18 страница3 апреля 2024, 08:58

Второй лондонский дневник

Логан Маунтстюарт вернулся в Лондон в июле 1971 года, по окончании летнего триместра, и снова поселился в своей квартире на Тарпентин-лейн, Пимлико. В качестве финансового обеспечения, у него имелись лишь пенсия по старости и сбережения (пять лет, в течение которых он вносил средства в пенсионный план У. К. Икири, были сроком слишком кратким, чтобы дать ему что-либо большее нищенского пособия), и потому он с усердием, пусть и не с энтузиазмом, вновь обратился к своей прежней профессии внештатного автора. Журнал „Форма правления“, главный источник его существования, в 1972 году закрылся, а Шейла Адрар из „Уоллас Дуглас Лтд.“ не смогла (или не захотела) добиться от какого-либо издателя аванса за давно вынашиваемый роман „Октет“. Удо Фейербах предложил ЛМС стать лондонским корреспондентом „револьвера“, а Бен Липинг, кэтому времени уже страдавший раком простаты, от случая к случаю платил ЛМС за консультации, которые тот давал „Братьям Липинг“. На протяжении нескольких следующих лет ЛМС медленно, но верно впадал все в большее безденежье. Второй лондонский дневник начат весной 1975 года.

   1975
Среда, 23 апреля

   Отказался сегодня от услуг этой сучки Адрар. Зашел в агентство, чтобы сделать фотокопии нескольких журнальных статей, нужных мне для связанных с „Октетом“ исследований. Прежде всего, девица в приемной отказалась поверить, что я клиент фирмы, — но потом откопала где-то мою папку. Я сказал, что сам Уоллас Дуглас разрешил мне использовать оборудование офиса, когда я того пожелаю. Как бы там ни было, стою, делаю копии и при этом отчетливо сознаю смущенное перешептывание и едва ли не панику, царящую в офисе: кто этот старик в полосатом костюме? Что он себе позволяет? Не вызвать ли полицию? В конце концов, появилась сама Шейла Адрар, эффектно причесанная и имеющая в своем синем костюме с короткой юбкой вид весьма процветающий. „Логан, — сказала она с широчайшей и фальшивейшей улыбкой, — как приятно вас видеть“. Затемпредложила мне помощь, собрала в стопку рассыпавшиеся листы и взглянула на счетчик копировальной машины. Шестьдесят две копии, сказала она, по два пенса за штуку, это будет фунт, шестьдесят четыре. Удивительно смешно, Шейла, ответил я и, отобрав у нее копии, направился к двери. Прошу вас, Логан, я хотела бы получить деньги, сказала она, здесь не благотворительная организация. Ну, тут уж я просто взорвался. Как вы смеете? — сказал я. — Вы хоть представляете, сколько денег я заработал для вашей фирмы? И вам хватает наглости требовать от меня оплаты нескольких копий? Стыдитесь. Со времен Второй мировой войны вы ничего для фирмы не сделали, сказала она. Верно! — рявкнул я. — Это так. И ни хрена не желаю иметь с вами дело дальше — со всей вашей бесполезной оравой! Подыщу себе другое агентство, — и я ушел.
   Заглянул, чтобы немного успокоиться, в паб и обнаружил, что у меня трясутся руки — от чистого гнева, не от смятения, спешу добавить. Утром позвоню Уолласу, расскажу, что произошло. Возможно, он порекомендует мне кого-то другого.
   Я доволен, что снова взялся за дневник, пусть даже назначение этой затеи выглядит довольно зловеще. Боюсь, дневник будет документировать упадок писателя; станет комментарием к литературной обстановке Лондона с точки зрения отжившего свой век бумагомараки. Эти последние акты писательской жизни обычно остаются неосвещенными,поскольку реальность их слишком позорна, слишком грустна, слишком банальна. Мне же, напротив, все это кажется теперь еще даже более важным — изложить, после всего, что было со мной прежде, факты такими, какими я их переживаю. Ни загородного дома, ну еще бы, ни увенчанных почестями закатных лет, ни порядочного уважения со стороны благодарной нации, ни воздаяния со стороны профессии, которой я служил десятки лет. Когда какой-нибудь лицемерный кровосос наподобие Шейлы Адрар имеет нахальство требовать фунт, шестьдесят четыре пенса с человека вроде меня, я усматриваю в этом истинный рубеж между двумя эпохами — не по причине ее беззастенчивости, а потому, что мне действительно нечем ей заплатить. Фунт, шестьдесят четыре, если их с толком потратить, способны обеспечить меня едой на три дня. Вот уровень, до которого я пал.
   Итак, подсчеты. Активы: я владею квартирой на Тарпентин-лейн, Пимлико. Владею ее обстановкой. У меня около тысячи книг, кое-какая донельзя изношенная одежда, наручные часы, запонки и т. п. Доходы: мои книги больше не печатаются, стало быть и отчисления от их продаж равны нулю. У меня есть выплачиваемая государством стандартная пенсия по старости плюс незначительная добавка, примерно три фунта в неделю, из моего пенсионного фонда в У. К. Икири. Заработок пером: весьма нерегулярный.
   Расходы: налоги, газ, электричество, вода, телефон, еда, одежда, транспорт. Машины у меня нет — езжу автобусом либо подземкой. Телевизора нет (прокат и лицензионное вознаграждение обходятся слишком дорого — я слушаю радио и мои граммофонные записи). Единственное, в чем я себе еще потакаю — роскошества моей жизни, — это спиртное, сигареты и редкие посещения кино или паба. Читаемые мной газеты я подбираю в автобусах и поездах подземки.
   Держать голову едва-едва выше уровня воды мне позволяют случайные журналистские заработки и консультации, которые я даю „Братьям Липинг“. В прошлом году я заработал около 650 фунтов. В этом, до сей поры, — написана статья о Ротко (50 фунтов), рецензия на книгу о группе „Блумзбери“ (25 фунтов), кроме того, я оценил для „Братьев Липинг“ одну частную коллекцию (200 фунтов).
   Питаюсь экономно — солонина (кулинарный лейтмотив моей жизни), жареная фасоль и картошка. Жестянку супового концентрата, если его основательно разбавить, можно растянуть на четыре-пять раз. Пакетик чайной заварки дает, при правильном использовании, три чашки слабенького чая. И так далее. Слава Богу, у меня был хороший портной. Последний комплект костюмов от Берна и Милнера протянет, при тщательном уходе за ними, еще долгие годы. Белье, носки, рубашки покупаются редко. Одежду я стираю вручную и высушиваю над газовой горелкой — зимой, либо на веревках в подвале — летом. О поездках за границу нечего и мечтать, если только их не оплатит целиком и полностью кто-то еще. К примеру, Глория пригласила меня этим летом в Ла Фачина — „на какой угодно срок“. Я сказал, что не могу позволить себе дорожные расходы, и поскольку она оплатить их не предложила, решил, что и у нее с деньгами тоже туго.
   Я все еще попиваю — сидр, пиво, наидешевейшее вино, — и приладился самостоятельно скручивать себе сигареты.
   Днем я отправляюсь в публичную библиотеку, чтобы продолжать посвященные „Октету“ исследования или писать мои редкие статьи. Вечерами перепечатываю их дома на машинке. Потом слушаю радио или пластинки, читаю. Два-три раза в неделю могу заходить в ближайший паб, „Корнуоллис“ — выпить полпинты горького пива. Я здоров, независим, но денег у меня нет. Я — просто — выживаю. Вот вам жизнь престарелого литератора, здесь, в Лондоне, в 1975 году.
   [ПОЗДНЕЙШАЯ ВСТАВКА. 1982. В свое время я не обратил на это никакого внимания, однако в годы, когда у меня и впрямь не было ни гроша, я время от времени вспоминал слова, которые выкрикивал мистер Шмидт, пока от него удирала Монди / Лаура. НЕУДАЧНИК! Ты, английский неудачник… Полагаю, он считал это самым язвительным оскорблением, какое можно бросить мне в лицо. Однако, как мне представляется, такое поношение на англичанина — или на европейца — никак, в сущности, не действует. Мы знаем, что всем нампредстоит, в конечном итоге, потерпеть неудачу, а потому и слово это нам оскорбительным не кажется. Другое дело в США. Возможно в этом и состоит огромное различие между двумя мирами — в концепции „неудачничества“. В Новом Свете это окончательное позорное пятно, — в Старом оно вызывает лишь ироническое сочувствие. Интересно, что сказал бы по этому поводу Титус Фитч?]
Среда, 7 мая

