не забывай о картинах, которые ты привез из Испании, говорил он. Они оказались для нас обоих ключом к будущему. Когда всматриваешься в прошлое, зрение твое всегда снова становится нормальным, и в перспективе начинает казаться — причудливо, нелепо, — что и Бену Липингу и Логану Маунтстюарту удалось продержаться в этом мире благодаря испанскому анархисту из Барселоны 1937года. Может быть, так оно все и устроено? Может быть, в этом и кроется истина относительно игр, которые ведет с нами жизнь?
Суббота, 26 марта

Говорю это не без некоторой гордыни, но за время, на редкость короткое, я утвердился в положении лучшего продавца газеты СКП. На прошлой неделе продал 323 экземпляра — 64,6 фунта; 10 процентов этой суммы причитаются мне — теоретически, поскольку Джон был не до конца честен: ставка составляет 10 процентов, однако итоговая сумма не может превышать 5 фунтов, так что я лишен стимулов продавать все больше и больше. Быть может, если бы дух предпринимательства пылал в Джоне поярче, он позволил бы мне продавать столько газет, сколько я смогу, и соответственно, наживать барыши. Вот только нравственные принципы СКП этого не дозволяют.
   В конце каждой недели продавцы сходятся на Напье-стрит и получают заработанное. Некоторых из нас приглашают остаться и выпить в поистине кошмарном стокуэллском пабе под названием „Боксер“. Через улицу от него находится паб куда лучший — „Герцог Кембриджский“, — однако Джон из принципа не желает оказывать финансовую поддержку заведениям, в наименованиях которых присутствует нечто королевское или аристократическое. „Со стороны пивоваров это акт низкопоклонства, — говорит он, — скакой стати я должен участвовать в нем? Почему-то ни один пьянчуга никогда не выбирает название паба, в который он захаживает, чтобы спускать свои деньги“. Тут он прав, я полагаю.
   Вчера меня во второй раз пригласили посетить „Боксер“ в компании „Рабочей группы (Коммуникации)“ СКП. Присутствовал обычный квартет: Джон, Роут, Браунвелл и Халлидей — однако на сей раз к ним присоединился немец, которого представили как Рейнхарда. Роут — ее зовут Анной, — открыта и дружелюбна; Браунвелл (Тина) немногословна и сдержана; Халлидей (Ян) все больше помалкивает — он питает восторженное уважение к Джону. Интересно, что „Джон“ это не фамилия. Полное его имя — Джон Вивиан, однако он явно не хочет, чтобы соратники называли его Вивианом. Я неизменно остаюсь Маунтстюартом — хотя вчера Анна и поинтересовалась моим именем. Очень оно смахивает на закрытую школу — обращение по фамилиям. Надо бы постараться расшатать это их обыкновение.
   [ПОЗДНЕЙШАЯ ВСТАВКА. Название СКП было избранно как непосредственныйhommage[211]немецкой радикальной левой группе, основанной в 1970 году в Гейдельбергском университете доктором Вольфгангом Губером. В 1971-м Губер связал СКП с террористической группой Баадер-Майнхоф. Джон Вивиан хорошо знал Губера и, когда того арестовали и посадили в тюрьму, организовал в знак солидарности с ним английское отделение СКП (концепция „рабочих групп“ целиком принадлежала Губеру). Вивиан поддерживал тесные контакты с немецкими радикалами — немцы нередко останавливались на Напье-стрит,но мне так ни разу и не удалось выяснить кто они.
   В конце шестидесятых Вивиан изучал в Кембридже философию, а в 1968-м был арестован полицией во время печально известной демонстрации протеста у кембриджского отеля „Гардн-Хауз“, но затем выпущен под поручительство. Шок, пережитый им во время этого эпизода, сдвинул Вивиана в сторону революционно настроенных левых (он всегда подчеркивал свои близкие связи с „Бригадой рассерженных“, просуществовавшей недолгое время городской террористической ячейкой начала семидесятых). Вивиан оставил Кембридж, не завершив учебы, и отправился сначала в Париж, а оттуда в Гейдельберг, где и попал под мессианское влияние Губера. Когда мы познакомились, ему был тридцать один год.]
Пятница, 8 апреля

   Отнес выручку на Напье-стрит. Прием меня ожидал ледяной, чрезвычайно сдержанный, даже по стандартам Напье-стрит. Браунвелл и Джон очень холодны, — а ведь я продал 300 экземпляров. Отдал деньги и не получил ни единого слова благодарности — мне просто сунули в руки бумажку в пять фунтов. Мне нужно было в туалет, и я спросил имеетсяли здесь таковой и могу ли я им воспользоваться. Ян Халлидей свел меня на второй этаж и показал дверь. Я вошел в комнату, бывшую, судя по всему, чем-то вроде общей спальни, стена, отделявшая ее от смежной ванной, была снесена, отчего умывальная раковина, ванна и ватер-клозет оказались выставленными на всеобщее обозрение. Войдя, я увидел сидящую на унитазе Анну Роут. „Извиняюсь!“ — воскликнул я и повернулся, чтобы уйти. „Да ничего, Логан, — сказала она. — Просто посрать приспичило. Уже заканчиваю“. Обернувшись, я увидел, как она встает, вытирает зад, и отойдя к окну, стал разглядывать запустелый сад внизу. Услышал как спускается вода. Ей хотелось поговорить, из комнаты она не вышла, пришлось мочиться при ней, стоявшей у меня за спиной, свертывая сигарету и тараторя. Боюсь, я все-таки невероятно буржуазен. Она сказала, что Джон в дерьмовом настроении: из-за чего-то приключившегося в Германии, в Карлсруэ, сообщила она[212].Джон целый день ведет по телефону таинственные переговоры.
   Ни с того ни с сего придумал название для моей автобиографии, если, конечно, я ее когда-нибудь напишу. Просто припомнил кое-что виденное мной однажды в Нью-Йорке. Я пошел в театр (что я тогда смотрел?) и увидел на первом его этаже дверь с табличкой „Выход“ наверху, а прямо под табличкой было написано „ЭТО НЕ ВЫХОД“. Конечно, обложка книги не мое дело (это всегда дурной знак — придумывать обложку, еще не написав саму книгу), однако можно было бы поместить на ней фотографию такой таблички, а под ней поставить: „Это не выход — автобиография Логана Маунтстюарта“. Идея мне нравится.
Понедельник, 9 мая

   Забирал сегодня утром очередную пачку в сотню газет. Анна (мы все-таки перешли на имена) сделала мне чашку кофе. И шепотом сообщила, что Джон Вивиан уже неделю не выходит из своей комнаты. „Очень подавлен“, — сказала она. Чем? „Приговором, вынесенным в Штаммхайме[213]“. В кухню зашел Рейнхард, немец. Безобидный на вид человек, светловолосый, бородатый, о себе многого не рассказывающий.
   [ПОЗДНЕЙШАЯ ВСТАВКА. Теперь я гадаю, не был ли в действительности „Рейнхард“ самим доктором Вольфгангом Губером? После его освобождения из тюрьмы в 1977-м Губер „ушел в подполье“. Он мог приехать в Англию, чтобы посмотреть как поживает его подкидыш — СКП. Всего лишь догадка.]
   Пока он заваривал себе какой-то травяной чай, Анна — без тени смущения — спросила у меня, чем я занимался во время войны. Ну, сказал я, раз уж ты спрашиваешь, я служилв Отделе морской разведки. Значит, ты был шпионом? Наверное так, признал я. На нее это произвело большое впечатление, и даже Рейнхардт, похоже, заинтересовался. Она спросила, знал ли я Кима Филби.[214]Я сказал, нет, — и тут появился Джон Вивиан, собственной персоной. Представляешь, Джон? сказала Анна, Логан в войну был шпионом. Вивиан взглянул на меня — пронзительно и без всякой теплоты: так-так-так, сказал он, и кто же тут, в таком случае, темная лошадка?
   Моя техника продажи газет теперь уже полностью проверена и испытана. Я облачаюсь в костюм и галстук и, в отличие от собратьев-продавцов, никогда не заглядываю в облюбованные рабочим классом пабы, в которых они производят свои скромные продажи. Я отправляюсь к колледжам Лондонского университета, к художественным и политехническим школам. Лучший мой участок это Гауэр-стрит с ее Юниверсити-Колледжем и студенческим союзом. Во время ленча я стараюсь пролезть в кафетерии и столовые. „Это единственная газета страны, которая скажет вам полную правду“ — таков мой торговый девиз. И на самом-то деле, „Ситуация“ газета вовсе не плохая — для ее разряда газет. 90 процентов материалов пишет Тина Браунвелл; Джон Вивиан подбирает заголовки и определяет тон редакционной статьи. Самый занятный и интересный раздел — тот, в котором Тина анализирует сообщения других газет, указывая на сионистские наклонности и скрытые проамериканские тенденции всюду, где ей удается их обнаружить. Имеется также пространная редакционная статья, перегруженная политической теорией (я нахожу их нечитабельными) и снабженная крикливым заголовком наподобие „Капитализмдолжен финансировать собственное свержение“ или „Уголовное преследование есть преследование политическое“.
   Пятерка в неделю стала для меня чем-то вроде спасительного пособия, пожалуй, мне уже нет необходимости питаться жарким из собачьей еды, — хотя, должен сказать, я понастоящему пристрастился к боузеровской крольчатине с — новое усовершенствование — основательно размешанной щепоткой порошкового карри.
Вторник, 31 мая

   Только что завтракал с Гейл. Мы сидели в ресторане ее отеля, расположенного неподалеку от Оксфорд-стрит; муж Гейл к нам не присоединился. Она написала мне, что приезжает в Лондон — не могли бы мы встретиться? — перечислила дни, когда будет свободна, и очень настаивала по телефону: „Прошу тебя, Логан, пожалуйста“.
   Ну вот, и я отправился на встречу с малышкой Гейл, которую так любил когда-то, и обнаружил, что она обратилась в живую, неулыбчивую женщину с выкрашенными в светлый цвет волосами, очень много курящую. Я бы сказал, что в браке она не счастлива, — хотя много ли ты знаешь, специалист по семейной жизни? Лишь временами в ней промелькивает прежняя Гейл — редкая улыбка, а один раз она ткнула в мою сторону вилкой и выпалила: „Знаешь, мама такая задница“. Я сказал ей, что у меня все хорошо, нет, правда, нормальная жизнь, я справляюсь, пишу новый роман, нет-нет, хорошо, хорошо, действительно хорошо. Когда мы прощались, она крепко прижалась ко мне и произнесла: „Я люблю тебя, Логан, давай не будем терять друг друга из виду“. Я не смог удержаться от слез да и она тоже — и потому закурила сигарету, а я сказал, что, похоже, скоро пойдет дождь, и мы как-то ухитрились расстаться.
   Пишу это и чувствую иссушающую, опустошающую беспомощность, которую рождает в тебе любовь к другому человеку. Это как раз те минуты, в которые мы понимаем — нам предстоит умереть. Только с Фрейей, Стеллой и Гейл. Только с ними тремя. Лучше, чем ничего.
Суббота, 4 июня

Сидел сегодня в „Парк-кафе“, пил чай и грыз крекеры, читая брошенную кем-то „Гардиан“, и натолкнулся на сообщение о том, что Питер Скабиус возведен „за литературные заслуги“ в рыцарское достоинство. Если честно, я ощутил укол зависти, прежде чем меня снова обволокли безразличие и реальность. На самом деле, то была не столько зависть (я никогда не завидовал успеху Питера — он слишком фальшив и слишком самовлюблен, чтобы внушать настоящую зависть), сколько внезапное проникновение в суть моего положения в сравненьи с его. Я вдруг увидел себя — в до блеска вытертом костюме, неглаженной нейлоновой рубашке и засаленном галстуке, с редеющими седыми волосами, которые не грех бы помыть, — как существо воистину жалкое. Вот сижу я, переваливший за семьдесят, в безликом, дешевом, залитом слишком ярким светом кафе, потягивая чай, макая в него крекеры „Пенгуин“ и гадая, смогу ли я нынче вечером позволить себе в „Корнуоллисе“ пинту пива. Не таким стариком видел я себя в молодые годы; не такую старость воображал. Но с другой стороны, и таким, каков Питер Скабиус, я себя тоже не видел: сэр Логан Маунтстюарт побеседовал с нами сегодня из своего прелестного дома на Каймановых островах… это не для меня, и всегда было не для меня. А что для тебя, Маунтстюарт? Какое любовное видение будущего согревает твою душу?
   Над „Октетом“ я не работаю уже несколько месяцев. СКП и ходьба с газетами отвлекают меня. Но, в конечном итоге, работа —oeuvre[215]— это все: таков мой ответ. Книги мои здесь, в библиотеках с правом обязательного экземпляра, если не где-нибудь еще. Надо всерьез взяться за „Октет“, я теперь понимаю это — удивить их всех.