   В клуб „Травеллерз“, завтракать с Питером [Скабиусом]. Купил на рыночном лотке новую рубашку (за 80 пенсов), думаю, в моем темно-синем костюме и при галстуке ДРВМС выглядел я достаточно респектабельно. Слегка набриолинил и гладко зачесал волосы. Туфли вот выглядят подозрительно, как их ни начищай, — они малость растрескались, — но при всем том, вид я имел, полагаю, вполне элегантный.
   Питер — дородный, краснолицый — осыпал меня скучными жалобами: на кровяное давление, на своих кошмарных детей, на неутолимую скуку существования на Нормандских островах. Я сказал: какой смысл иметь столько денег, если они вынуждают тебя жить в месте, которое тебе не по душе? Он сделал мне выговор: я ничего не понимаю, его финансовые управляющие непреклонны. Я воспользовался случаем, чтобы от души наесться — три булочки с острым супом, три овощных гарнира с жаренной бараниной, потом тертое яблоко со сливками и ломоть „уэнслидейла“ с сырной дощечки. Питеру теперь пить не дозволено (он думает, что у него начинается диабет), поэтому я в одиночку употребил полбутылки клерета и большой бокал порта. Питер проводил меня до дверей, я заметил, что он прихрамывает. И тут, впервые за нашу встречу, он задал вопрос обо мне: чтоподелываешь, Логан? Работаю над романом, сказал я. Чудесно, чудесно, неопределенно откликнулся Питер, а следом спросил, читаю ли я еще романы. И признался, что ему с романами сладить не удается, он читает только газеты и журналы. Я сказал, что перечитываю Смолетта — просто, чтобы ему досадить, — потом вышел на Палл-Малл и поманил такси. Мы обменялись рукопожатиями, пообещали не терять друг друга из виду. Я забрался в такси, и как только оно свернуло за угол Малл, остановил его и вылез. 65 пенсов за три сотни ярдов, однако трата того стоила — реноме я сохранил.
Воскресенье, 8 июня