Понедельник, 6 июня

   Когда я зашел сегодня, чтобы забрать мои сто номеров „Ситуации“, Джон Вивиан попросил меня подняться наверх — нужно поговорить. Там была Тина и Ян Халлидей тоже. Мы сидели в комнате с двумя телевизорами, настроение в ней царило официальное, однако нельзя казать, чтобы недружелюбное. „Мы хотим поблагодарить вас за вашу работу,Маунтстюарт, — сказал Вивиан. — Вы были нам очень полезны“. Затем все трое подошли и пожали мне руку. Не в первый раз я погадал, куда же уходят деньги, которые я дляних зарабатываю. Как бы там ни было, мое стойкое усердие, сказал Вивиан, внушило ему мысль, что пора включить меня в состав „Рабочей группы — Прямое действие“, и я должен приготовиться к исполнению дополнительных обязанностей (газеты сбывать я буду по-прежнему). Он объяснил, что в составе „Рабочей группы — Прямое действие“ мне придется ходить на демонстрации, участвовать в пикетах и разного рода протестах. Я буду носить на палке плакат СКП, раздавать листовки, стараться завербовать новых членов и продавать подписку на „Ситуацию“. Сейчас в Оулдеме бастуют водители автобусов, сказал Вивиан, на следующую неделю назначена демонстрация перед ратушей.Готов ли я поехать туда? Дорога до Оулдема мне не по карману, ответил я. „Мы ее оплатим, — сказал Вивиан, — все разумные расходы оплачиваются. И если поблизости объявится фотограф из прессы, постарайтесь, чтобы плакат СКП попал в кадр“.
   [ПОЗДНЕЙШАЯ ВСТАВКА. Так и случилось, что летом 1977-го я, в качестве члена „Рабочей группы — Прямое действие“, на удивление много разъезжал (автобусом) по всем Британским островам. После Оулдема я отправился в Клайдсайд, после Клайдсайда провел пять дней на тротуаре напротив дома на Даунинг-стрит. Забастуют, скажем, красильщикиСуонси, рыбаки Стонхейвена или конвейерные рабочие Брик-Лейна, — я уже тут как тут. Вы могли видеть меня мелькающим в телевизионных новостях или на заднем плане газетных фотографий: высокий, преклонных лет человек в темном костюме при галстуке, размахивающий плакатом СКП, отталкиваемый полицейскими, выкрикивающий оскорбления в адрес Маргарет Тетчер, глумящийся над автобусными штрейкбрехерами. В промежутках я продавал „Ситуацию“ и вел простую, но наполненную теперь осмысленной деятельностью жизнь, снуя между Тарпентин-лейн, публичной библиотекой, „Корнуоллисом“ и „Парк-кафе“. Я больше не жаловался на мою участь — я чувствовал, что, наконец, делаю какое-то дело.]
Четверг, 8 сентября

   Сидел нынче вечером в „Корнуоллисе“, наслаждаясь полупинтой „Особо крепкого“ светлого пива и большим бокалом „Бристольского крема“ (с любым малоимущим, но преданным своему делу пьяницей это сочетание творит чудеса, гарантирую, — больше вам ни капли спиртного не потребуется и спать вы потом будете, как младенец), как вдруг, к истинному моему изумлению, в паб вошел Джон Вивиан.
   Он уселся напротив меня, возбужденный, глаза потемнели. Должен сказать, что настроение компании с Напье-стрит в последние несколько недель изменилось. Ян Халлидей куда-то исчез, Тина произносит за день всего несколько слов, а у Анны, похоже, глаза постоянно на мокром месте. Сдается, Вивиан завел с ней роман — во всяком случае, слово „напряженные“, по-моему, описывает их отношения наиболее верно. Последний номер „Ситуации“ усох до четырех полос — это скорее брошюра, чем газета, — и половину ее занимает бессвязная редакционная статья Вивиана о „Пытке одиночеством в Западной Германии“. Большая часть остального — дурно переведенная статья, написанная в 1969-м Ульрикой Майнхоф. Я позволил себе сказать, что продать этот номер на улицах Лондона будет почти невозможно, и Тина Браунвелл раскричалась, обозвав меня штрейкбрехером и „пятой колонной“. На наше счастье, в понедельник произошло похищение какого-то немецкого промышленника[216],и это событие смогло пробудить во мне интерес достаточный для того, чтобы я продал больше ста экземпляров.
   Итак, Вивиан наклонился ко мне, предложил сигарету (нет, спасибо), еще одну порцию выпивки (нет, спасибо), — и спросил, не могу ли я отдать ему вырученные за газету деньги сегодня. Они у меня дома, ответил я. Собирался принести их завтра, как обычно. Деньги нужны мне сейчас, сказал он.
   Так что Вивиан проводил меня до Тарпентин-лейн, однако в квартиру не зашел. Я взял деньги и передал их ему, попросив расписку. „Никак не избавитесь от менталитета лавочника, а, Маунтстюарт?“ — с кислой улыбкой сказал он. Но, тем не менее, квитанцию выписал и ушел в темноту. Должно быть наркотики: думаю, они тратят газетные деньгина покупку наркотиков.
Понедельник, 12 сентября

   Впрочем, может, я и не прав. Сегодня, когда я забирал новый номер газеты (все еще худосочной, все еще посвященной по преимуществу делам левых радикалов Западной Германии), Вивиан пребывал в обычном его холодно саркастическом расположении. Анны и Тины — ни слуху ни духу. Вивиан, вот это уже было необычно, предложил мне выпить виски, и на сей раз я решил предложение принять. У нас состоялся странный разговор.
   Я: Итак — в каком из колледжей Кембриджа вы учились?
   ВИВИАН: В Гонвилл-энд-Киз, а что?
   Я: Я учился в Оксфорде, Джизус-Колледж.
   ВИВИАН: И посмотрите на нас, Маунтстюарт, на этот цвет нации. Вы, разумеется, занимались английской литературой.
   Я: Вообще-то, историей.
   ВИВИАН: Что вы думаете о происходящем в Германии?
   Я: Думаю, это полное безумие. Бред. Насилие ничего изменить не способно.
   ВИВИАН: Неверно. К тому же, это не насилие. Это контрнасилие. Большая разница.
   Я: Как скажете.
   ВИВИАН: Вы когда-нибудь сидели в тюрьме, Маунтстюарт?
   Я: Да.
   ВИВИАН: Я тоже. Провел тридцать шесть часов в запертой камере кембриджского полицейского участка. Вот вам насилие. Я самым законным образом протестовал против фашистских генералов Греции, а государство лишило меня свободы.
   Я: Я просидел два года в одиночке — в Швейцарии, 1944–1945. Я сражался за мою страну.
   ВИВИАН: Два года? Господи…
   Это на какое-то время заткнуло ему рот. Он подлил нам обоим виски.
   ВИВИАН: Вы любите путешествовать?
   Я: Немного попутешествовать я был бы не прочь.
   ВИВИАН: Ладно, а как насчет поездки за границу?
   И Вивиан очень обстоятельно описал мне маршрут. Все оплачивает СКП, от меня требуется только поплыть паромом из Хариджа в Хук-ван-Холланд и добраться до городка Вальдбах под Гамбургом. Там я поселюсь в маленькой гостинице под названием „Гастхаус Кесселринг“, где со мной кое-кто свяжется. После этого я получу новые инструкции. Каждый вечер, в шесть, я должен буду звонить на Напье-стрит и сообщать о происходящем, но разговаривать при этом только с Вивианом. Нашим паролем будет „Могадишо“.Я не должен никому ничего говорить, пока человек, которому я скажу „Могадишо“, не повторит этого слова.
   — Могадишо, которое в Сомали? — сказал я. — Почему именно это название?