   Прошелся вчера до Баттерси-парка, посидел на солнышке, читая газету. Инфляция, как я вижу, составляет в Британии 25 процентов, стало быть, для поддержания моего шаткого существования, придется работать на одну четвертую больше. Напье Форсайт черкнул мне несколько строк, сообщив, что служит теперь в „Экономист“. Может, и для менятам найдется работа.
   Потом побрел по улицам к Мелвилл-роуд, — что было серьезной ошибкой, однако я думал о Фрейе и Стелле, о наших прогулках по парку. Что случилось с нашей собакой? Как ее звали?[206]Меня потрясла моя неспособность вспомнить ее имя. Возможно, взрыв „Фау-2“ убил и ее. Если подумать, Фрейя, скорее всего, брала собаку с собой, когда встречала Стеллуиз школы.
   Вернувшись домой, просидел час, разглядывая их фотографии. Плакал и не мог остановиться. То были годы, в которые я испытывал настоящее счастье. Знание этого — и блаженство, и проклятие сразу. Хорошо сознавать, что ты смог отыскать в своей жизни подлинное счастье — в этом смысле, она не потрачена впустую. Но признаться себе, что больше ты так счастлив никогда не будешь, это тяжело. Стелле было б сейчас тридцать семь, наверное, вышла бы замуж, завела детей. Моих внуков. Или не завела бы. Кто знает, как может сложиться жизнь другого человека? Так что все эти любовные домыслы — дело пустое.
   Выпил бутылку сидра, дожидаясь опьянения и всего, что за ним следует. Сегодня утром встал с головной болью. Во рту зловоние от моих гнусных самокруток. Глупый старый дурак.
Пятница, 1 августа

   Один из нестерпимо жарких лондонских дней, когда асфальт под твоими ногами, кажется, мягчеет и тает. Даже мне пришлось отказаться от обычного моего пиджака с галстуком и откопать кричащую, хоть и выцветшую рубашку времен Икири. После полудня заглянул в „Корнуоллис“, выпить джина с тоником, — отпечатал на машинке рецензию для „Экономист“ (Напье расстарался — я рецензирую для журнала любые книги по искусству: 30 фунтов за один заход). В пабе тихо, спокойно, каждая поверхность вытерта дочиста в ожидании наплыва посетителей к ленчу. Я уселся у открытых дверей, чтобы меня обдувало ветерком, в ладони моей позвякивал холодный бокал, и услышал следующий разговор, происшедший между средних лет мужчиной и женщиной, что сидели на скамейке снаружи:
   ЖЕНЩИНА: Ну как ты?
   МУЖЧИНА: Не очень.
   ЖЕНЩИНА: А что такое?
   МУЖЧИНА: Здоровье. С сердцем нелады. И рак. Что называется, двустволка.
   ЖЕНЩИНА: Ой, бедный.
   МУЖЧИНА: Как Джон?
   ЖЕНЩИНА: Он умер.
   МУЖЧИНА: Рак?
   ЖЕНЩИНА: Нет, покончил с собой.
   МУЖЧИНА: Исусе-Христе.
   ЖЕНЩИНА: Прости, все это так тяжело.
   Она встает, входит в паб и садится в углу, одна.

1976
Четверг, 1 января

   Встретил Новый год квартой виски („Клан Макскот“) и двумя жестянками „Карлбергского особого“. Думаю, так я не напивался со времен университета. Сегодня чувствую себя плохо, старое тело пытается совладать с токсинами, которыми я его накачал. На предстоящий год я взираю с настроением — каким? — неподатливого безразличия. Мне кажется удивительным и невероятным, что не так уж и давно у меня был дом с четырьмя слугами. Симеон прислал мне на Рождество открытку с пожеланиями доброго здравия, радости и процветания; он выразил также надежду, что я напишу много хороших книг. Радость и процветание представляются мне недостижимыми, так что, возможно, стоит сосредоточиться на поддержании того здоровья, какое у меня пока осталось, а это, глядишь, и поможет закончить одну-единственную книгу, еще сидящую во мне.
   Написал для „Спектатора“ статью о Поле Клее. (Подумать только, когда-то я владел собственным Клее. Какой жизнью я тогда жил?). По непонятной причине, ставка „Спектатора“ упала до ничтожных 10 фунтов.
   По чему я пуще всего скучаю, когда вспоминаю Африку, так это по игре в гольф с доктором Кваку на захудалом поле Икири. Скучаю и по гольфу, и по пиву, которое мы пили после игры на веранде клуба, глядя на садящееся солнце. Что мне нравится в гольфе? Он не требует большого напряжения сил, а это уже достоинство. Думаю, величайшее его преимущество, как спортивной игры, состоит в том, что как бы неуклюж ты ни был, ты все равно сохраняешь возможность произвести удар, который сравняет тебя с лучшими игроками мира. Помню один день в Икири, когда я, кое-как набрав к восьмой лунке (пар 4) семь очков, изготовился ударить шестой клюшкой по относительно недалекой — пар 3 — девятой. Меня томила жара, я потел да и чувствовал себя неважно — но вот я замахнулся, ударил, мяч взвился в воздух, один раз стукнулся оземь, отскочил и упал в лунку. Одним ударом с ти и прямиком в лунку. Удар исполненный блеска — лучшего не смог бы сделать даже чемпион мира. Не могу припомнить никакой другой игры в мяч, дающей ни на что не годному любителю шанс продемонстрировать такое совершенство. Этот удар целый год наполнял меня счастьем, стоило мне лишь вспомнить о нем. Да и сейчас наполняет.
Воскресенье, 15 февраля