   — Хорошо звучит.
   — Стало быть, мы можем сказать, что я участвую в операции „Могадишо“?
   — Если вам от этого легче, Маунтстюарт, считайте, что все обстоит именно так.
   Мы еще посидели немного, выпивая. Я спросил у Вивиана, для чего все это нужно. Не задавайте мне вопросов, и я не стану вам врать, Маунтстюарт, ответил он. Оба мы были уже немного под мухой, бутылка подходила к концу. Во что вы верите, Джон? — спросил я. Я верю в борьбу с фашизмом во всех его обличиях, ответил он. Это отговорка, общая фраза, по существу своему бессмысленная. И я рассказал ему о Фаустино Анхеле Передесе — моем друге, испанском анархисте, погибшем в Барселоне в 1937 году, — и о кредо, которое мы придумали для себя в тот год на Арагонском фронте. Я сыпал датами и именами вполне осознанно, желая, чтобы он оценил стоящий за ними опыт, опыт прожитой мной жизни. Наше кредо сводилось к двум ненавистям и трем любовям: ненависть к несправедливости, ненависть к привилегиям, любовь в жизни, любовь к человеку, любовь к красоте. Вивиан с грустью взглянул на меня и вылил в свою стопку остатки виски: „На самом-то деле, вы старый, так и не сумевший перестроиться дрочила, верно?“.
Четверг, 6 октября

Вернувшись сегодня вечером домой, обнаружил два подсунутых под дверь конверта. В одном лежали 100 фунтов наличными, билет на поезд от вокзала Ватерлоо до Вальдбаха и подтверждение того, что, начиная с субботы, для меня забронирован номер в „Гастхаус Кесселринг“. Второй конверт содержал 2000 долларов бумажками по 50 и записку, в которой говорилось, что мой связной в Вальдбахе скажет, кому эти деньги отдать. Я должен выехать рано утром в субботу — похоже операция „Могадишо“ начинается. Может, это и звучит странно, особенно в моем возрасте, однако я ощущаю в себе возбуждение и восторг, я полон предвкушений, почти как школьник. Как будто я снова вернулся в Абби и собираюсь вот-вот отправиться на ночные учения.

   Памятная записка об операции „Могадишо“
   Вальдбах — маленький город, расположенный на двух берегах неторопливо изгибающейся реки (забыл ее название). В южной части города возвышается наполовину разрушенный замок, вокруг которого сгрудилось несколько бревенчатых домов с острыми крышами. К северу от реки стоит город новый (по преимуществу послевоенные дома, над которыми возносится функциональное здание педагогического института). Здесь и расположена гостиница „Гастхаус Кесселринг“. Мой номер находится в самой ее глубине, изнего открывается вид на гараж и кинотеатр. Я приехал сюда уже после полуночи и сразу лег спать.
   В воскресенье я осмотрел замок и позавтракал на маленькой площади у его подножья. Обедал в ресторане „Гастхаус“, потом читал в салоне для постояльцев книгу (биографию Джона О’Хара, писателя сильно недооцененного). В понедельник повторил весь процесс сначала, только взамен чтения сходил в кинотеатр и посмотрел плохо продублированный фильм „Три дня Кондора“[217]— великолепный, по-видимому, — насколько мне удалось понять, что в нем происходит.
   В 6:00 позвонил на Напье-стрит (предыдущим вечером мне никто не ответил).
   — Алло? — произнес мужской голос.
   — Могадишо.
   — Алло?
   — Могадишо.
   Трубку взял кто-то другой.
   — Это вы, Логан?
   Голос Анны.
   — Да. Могу я поговорить с Джоном?
   — Где вы? С вами все хорошо?
   — Просто отлично.
   К телефону подошел Вивиан.
   — Могадишо.
   — Привет, Могадишо. Все в порядке?
   Я повесил трубку, а две минуты спустя позвонил снова.
   — Какого хрена, Маунтстюарт, что за игры?
   — Могадишо.
   — Ладно, Могадишо, Могадишо, Могадишо.
   — Нет смысла устанавливать процедуру обеспечения безопасности, если вы ее не соблюдаете.
   — Со мной рядом Анна стоит. Не могу же я орать на всю комнату „Могадишо“.
   — Может быть нам изменить пароль?
   — Нет-нет-нет. Новости есть?
   — Связной не появлялся.
   — Странно. Ладно, на этом закончили.
   Во вторник я потащился было по ведущему к замку мосту, но понял, что еще одной экскурсии мне не осилить, и потому уселся с книгой в кафе, заказав пиво и бутерброд. День был холодный, так что я сел внутри — заведение более или менее пустовало.
   Вошли и присели за столик две девушки. Я чувствовал, что они поглядывают на меня, шепотом совещаясь о чем-то. У обеих были плохо окрашенные волосы — у одной светлые, у другой морковные. В конце концов, я поднял на них взгляд, улыбнулся — это, похоже, заставило их прийти к какому-то решению, и они пересели за мой столик.
   — Что за херовые игры? — сурово прошептала мне блондинка.
   — Мы уже два дня просидели на долбанном вокзале, — поддержала ее Морковка.
   Я объяснил, что в моих инструкциях ничего о встрече с кем бы то ни было на железнодорожном вокзале сказано не было. Извинился и предложил, в знак примирения, купить им выпить — они потребовали пива. Обе прилично говорили по-английски и непрерывно курили.
   — Я Маунтстюарт, — сказал я.
   — А почему вы такой старый? — спросила Блондинка. — Помоложе в Англии никого не нашлось?
   — Нет-нет, — сказала Морковка. — Это очень умно. Если вдуматься, охеренно умно. Старикан вроде него, в таком костюме и плаще. Никто ничего и не подумает.
   — Ага… — сказала Блондинка. — Я, это, Ингеборг.
   — А я Биргит — нет, Петра, — простодушно поправилась рыжая. Обе делали над собой усилия, чтобы не рассмеяться.
   — Насколько я понимаю, у вас есть для меня инструкции?
   — Нет, — ответила Петра. — Я думаю, это у вас для нас кое-что есть.
   — Тогда я лучше позвоню.
   Я зашел в телефонную будку и каким-то образом ухитрился вызвать Напье-стрит — с оплатой разговора получателем.
   — Вы примете звонок от мистера Логана Маунтстюарта, с вашей оплатой?
   — Разумеется нет, — ответила Тина Браунвелл и повесила трубку.
   Я сказал Петре и Ингеборг, что им придется встретиться со мной этим вечером, после того, как я в шесть позвоню в Лондон, — и мы договорились о свидании в кафе-баре напротив вокзала.
   В назначенное время я позвонил Вивиану.
   — Могадишо.
   — Кончайте вы с этим дерьмом, Маунтстюарт, мы не бойскауты.
   — Это была ваша идея.
   — Да, да. Что случилось?
   — Со мной связались, но никаких инструкций у них нет.