   Странный, жалобный телефонный звонок Глории, — она поинтересовалась, нельзя ли ей приехать и остановиться у меня на несколько дней. Я сказал, конечно — добавив обычные предостережения: отсутствие комфорта, отсутствие телевизора, темная полуподвальная квартира в нездоровом районе, и т. д. Спросил, зачем тебе приезжать в Лондон в феврале? Она ответила, зловеще, что ей необходимо повидать врача.
   Насколько мне известно, у Глории имеется брат в Торонто и племянница в Скарборо, ни больше, ни меньше. Но для чего же и существуют старые друзья?
   Забыл сказать, что проснулся в прошлую пятницу с каким-то посторонним предметом во рту и выплюнул его на подушку — то был один из моих зубов. Возможно, самое неприятное пробуждение за всю мою жизнь. Впрочем, я сходил в местному дантисту и тот меня успокоил. Все остальное выглядит более-менее прилично, сказал он, и затем отметил впечатляющее качество коронок и моста, которыми может похвастаться мой рот. Они, должно быть, обошлись вам в целое состояние, с легкой завистью произнес он. Спасибо вам, великолепные дантисты Нью-Йорка. Перспектива утраты зубов внушает мне иррациональный страх — на самом-то деле, не иррациональный, более чем рациональный. Однако, если предположить, что я проживу достаточно долго, она, скорее всего, неизбежна. Кто-то говорил мне (кто?), что и Во, и Т. С. Элиот утратили волю к жизни, когда им вырвали зубы и вставили новые. Может быть, это чисто писательская проблема? Чувство, что когда наши зубы лишаются прежней хватки, можно спокойно выбрасывать белый флаг?
Пятница, 27 февраля

   Вчера приехала Глория, я отдал ей мою комнату, — хотя, следует сказать, я слишком стар для того, чтобы с удобством спать на софе. Выглядит она ужасно: отощавшая, желтая, лицо сморщилось, руки дрожат. Я спросил, что с ней такое, она ответила, что не знает, однако уверена — нечто серьезное. Волосы ее высохли и истоньшились, кожа вся в пятнышках и отвисает, как у старенькой ящерки. Глория думает, что у нее нелады с печенью („Иначе с чего бы я приобрела этот странный цвет?“), но жалуется также на болив спине и бедрах. И еще она все время задыхается.
   Тем не менее, мы были рады увидеть друг дружку и выдули большую часть бутылки джина, привезенной ею мне в подарок. Я сварил нам немного спагетти с соусом — из консервной банки. Впрочем, к еде она почти не притронулась, ей хотелось пить, курить и болтать. Я поведал ей о моей последней встрече с Питером, мы хохотали и кашляли друг на друга. Глория сказала, что Ла Фачину она продала, а деньги перевела сюда. „Ничего я за нее не получила, — пожаловалась она. — Гроши — после выплаты налогов и долгов“. Я спросил, где она думает остановиться, и Глория ответила: „Логан, милый, я предпочла бы остановиться у тебя. Пока доктор меня не посмотрит и мы не узнаем прогноз“. Собираюсь отвести ее в мою клинику на Люпус-стрит.
   Сегодня мне стукнуло семьдесят.
Вторник, 9 марта

   Глория вернулась из больницы. По какой-то причине она не захотела, чтобы я навещал ее там или привез оттуда домой. Я услышал, как она высаживается из такси, и выскочил навстречу. Она уже успела побывать в магазине, купить шампанское, немного паштета из гусиной печенки и кекс. О том, что происходило в больнице, или что сказали ей доктора, ни слова.
   Так что сегодня вечером мы раскупорили шампанское, съели, намазывая его на тосты, паштет, и тут Глория сообщила, что у нее неоперабельный рак легких. „Подозреваю, там все проросло, — сказала она. — Правда, они не могут — во всяком случае, пока — объяснить, почему так болит спина“. Она спросила, можно ли ей остаться у меня: ни в раковой палате, ни в хосписе ей умирать не хочется. Я ответил, конечно можно, но предупредил, что я очень беден, и удобства, которые я сумею ей предоставить, будут определяться этим обстоятельством. Глория сказала, что у нее есть в банке 800 фунтов, я могу считать их своими. „Давай как следует гульнем на эти деньги, Логан“, — с ухмылкой сказала она, — как будто мы были с ней школьниками, затевающими ночной кутеж. Я подумал, что даже 800 фунтов нам надолго не хватит, и должно быть, Глория прочитала это в моих глазах, потому что кивнула в сторону висящего над камином нашего с ней двойного портрета. „Возможно, пора обратить наследство Пабло в наличность“, — сказала она.
Среда, 10 марта

   Сегодня утром позвонил Бену в Париж и спросил как он. „Хворый, но живой“, — ответил Бен. Я поприветствовал его как нового члена нашего клуба. Затем рассказал о наброске Пикассо и Бен, не глядя, тут же предложил мне 3 000 фунтов.
   Я вынул рисунок из рамки и отрезал свой портрет ножницами. На моей половинке написано только мое имя „Логан“ — все прочее посвящение и представляющая основную ценность подпись приходятся на половину Глории: „Mon amie et mon amie Gloria. Amitiés, Picasso“[207]и дата. Наши части рисунка не превышают размером почтовой открытки, а без подписи мой портрет ничего не стоит, и все таки это память, и мне приятно, что тот завтрак в Канне, столько долгих лет назад, принесет бедной Глории ощутимую пользу.
Пятница, 19 марта

   День вполне мог быть и зимним. Низкие, сланцево-серые тучи, порывистый восточный ветер, несущий с Северного моря дождь со снегом. Глория хорошо устроилась в моей комнате — граммофон, джин, книги, журналы. Едим и пьем мы, как королевская чета в изгнании. Купаться и переодеваться Глории помогает ее собственная, приходящая ежедневно медицинская сестра (услуги которой оплачиваются наследством, оставленным нам Пикассо), время от времени заглядывает и сестра патронажная, чтобы проверить состояние Глории и пополнить ее запас медикаментов. Глория не проходит ни радиотерапии, ни какой бы то ни было из новейших „убойных“ лекарственных терапий. Она изображает веселость и бесшабашность — говорит, что плевать ей на все, лишь бы не было больно. „Я не буду занудничать, милый, — сказала она. — Тебе не придется выносить мой горшок, подтирать мне задницу или еще что-нибудь в этом роде. Пока мы можем позволить себе сестру, все будет выглядеть так, точно у тебя поселилась вздорная старая приятельница“. Так что я живу прежней жизнью, хожу в публичную библиотеку, работаю там, а ранним вечером возвращаюсь домой. Глория вполне довольна тем, что проводит день в одиночестве и способна более-менее позаботиться о себе сама, однако вечерами ей требуется компания, — я сижу с ней, читаю ей то да се из газеты, мы слушаем музыку и клюкаем. К десяти я обычно уже порядочно набираюсь, да и Глория начинает клевать носом и задремывать. Я вынимаю бокал из ее руки, поправляю одеяла с покрывалом и на цыпочках выхожу из комнаты.
   Спится мне на софе плохо, я все воображаю, как за дверью множатся раковые клетки, и стараюсь не думать о той Глории Несс-Смит, которую знал когда-то. Просыпаюсь рано утром, сразу же бреюсь и принимаю душ, чтобы оставить ванную комнату свободной. Молю Бога о том, чтобы сестра пришла еще до того, как проснется Глория, до того, как я услышу ее полный ужаса крик: „Логан!“, — когда сознание вернется к ней и она поймет, в каком пребывает состоянии. По утрам на Глорию всегда первым делом накатывает страх, и лишь потом она надевает маску бодрого смирения.
   Когда появляется сестра, я ухожу покупать дневную провизию — нередко в продуктовый магазин „Харродза“, чтобы отыскать там какие-нибудь экзотические сладости, к которым неравнодушна Глория („Как насчет кумквата сегодня? Засахаренных каштанов?“). Открыл счет в винном магазине, откуда нам доставляют всю нашу выпивку. Уже неделю мы пьем джин. Если я остаюсь дома, мы начинаем с бутылки вина перед ленчем, а к наступлению ночи переходим на зелье покрепче, и тут уж душа поднимается у нас из пяток аж до самых колен. Я как-то спросил у нее, не хочет ли она, чтобы я связался с Питером, и Глория сразу же ответила „нет“, так что я эту тему оставил.
   Я не думаю о том, что было; не думаю о том, что будет. Не строю планов, связанных со смертью Глории — а именно ее оба мы и дожидаемся, — на самом деле, я ничего решительно не знаю о формальностях, выполняемых в таких случаях. Несомненно, скоро узнаю. Пока же меня более чем занимает „здесь и сейчас“.
Воскресенье, 4 апреля

   Глория достигла состояния изношенности и истощенности, в котором ее черты обрели вид заимствованных у кого-то другого: глаза слишком велики для глазниц, зубы слишком велики для рта, чужие огромные нос и уши. Губы ее вечно мокры и поблескивают, аппетита она лишилась. Ей удается справиться с половинкой яйца в мешочек и шоколадкой с мягкой начинкой, однако мир ее приглушен и размыт морфиновыми коктейлями, которые она потягивает, и все, на что Глория способна— это минуту-другую сфокусироватьвзгляд на мне. Она делает над собой огромные усилия — я вижу, ей не хочется чувствовать, что ее уносит куда-то. Газеты я ей теперь читаю по утрам, она изо всех сил старается сосредоточится на услышанном: „Почему Тед Хит такая собака на сене?“; „Что это, собственно, означает — „панк“?“.
   От нашего наследства осталось около 1 200 фунтов — я подсчитал, что их хватит на месяц с небольшим, — в любом случае, счета за спиртное стремительно уменьшаются, я снова стал более-менее трезвенником.
   Из клиники на Люпус-стрит к нам регулярно заходят врачи, каждый день новый — их там, должно быть, десятки, — я спросил у последнего насчет прогноза. Это может случиться завтра, а может и в следующем году, сказал он и привел несколько поразительных примеров того, как люди, которым полагалось умереть, месяцами цеплялись за такую вот полужизнь. Спасибо Господу за опиум, сказал я. Телесными функциями Глории ведают медицинские сестры — я и понятия не имею, что у них там происходит.
   Я сижу и читаю ей, и глаза мои то и дело перепархивают на пульсирующую, изогнутую вену у нее на виске, и я бессознательно подстраиваю свои вдохи и выдохи к неудобному, нитевидному ритму этой вены. Завод в часах Глории подходит к концу.
Вторник, 6 апреля