   — Иисус Христос затраханный! — некоторое время Вивиан поносил все на свете. — Где он? Можете позвать его к трубке?
   — Кого?
   — Связного.
   — Вообще-то это две девушки. Мы с ними встречаемся чуть позже.
   Он сказал, что должен позвонить в несколько мест, выяснить что происходит. Я прогулялся до станции и нашел Петру с Ингеборг сидящими у окна ослепительно яркого кафетерия. Мы заказали жаренных цыплят с картошкой, пили пиво. Девушки курили. Петра, как я заподозрил по ее раскраске, была блондинкой, перекрасившейся в рыжий цвет. У нее голубые глаза и угрюмое, с надутыми губами личико, осыпанное мелкими родинками. Ингеборг, девушка темноволосая, ставшая пергидрольной блондинкой, — тонкогубая, с беспокойными глазами и ямочкой на подбородке.
   Мы ели и болтали, точно встретившиеся в столовке колледжа, попавшие в него по обмену студенты. Они задавали вопросы о СКП и Джоне Вивиане. Я отвечал уклончиво.
   — Вы знали Яна? — спросила Петра.
   — Да, немного.
   — Бедный Ян, — сказала Ингеборг.
   — Почему „бедный“?
   — Свиньи застрелили его. Убили.[218]
   — Мы, должно быть, говорим о разных Янах, — сказал я.
   Петра взглянула на меня:
   — У вас есть оружие?
   — Конечно, нет.
   Она открыла сумочку и показала мне нечто, похожее на автоматический пистолет.
   — У меня тоже есть, — сказала Ингеборг. — А вот ваши инструкции.
   То был адрес отеля в Цюрихе: отеля „Горизонт“. Назад в Швейцарию.
   Записываю это чистосердечия ради, а также потому, что оно способно сказать обо мне и о ситуации, в которую я попал. Как только Петра показала мне пистолет, а Ингеборг призналась, что и у нее имеется такой же, я проникся к этим неряшливым, невротичным девицам острым сексуальным влечением. Вместо того, чтобы встревожиться подобным оборотом событий, я ощутил желание пригласить их в „Гастхаус Кесселринг“ и там заняться с ними сексом. Не этим ли и опасно безвкусное обаяние самозванного городского партизана? Тем, что „игре“ всегда каким-то образом удается заслонить жестокую реальность? Я сообразил, что операция „Могадишо“ имеет характер куда более зловещий, чем я прежде полагал, и все же не мог воспринять ее всерьез, не мог поверить, что эти бестолковые, постоянно препирающиеся, плохо покрашенные девицы представляют какую-либо угрозу. Я был заинтригован, очарован, возбужден. А теперь должен так же признать, что после недолгих размышлений поразился собственной глупости и наивности. Что я, собственно говоря, думаю о цели моей обставленной в духе романа плаща и кинжала поездке по Германии? Я что — участвую в организации некой пан-европейской студенческой демонстрации? Доставляю средства благотворительной организации левого толка? Присущие Джону Вивиану паранойя и цинизм дурного мальчишки представлялись мне ничем иным, как позой, аффектацией, попыткой придать себе „клевый“ вид — и все это, быть может, для того, чтобы завлекать в свое логово на Напье-стрит хорошеньких молодых женщин вроде Анны и Тины. Но внезапно, в этом залитом светеbahnhof[219]кафетерии, мне открылись холодные, безжалостные последствия экстремизма — левого или правого, не важно, в конечном итоге, любой из них на свой беспорядочный, небезопасный, необдуманный лад влечет за собой определенную степень насильственной конфронтации и телесных повреждений. Все Джоны Вивианы нашего мира загоняют себя своим радикализмом в некий политический угол, выбраться из которого можно лишь при помощи пистолета или бомбы.
   Я расплатился по счету и встал, собираясь уйти.
   — Приятно было познакомиться с вами.
   — Ну нет, — улыбаясь, сказала Петра. — Мы едем с вами в Цюрих, Маунтстюарт.
   Разговор с Джоном Вивианом.
   — Оничто?
   — Едут со мной.
   — Какого хрена, зачем?
   — Не знаю. И у них пистолеты. Я не хочу в этом участвовать, Вивиан.
   — Да нет у них пистолетов — они вас просто пугают.
   — Тут ведь что-то незаконное, так?
   — Вы 75-летний старик, приехавший отдохнуть в Европу.
   — Семидесятиодно.
   — Что?
   — Семидесятиоднолетний старик.
   Молчание. Затем:
   — Отправляйтесь с ними в Цюрих, а когда вступите там в контакт…
   — В какой контакт? С кем?
   — С тем, кто к вам обратится. Пароль „Могадишо“. Сделайте свое дело и избавьтесь от девиц. А насчет ерунды с пистолетами не волнуйтесь. Это не опасно.
   — У меня кончаются деньги. А девушки говорят, что у них ни гроша.
   — Я пошлю вам телеграфом еще одну сотню, в цюрихский „Американ экспресс“. А пока воспользуйтесь кредитной карточкой.
   — У меня нет кредитной карточки.
   — Ну, тогда экономьте.
   Ингеборг, Петра и я совершили очень неуютное путешествие на поезде — ночь, третий класс, вагон для курящих — из Гамбурга в Штутгарт, а там пересели в поезд до Цюриха — дорогой мне удалось два часа поспать без помех, надышавшись при этом дымом сотен от двух сигарет. Я настоял, чтобы таможню и пункт иммиграционной службы мы прошли раздельно, — отметив с гордостью, что во мне просыпается старая выучка ОМР. Мы отыскали контору „Американ экспресс“, я забрал в ней 100 долларов, которые обменял на до смешного малое количество швейцарских франков. Затем мы вселились в отель „Горизонт“ — современный, набитый людьми, безликий, — получили номер с двуспальнойкроватью и раскладной металлической койкой с резиновым матрасом: для меня. Персонал отеля распределение нами спальных мест никак не прокомментировал: видимо, по стандартом „Горизонта“ оно вполне пристойно. Девушки немедленно завалились спать, свернулись под пуховым одеялом, сняв только туфли и плащи — точно беженки в пути,подумал я. Сексуальные мои фантазии почему-то сошли на нет — теперь я чувствовал себя подобием дядюшки при паре недружелюбных, строптивых племянниц.
   В шесть позвонил Джону Вивиану.
   — Мне нужны еще деньги.
   — Господи-боже, я же вчера отослал вам сотню.
   — Это Швейцария и нас теперь трое.
   — Ладно, пошлю еще. Развлекайтесь, приятель.
   — И помните, мне нужно будет на что-то вернуться назад.
   — Да, конечно.
   — Кстати, я ухожу.
   — Откуда?
   — Из „Социалистического коллектива пострадавших“. Из „Рабочей группы — Прямое действие“ и из „Рабочей группы — Коммуникации“. Из компании на Напье-стрит. Кактолько вернусь — все. Финито. Капут.
   — Вы слишком все драматизируете, Маунтстюарт. Вернетесь — поговорим. Будьте осторожны.
   В этот вечер я вытащил девиц из кровати, и мы нашли где-то на площади пиццерию. Девушки были мрачны, раздражительны, пиццу съели молча. Покончив с ней, спросили, не дам ли я им денег на „травку“, — сказали, что хотят побалдеть. Я ответил отказом, и они вновь погрузились в угрюмое молчание. Мы побродили немного, разглядывая витрины магазинов, — странное, стесненное трио, — потом Ингеборг приметила в проулке бар и предложила выпить. Я решил, что эта идея получше прежней, и мы вошли внутрь. Нам предложили список коктейлей, однако напитки здесь были жутко дорогие, и мы остановились на чуть более дешевом пиве. Девушки купили сигарет, предложили одну мне. Я отказался.
   ПЕТРА: Вы не курите, Маунтстюарт?
   Я: Нет. Курил, но теперь бросил — не по карману.
   ИНГЕБОРГ: Черт — надо же в жизни хоть как-то веселиться, Маунтстюарт.
   Я: Согласен. Я люблю повеселиться. Как раз сейчас и веселюсь.
   Они перебросились несколькими немецкими фразами.
   Я: О чем это вы?
   ПЕТРА: Ингеборг говорит, может, нам пристрелить вас и забрать ваши деньги?
   ИНГЕБОРГ: Ха-ха-ха. Не волнуйтесь, Маунтстюарт, вы нам нравитесь.
   Когда мы вернулись в отель, девушки вдруг пренеприятнейшим образом разжеманничались и настояли, чтобы я подождал в коридоре, пока они будут готовиться ко сну. Приготовились, кликнули меня.
   Я переоделся в ванной комнате в пижаму и, выйдя оттуда, вызвал взрыв визгливого смеха. Теперь я ощущал себя викарием, опекающим девочек-скаутов. „Заткните хлебала“, — рявкнул я и опустился на мою потрескивающую койку. Попытался заснуть, однако они продолжали трепаться и курить, игнорируя мои жалобы и проклятия.
   На следующий день [четверг, 13 октября] я проснулся рано, с болью в спине. Девушки спали, глубоко и основательно, Петра слегка похрапывала, Ингеборг сбросила с себя одеяло, выставив напоказ маленькие грудки. Я сошел вниз, позавтракал — кофе, сваренные вкрутую яйца, ветчина, сыр — в обществе трех многословных и громогласных китайских бизнесменов. Потом взял две булочки с ветчиной и маринованными огурчиками, завернул их в салфетки и рассовал по карманам: завтрак для девушек или ленч для меня.
   Забрал из „Американ экспресс“ еще 100 долларов (думая, что с пугающей быстротой опустошаю фонды СКП) и пошел прогуляться, не особенно приглядываясь к городу, сознавая лишь, что здесь, похоже, много церковных колоколов — их скучный, ровный, вызывавший все нарастающее раздражение звон напомнил мне Оксфорд. Спустя минут десять я заметил, что за мной следует молодой человек в куртке оленьей кожи и джинсах. У него были блестящие длинные волосы и мексиканского пошиба усы. Я свернул за угол и, поджидая его, остановился в пятне еле теплого солнечного света.
   — Привет. Могадишо, — сказал он.
   — Могадишо. Я Маунтстюарт.
   — Юрген. Какого хрена делают с вами эти девки?
   — Они настояли на том, чтобы приехать сюда. Я думал, это часть плана.
   — Дерьмо, — Юрген выпалил несколько немецких ругательств. — Деньги с вами?
   — В настоящей момент не при мне.
   — Принесите их вон в то кафе. Через час.
   Я потащился обратно в отель, где увидел девушек, сидевших в салоне для постояльцев, читая журналы и, об этом можно и не говорить, куря.
   — Чем займемся сегодня, Маунтстюарт? — спросила Петра.
   — Сегодня свободный день, — ответил я. — Развлекайтесь, как хотите.
   — Это в Цюрихе-то? — скривилась Ингеборг. — Большое спасибо, Маунтстюарт.
   — Веселитесь. Не забыли?
   В номере я уложил сумку, спустился вниз не лифтом, но лестницей, — оказалось, впрочем, что нужды в предосторожностях не было, девушки ушли. Я расплатился по счету и пошел в указанное мне кафе на встречу с Юргеном. Тот появился минут десять спустя, неся плоский чемоданчик.
   — Это вам, — сказал он, вручая мне чемоданчик. Я отдал ему конверт с долларами и он впервые за наше знакомство, выдавил из себя улыбку, хотя деньги все же старательно пересчитал. Покончив с этим, засунул конверт в карман и пожал мне руку.
   — Скажите Джону, что мы готовы, — сказал он. — Удачи.
   Я поймал трамвай, идущий к железнодорожному вокзалу и купил билет до Гренобля. Оттуда я намеревался отправиться на север, в Париж, и через Кале вернуться в Англию. Джон Вивиан настаивал на том, чтобы я возвратился домой через другой порт.
   В ту ночь, в Гренобле, я сидел в баре отеля неподалеку от железнодорожного вокзала и смотрел вечерние новости. В аэропорту Пальма террористы захватили реактивный пассажирский самолет „Люфтганзы“. Угонщики — четверо арабов, двое мужчин и две женщины, — требовали освобождения всех политических заключенных, содержавшихся в тюрьмах Западной Германии.
   Ночью я лежал в постели и думал о том, что поделывают мои девушки, Петра и Ингеборг. Я чувствовал себя отчасти прохвостом из-за того, что сбежал от них подобным образом, но, с другой стороны, я ведь только выполнял указания Джона Вивиана. Да и в любом случае, рассудил я, они слишком легкомысленны и непредсказуемы — кто их знает, могли и в Лондон за мной увязаться. Представляете: жить на Тарпентин-лейн с Петрой и Ингеборг[220]…
   Чемодан, врученный мне Юргеном был не только тяжел, но и накрепко заперт.
   На следующее утро я, вооружась маленькой отверткой и изогнутым куском проволоки, вскрыл чемоданчик. Его заполняла разного рода поношенная одежда и сорок брусков того, что я счел гелигнитом. На каждом имелась маркировка: „ASTIGEL DYNAMITE. EXPLOSIF ROCHER, SOCIÉTÉ FRANÇAISE DES EXPLOSIFS. USINE DE CUGNY“. Я закрыл чемодан и начал прикидывать, что делать дальше. У меня было при себе около 70 фунтов французскими франками — достаточно, чтобы продержаться, при моем скромном образе жизни, несколько дней и суметь вернуться домой.Останавливаться в отелях я себе явным образом позволить не мог: быть может, купить палатку и спальный мешок и ночевать в них? И тут я вспомнил, где я — во Франции. У меня же имеется собственность в этой стране. Я поднял телефонную трубку и позвонил в Лондон, в контору Ноэля Ланджа.