   4:35дня. Глория умерла. Я вошел две минуты назад в ее комнату, а она лежит мертвая. Точно в той же позе, какую приняла за полчаса до того, — голова откинута, ноздри расширены, губы натужно раздвинулись, выставив напоказ зубы. Глаза закрыты, однако полчаса назад, она, как мне показалось, ласково сжала мне руку ладонь, когда я взял ее ладонь в свою.
   Вот только колени Глории были теперь приподняты, как будто усилия, которых потребовала последняя попытка глотнуть воздуха, притянули к этой работе все ее тело. Я засунул руки под простыню, ухватил Глорию за лодыжки, потянул их на себя. Ноги выпрямились с такой податливостью, точно в ней еще сохранилась жизнь. Почему я был так участлив к Глории? — спрашиваю я себя. Потому что она мне нравилась; потому что мы были любовниками, разделившими какую-то часть наших жизней. Потому что она была моим другом. И еще потому, что в сделанном мной для Глории я вижу с охотой исполненный долг и думаю — с надеждой, — что за это кто-то сделает то же самое и для меня. Нелепость, я знаю, иллюзорные мечтания. Такие сделки с жизнью не заключаются, тутquid pro quo[208]не проходит.
Суббота, 10 апреля

   В холодный апрельский день крематорий „Долина Патни“ представляет собой, должно быть, одно из самых траурных и гнетущих мест во всей стране. Нелепая викторианская часовня изобретательно исполняет сразу две роли, поскольку крематорий стоит посреди огромного, раскидистого, неопрятного некрополя. Часовню окружают, нависая над нею, темные тисы, подобные гигантским монахам в капюшонах, сообщающим еще большую мрачность этой и без того мрачной сцене.
   На похороны пришел Питер, а кроме него, — удивительное число незнакомых мне людей: прежних коллег Глории, каких-то смутных родственников. Питер спросил у меня, где она умерла. В моей квартире, ответил я. Втвоейквартире? Весь стародавний, полный подозрений антагонизм Питера немедля воскрес, отчего лицо его бросило в краску. Впрочем, он совладал с собой: ты очень добр, старина, сказал он.
   У себя в отеле он стал более многоречив, осыпал меня вопросами — очень ему любопытно было узнать, почему его прежняя жена умерла в полуподвальной квартире его же самого старого друга. Он спросил, действительно ли Глория нравилась мне. Конечно, сказал я: ее общество всегда было удивительно интересным — такая веселая, такая прямая, такая чудесная грубиянка.
   — Понимаешь, мне кажется, я никогда ее по-настоящему не знал, — озадаченным тоном произнес он.
   — Господи-боже, ты же был ее мужем.
   — Да. Но я думаю, тут было скорее упоение сексом. Никогда не встречал другой женщины, способной так, как Глория, ну, ты знаешь, растормошить меня.
   Мы заказали в номер сэндвичи и продолжали атаковать бутылку виски. Я обратил внимание на то, что лакей назвал Питера „мистером Портманом“. А чем тебя Скабиус не устраивает? — спросил я.
   — Я не должен был здесь появляться — если мой финансовый управляющий узнает, что я в Лондоне, его хватит сердечный приступ.
   — А, налоги. Как мило, что ты приехал. Глория была бы очень тронута.
   — Просто хрен знает что такое, эти налоги. Я вот подумываю об Ирландии. Похоже, писатели там подоходного налога не платят. А с другой стороны, рискованно — все-таки ИРА.
   — Не думаю, Питер, что ИРА изберет тебя своей мишенью.
   — Ты шутишь. Да там любой с таким профилем, как у меня, подвергается риску.
   — В Ирландии отличные дома, — сказал я. Не стоило продолжать этот разговор.
   — А почемутыне уедешь? — спросил он. — Как ты можешь жить здесь, при таких-то налогах? Два месяца работаешь на себя, а следующие десять на сборщика налогов.
   — Я веду очень простую жизнь, Питер. Очень простую.
   — Так и я тоже, черт подери. Ох, пожалею я об этом виски. Если бы мой доктор увидел, как я его пью, он умыл бы на мой счет руки… Как дела у Бена?
   — Рак. Простата, — но, похоже, он выкарабкивается.
   Эта новость Питера удручила и он принялся перечислять собственные невзгоды — артериосклероз, стенокардия, все возрастающая глухота. Мы разваливаемся, Логан, все повторял он, мы жалкие старые развалины.
   Я не мешал ему пустословить. Я себя старымне ощущаю,хоть, должен сказать, признаков старения у меня более чем достаточно. Ноги мои отощали из-за того, что ссохлись мышцы, — и стали почти безволосыми; ягодицы исчезли, пустое седалище штанов теперь свободно свисает с меня. И вот еще занятно: конец с яйцами выглядят более дряблыми, отвислыми, свободно болтающимися между ног. Мало того, когда вылезаешь из горячей ванны, кажется, будто они увеличились в размерах. Это нормально или присуще только мне?
   Забыл сказать, что в разгар всех горестей с Глорией получил из конторы Ноэля Ланджа письмо, сообщавшее, что по завещанию месье Кипрена Дьюдонне[209]я стал владельцем собственности во Франции. На какой-то безумный миг я решил, что речь идет о загородном доме Кипрена в Керси, однако, приглядевшись к адресу и сверившись с атласом, понял, что это дом в Ло,maison de maître[210]близ деревни, носящей имя Сент-Сабин. Ну я и написал в ответ — продайте все. Глория тоже оставила мне все, чем владела, а это сводится к 900 фунтам на ее счете (спасибо, Пабло), двум чемоданам с одеждой и содержимому контейнера, хранящегося на складе в Сиене. И что я буду с ним делать? Что мне действительно требуется, так это завещатель побогаче.
   [В понедельник 7 июня, в 11:30 утра, ЛМС, переходивший Люпус-стрит, был сбит ехавшим с недозволенной скоростью почтовым фургоном и получил серьезные увечья. Скорая помощь отвезла его в больницу Св. Фомы, где ему сделали срочную операцию. Помимо разрыва селезенки и трещин в черепе, он получил три серьезных перелома левой ноги, не говоря уже о множестве ссадин и ушибов по всему телу.
   После операции (ему вставили в ногу стальные спицы) ЛМС перевезли в больницу Св. Ботольфа, в Пекхэме, где его поместили в палату № 3. Дневник возобновляется через четыре недели после несчастного случая.]
Понедельник, 5 июля