   Вечер пятницы. Я был в Тулузе, остановился в самом дешевом отеле, какой смог найти. Утро субботы. Поехал автобусом в Вильфранш-сюр-Ло. Купленную мной газету переполняли новости о похищении самолета „Люфтганзы“. Самолет уже в Дубайе, требования уточнились: освободить одиннадцать членов банды Баадер-Майнхоф и двух палестинцев, сидящих в турецкой тюрьме, а также доставить на борт самолета выкуп за заложников — 15,5 миллионов долларов.
   Еще на одном автобусе поехал долиной Ло из Вильфранш в Пюи л’Эвек, где и нашел конторуnotaire[221],месье Полле, у которого хранились ключи от дома Кипрена в Сент-Сабин. Месье Полле, добродушный мужчина с жесткими, коротко остриженными седыми волосами, предложил отвезти меня в Сент-Сабин — это сорок километров к югу. И мы покатили проселками по лесистым холмам, солнце время от времени показывалось из-за больших, быстро плывущих облаков, влекомых сильным ветром к востоку.
   Дом, мой дом, называется „Пять кипарисов“, он так и оставался выставленным на продажу с тех пор, как я узнал, что унаследовал его. Уже очень скоро мне предстояло понять, почему никто на него не позарился. Сами пять кипарисов, такие же старые, как дом, были посажены еще в пору его строительства. Великолепные, косматые, зрелые деревья футов в сорок высотой, стратегически расставленные вокруг дома и единственной его надворной постройки — куда более старого каменного амбара. Дом запущен, его малопривлекательные, характерные для девятнадцатого века черты более или менее прикрыты густо разросшимся плющом и диким виноградом. Он стоит посреди небольшого парка со множеством пожилых лиственных деревьев — каштанов, дубов, платанов, — попасть в парк можно через ржавую калитку, навсегда открытую, вход преграждает лишь пластмассовая красно-белая цепочка.
   Месье Полле отпер входную дверь и впустил меня в дом, вручив связку ключей с прикрепленным к ним ярлычком и пробормотав, поскольку я таким образом символически вступал в права владения: „Félicitations[222]“. Старые терракотовые плитки пощелкивали под ногами, пока я оглядывал большую комнату первого этажа, содержащую два кожаных кресла, изъеденные молью шторы и заколоченный досками очаг. Я опустил на пол сумку и чемодан с динамитом, слушая объяснения месье Полле насчет того, что вода и электричество отключены, а он может порекомендовать мне в Пюи л’Эвек превосходный отель. Нет-нет, сказал я, мне хочется, прежде чем я вернусь в Англию, переночевать здесь. „Comme vous voulez, Monsieur Mountstuart[223]“. Мне нравится, как звучит по-французски мое имя. Месье Полле подбросил меня до Сент-Сабин, стоящую всего в километре от дома, я нашел маленький супермаркет и купилв нем немного хлеба, банку паштета, бутылку красного вина (с винтовой крышкой), бутылку воды и несколько свечей. И в густеющих сумерках неторопливо вернулся в мой новый дом.
   Я съел при свечах хлеб и паштет, запивая их вином. Потом сдвинул кожаные кресла и лежал на них, накрывшись плащом, наблюдая, как свет свечей омывает потолок, и вслушиваясь в совершенное безмолвие. Остававшееся совершенным, пока я не задул свечи и не услышал в непроглядной тьме тоненький хруст, издаваемый насекомыми и грызунами, и странные шорохи и потрескивания, которые любой старый дом порождает при падении температуры. Я чувствовал себя в полнейшей безопасности.
   В „Пяти кипарисах“ я провел два дня и две ночи — бродил по дому и вокруг, знакомясь с ним и его окружением. Оно далеко не прекрасно, этоmaison de maître, — три этажа, сераяcrépi[224]на стенах, непропорционально большой, изукрашенный кованным железом балкон на втором этаже. Построено, вне всякого сомнения, каким-то разбогатевшим деревенским родичем Кипрена, желавшим произвести впечатление на соседей. Природа смягчила очертания дома разросшимися в несметных количествах плющом и виноградом — полностью заслонившими многие из закрытых ставнями окон верхнего этажа. Первый этаж пребывает в состоянии вполне сносном — ему требуется скорее хорошая уборка, чем что-либо еще, — однако, поднимаясь наверх, видишь, какой ущерб причинили дому сырость и плесень. Крыша, судя по всему, сильно протекает, одно окно лишилось ставен, стекла его вылетели и в него уже многие годы как задували ветра и заплескивала вода. В комнатах темно от разросшихся вокруг дома деревьев, и невозможно сказать, где именно лужайки парка переходят в окружающий поместье луг. За лугом, по трем сторонам от дома и позади него стоят дубовые рощи, а несколько в стороне от дома — старый каменный амбар и маленькая, в две комнаты пристройка для батрака.
   Я нашел ключ от амбара и, заглянув в него, обнаружил среди прочей фермерской утвари несколько расшатавшихся лопат и мотыг. Взяв лопату, я выкопал в заросшем садике за амбаром яму и похоронил в ней чемоданчик с взрывчаткой. Место захоронения я помечать не стал. А затем пошел в Сент-Сабин, за продуктами.
   В Сент-Сабин имеется главная улица и маленькая площадь, на которой стоят церковь (очень плохо отреставрированная), почтовая контора,mairie[225]и минимаркет. На уходящих от площади боковых улочках расположены два бара, две аптеки, две мясницких и две пекарни. Есть также медицинский центр с врачебными кабинетами и хирургической дантиста; есть газетный киоск и таксист, водящий при случае и катафалк. В общем, есть практически все, что может понадобиться тремстам обитателям деревни. Жители Сент-Сабин имеют возможность кормиться, делать свои дела, получать, если они заболеют, помощь — и избавляться от покойников. Главная площадь, „Площадь 8 мая“, затенена безжалостно обрезанными платанами, листья их доходили мне, пересекавшему ее по направлению к минимаркету, до лодыжек. Когда я расплачивался за покупки, женщина за кассой спросила: „Vousêtes le propriétaire de Cinq Cyprès?[226]“. Я признался, что это я, и мы обменялись рукопожатиями. „Je suis Monsieur Mountstuart, — сказал я. —Je suisécrivian[227]“. Не знаю, что заставило меня добавить последнюю фразу. Наверное, я решил, что раз уж сведения обо мне распространились так быстро, следует предъявить мои верительные грамоты.
   Во вторник утром я побрился, наполнив эмалированную миску водой „Эвиан“, запер дом и пошел в Сент-Сабин, чтобы сесть на идущий в Пенне автобус, а там пересел в другой — до Ажена. Из Ажена я поехал экспрессом в Париж, из Парижа — в Кале. Именно в Кале сердце мое, как говорится, едва не остановилось, когда я увидел, что заголовки каждой газеты, выставленной в торгующем прессой киоске, выкрикивают одно слово: „МОГАДИШО!“. Я купил сразу несколько и принялся за чтение, и понемногу до меня стало доходить, во что я вляпался.