   Одна из старых дам, что бродят по палате со сборниками головоломок и комплектами принадлежностей для вышивания, снабдила меня шариковой ручкой и блокнотом, так что я смогу, наконец, записывать мои впечатления от этого адского места. Швейцарский рулет и комковатый заварной крем, в третий раз на этой неделе. Простите, но швейцарский рулет это не пудинг; швейцарский рулет это такой сладкий пирог. Кто-то в отделе поставок прикарманил деньги, которым предстояло пойти на покупку нормального пудинга. Вполне типично для нашего заведения — построенного в девятнадцатом веке и все еще припахивающего ценностями и обыкновениями этого века. К примеру, палата № 3 это огромное помещение с высокими потолками, схожее с сельским клубом или школьной часовней, построено оно было именно как больничная палата — в трех его стенах прорезаны высокие узкие окна, дабы впускать сюда как можно больше „целительного“ солнечного света. В палате тридцать коек, в два раза больше, чем было задумано изначально, медицинский персонал выбивается из сил, он изнурен и очень вспыльчив. Я провел две беспомощных недели в центральном проходе, пока Пауле — единственной сестре, которая мне нравится, — не удалось перевести меня в угол. Так что теперь у меня только один сосед, хоть он и постоянный здешний обитатель: старый пропойца, оставляющий желать много лучшего. Стоят теплые июльские дни, палата сильно напоминает парник. В полдень мы лежим, задыхаясь и обливаясь потом, на койках, те, у кого хватает энергии или сил, сбрасывают с себя одеяла и обмахиваются газетами либо журналами. На ядовитых, болотных запахах, которые поднимаются от выставленных напоказ простыней, я задерживаться не стану. Все это дает некоторое представление о физическом состоянии людей викторианского века: если вдуматься, каждому из них, наверное, было нестерпимо жарко в летнее время — одежды тогда носили плотные, многослойные, а снять сюртук означало проявить невоспитанность. И от мужчин, и от женщин, должно быть, жутко несло потом. А тут еще кучи конского помета на улицах… Лондон девятнадцатого столетия вонял, надо полагать, как выгребная яма.
   Левая нога у меня в гипсе по самое бедро, отчего я более или менее неподвижен. Мочусь я в бутылку, а когда нужно прогадиться, вызываю сестру. Пользоваться уткой я отказался, поэтому меня сажают в кресло и отвозят в уборную. Там я устраиваюсь на чаше унитаза и делаю свое дело. Двери в кабинках отсутствуют. Сестры ненавидят меня за то, что я отказался от утки.
   Единственное неопределенно приятное следствие того, что нога закована в гипс — меня приходится мыть губкой. Делается это быстро, расторопно, однако на две минуты я вновь возвращаюсь в раннее детство — руки подняты, мне омывают подмышки, холодная губка ныряет в мои гениталии, я наклоняюсь вперед, чтобы мне потерли спинку. Процедуру завершает нешуточное растирание полотенцем и посыпание тальком. Если бы эта дойная корова, сестра Фрост, еще вытаскивала бы титьку и давала мне пососать, картина была бы полная.
   Еда отвратительная, никуда не годная — худшей я не пробовал со школьных времен в Абби. Мы получаем все, какие можно вообразить, ужасы лечебного учреждения — мелко порубленное мясо с водянистым картофельным пюре и консервированными овощами; рыбный пирог, в котором рыба не водится; приправленные карри яйца; слипшиеся, тестообразные клецки с комковатой сметаной. Все это приходится съедать — особенно мне, прикованному к койке. Раз в день появляется человек с тележкой, у которого можно купить, в виде добавки к больничному довольствию, крекеры и плитки шоколада. Диета воистину ужасная — все жалуются на запор.
   Паула — единственная сестра, которая нравится мне хотя бы тем, что зовет меня мистером Маунтстюартом. Я поблагодарил ее, спросил как ее фамилия. „Премоли“, — сказала она. Правильно, значит пусть будет мисс Премоли, сказал я, однако она попросила называть ее Паулой, а то другие сестры решат, что тут что-то нечисто. Интересная фамилия, заметил я, и Паула сказала, что она родом с Мальты. Но как же ваши рыжие волосы? не подумав, спросил я. У вас вон седые, ответила она: что ж тут смешного?
   [ПОДЗДНЕЙШАЯ ВСТАВКА. Мои воспоминания о самом несчастном случае разрознены и бессвязны. Я всегда, еще со времени возвращения в Лондон, замечал, что почтовые фургоны вечно носятся как угорелые, точно водителям их угрожает опасность опоздать к какому-то решающему сроку или на некую встречу. Тот, что сбил меня, летел на скорости, должно быть, миль 60–70 в час. Хотя виноват был целиком и полностью я: мысли мои блуждали неведомо где, — я не посмотрел по сторонам и соступил с тротуара примерно с такими же предосторожностями, с какими переходят не улицу, а собственную кухню. Видимо, от удара я пролетел по воздуху ярдов пятнадцать. О столкновении я ничего не помню, боли почувствовать не успел. Очнулся два дня спустя в Св. Фоме, гадая, куда я, к черту, попал и что тут делаю. Мне здорово повезло, что я остался в живых, так мне сказали. Кто-то из отдела Управления почт по работе с клиентами прислал мне букет подвядших гладиолусов — „с пожеланиями скоростного выздоровления“. Неудачный выбор прилагательного, подумал, помнится, я.]
[Август-сентябрь]наблюдения над палатой № 3