   „Боинг 737“, принадлежащий „Люфтганзе“ и захваченный 13 октября в Пальма, перелетел из Дубайя в Аден. Здесь глава террористов застрелил командира экипажа (они заподозрили его в том, что он тайком передает информацию властям). Второй пилот привел самолет в Могадишо, Сомали, город, который изначально и был конечным пунктом его назначения. Террористы установили новый конечный срок уплаты выкупа. В последний момент в диспетчерскую аэропортапоступило сообщение, что одиннадцать членов банды Баадер-Майнхоф выпущены из-под стражи и летят в Могадишо. Рано утром во вторник в аэропорту Могадишо приземлилсятранспортный самолет немецких ВВС, однако людей из Баадер-Майнхоф на борту его не было. А было там подразделение немецких коммандос из GSG-9 (Grenzshutz Gruppe Neun[228])и два человека из британских СВС[229].Самолет забросали шумовыми гранатами, взяли штурмом и в последующей недолгой перестрелке троих террористов убили, а одного ранили. Пассажиров, живых и невредимых,освободили.
В Германии, в тюрьме Штаммхайма, где сидели члены банды Баадер-Майнхоф, новость об освобождении заложников распространилась быстро. Андреас Баадер и Жан-Карл Распе пустили себе по пуле в висок (из пистолетов, тайком доставленных в их камеры); Гудрун Энсслин, подобно Ульрике Майнхоф[230],повесилась.
   Неудача попытки захвата самолета всегда рассматривалась в качестве возможного исхода операции, и трое начальных членов банды Б-М предупредили своих сторонников, что, если попытка и вправду провалится, их могут убить. Самоубийства должны были выглядеть, как убийства, им предстояло стать последним актом мести фашистскому государству. Когда распространилась весть об этих смертях, в Риме, Афинах, Гааге и Париже разразились массовые волнения. На следующий день в Мюльхаузене был обнаружен зеленый „Ауди“ с трупом доктора Шлейера. Шлейеру прострелили голову, едва стало известно об освобождении заложников в Могадишо.
   Так какое же отношение имели Джон Вивиан и прочая публика с Напье-стрит к Могадишо? Зачем меня послали в Европу для доставки оттуда сорока динамитных шашек? По моимдогадкам назначение динамита состояло в том, чтобы стать частью реакции на возможную неудачу с захватом самолета. Подозреваю, они собирались подорвать несколько немецких учреждений — посольство, агентства „Мерседес-Бенц“, возможно один-два Института Гете, — дабы продемонстрировать свою солидарность и возмущение. Все этопри условии, что им удалось бы изготовить бомбы (думаю, в этом и состояла роль Яна Халлидея) и что Анна, Тина и Джон Вивиан сумели бы подложить их, сами не взлетев на воздух. Пересекая пролив и приближаясь к Дувру, я с радостью думал о том, что похоронил взрывчатку во Франции, в моем саду. Пусть себе тихо разлагается там, никому не причиняя вреда.
   А по поводу встречи с Вивианом я никаких опасений не питал. Я намеревался сказать ему, что Юрген всучил мне чемодан, набитый старыми газетами. Ко времени, когда я проникся подозрениями, вскрыл замки и увидел что там внутри, Юрген был уже далеко. Что мне еще оставалось, как не вернуться домой? Я готов был и дальше прикидываться простачком: а что там должно было лежать, Джон? Наркотики? Мне действительно интересно было услышать, что он ответит, однако до этого так и не дошло: едва я сошел в Дуврес парома, как был арестован двумя офицерами Специальной службы и доставлен в армейский госпиталь, стоящий невдалеке от галереи Тейт, — в нем меня целых два часа допрашивал молодой, энергичный и напористый детектив по фамилии Дикин.
   Я рассказал Дикину, почему вступил в СКП и чем в нем занимался. Сказал, что возвращаюсь домой после короткого отдыха в Европе — у меня там собственность, надо было ее осмотреть. Вы с кем-нибудь встречались во время вашей поездки? — спросил Дикин. Когда путешествуешь один, с кем только ни встречаешься, ответил я. И прибавив, для порядка, что во время войны я был коммандером ВМС и служил в Отделе морской разведки, поинтересовался, что, собственно, происходит. Дикин мне не поверил. Однако когда какая-то его мелкая сошка провела проверку — и доложила, что я не соврал, — поведение Дикина резко переменилось. Он сказал, что полиция, основываясь на „полученных из-за границы разведданных“, произвела обыск на Напье-стрит. Во взятых там документах обнаружилось мое имя. Анну Роут и Тину Браунвелл арестовали. Ян Халлидей сейчас находится в Амстердаме. Джон Вивиан скрылся. В одиннадцать часов того же вечера меня отпустили. До Тарпентин-лейн было десять минут неторопливой ходьбы. Я шел домой, сквозь холодную ночь. Ясно было, что мои дни в „Социалистическом коллективе пострадавших“, походы с газетами — все пришло к концу: вот-вот опять начнутся годы собачьих кормов.
   Постскриптум к памятной записке
   Джона Вивиана я увидел через две недели после возвращения домой. Я сидел в „Корнуоллисе“, потягивая пиво со сладким хересом, когда он вошел и скользнул на стул рядом со мной. Волосы Джона были коротко острижены и выкрашены в седину, на нем была спортивная куртка, а под курткой — рубашка и галстук.
   — Джон, — сказал я. — Господи, какой вы элегантный.
   — Ушел в подполье, — откликнулся он. — Во всяком случае, пытаюсь. Это в Германии можно уйти в подполье, пара пустяков, а попробуй-ка сделать это в нашей долбанной стране.
   — Однако, маскировка у вас неплохая.
   — Спасибо. Вы чемодан получили?
   — Да, бросил его во Франции.
   Челюстные мышцы его напряглись.
   — Ну и ладно. Послушайте, у вас остались какие-нибудь деньги?
   — Я все отдал Юргену.
   — Юргену?
   — Парню из Цюриха. Я как раз хотел вам рассказать. После того, как он вручил мне чемодан, у меня возникли подозрения. Я вскрыл замок — чемодан был набит старыми газетами.
   Джона Вивиана, похоже, пробила судорога.
   — Мудак! — несколько раз повторил он. Потом посидел немного, растирая себе виски.
   — А что там должно было лежать, Джон?
   — Не важно. Теперь уже нет. Слушайте, вы не ссудите мне десятку? Я на мели.
   — Не на такой, как я. У меня фунт семьдесят пять, чтобы протянуть до пятницы. Я беден, Джон. Беднее вас.
   Он смерил меня взглядом:
   — Цвет нации, а? Джизус-Колледж, Оксфорд.
   — Гонвилл-энд-Киз, Кембридж.
   Мы расхохотались. Я отдал ему фунт и Джон ушел[231],ни разу не обернувшись.

19 страница3 апреля 2024, 09:09

Комментарии