Сегодня — массированное облегчение кишечника, после по сути дела, двухмесячного, как я вдруг сообразил, запора. Почувствовал себя лучше, но одновременно осознал, насколько я отощал. Я теперь — костлявый старый хрен, которому не мешало бы постричься.
   В сущности, мы лежим в палате для престарелых, хотя никто не желает этого признавать. Никого моложе шестидесяти здесь нет. Палата для престарелых в том смысле, в каком бывают раковые палаты. Все мы — старики со стариковскими проблемами. Многие умирают. Палата слишком велика, чтобы я мог произвести точные подсчеты, а пациентов вечно перемещают с места на место (дабы замаскировать потери?). Я бы сказал, что со времени моего появления здесь умерло человек тридцать.
   Паула ушла вчера в летний отпуск. Куда вы отправитесь? — поинтересовался я. На Мальту, глупенький. Она носит на шее золотой крестик — достойная девушка-католичка. Ее заменил санитар по имени Гэри — со множеством отвратных татуировок.
   Человек, которого я ненавижу пуще всего, лежит в четырех койках от меня. Его зовут Нед Дарвин, но я прозвал его „мистер Не-Трепыхайся“. Сестры его любят: он никогда не жалуется, непременно имеет в запасе веселое замечание, радостно улыбается всем и вся и, похоже, наслаждается больничной едой. С ним приключился удар, но он довольно бодро ковыляет по палате, опираясь на костыль. Знает имена всех сестер. Как-то в один особенно жаркий день он подошел ко мне и постучал по загипсованной ноге. „Готов поручиться, зудит у вас там черт знает как“. Он из тех, кто падок до фразочек вроде „готов поручиться“, „да или нет“ и „премного благодарен“. Я послал его в жопу.
   Потребовал встречи с кем-нибудь вроде администратора / управляющего, чтобы заявить протест против отсутствия дверец в уборной (по-моему мнению, это значительный фактор, определяющий нашу коллективную беду по части запоров). Требование было воспринято, как недвусмысленная попытка посеять смуту, — сестры бросали на меня взгляды грознее обычных. В конце концов, объявился молодой человек в костюме, выслушавший то, что я имел сказать. „Это мера, предпринятая для вашей же безопасности, Логан“, — сообщил он. Я попросил называть меня мистером Маунтстюартом, каковой просьбой он пренебрег, обойдясь в дальнейшем разговоре вообще без обращений по имени. Ничего из этого не выйдет: я просто укрепил мою репутацию смутьяна.
   Описание путешествия семейства Пекснифф в Лондон — „Мартин Чеззлвит“ (главы 8 и 9) — это один из величайших комических пассажей в английской литературе. Развить эту мысль.
   С того места, где располагается у меня селезенка, сняли дренаж. Боль в ноге, похоже, уменьшилась. Трещины в черепе, вроде бы, ни к каким побочным эффектам не привели. Со времени появления здесь мной занимался десяток, должно быть, докторов и каждый брался за мой случай, не являя каких бы то ни было признаков предварительной осведомленности: „Итак, вы попали в автомобильную катастрофу? О, я вижу, у вас разорвана селезенка“. Я не виню ни их, ни медицинских сестер. Жизнь в этом жутком месте мне ненавистна, а уж каково это — работать тут, ведомо одному только Богу. Впрочем, одна мысль не покидает меня: должен же существовать какой-то лучший, более гуманный, более цивилизованный способ ухода за нашими больными и немощными. Если государство берется за эту работу, так нужно делать ее от души: а этот мелочный, злопамятный, скаредный, пренебрежительный мир унижает всякого, кто в него попадает.
   Впервые в жизни я покалечился и серьезно заболел; впервые перенес операцию и общий наркоз; впервые попал в больницу. Те из нас, кому повезло наслаждаться добрым здравием, забывают об этой параллельной вселенной больных людей — об их ежедневных страданиях, о банальных испытаниях. Только перейдя границу и оказавшись в мире немощей, начинаешь осознавать его безмолвное, тяжкое присутствие, постоянно нависающее над тобой.
   В палате новая сестра: „Я слышала, вы не желаете пользоваться уткой“. Правильно слышали, сказал я. Тогда она заявила, что если я „нуждаюсь в туалете“, то должен добираться до него без посторонней помощи, сестер, которые станут возить меня туда в кресле, больше не найдется, это отнимает слишком много ценного времени. Так выдайтемне какие-нибудь костыли, сказал я, потому что пользоваться уткой я все равно не стану. Костылей вам не положено, с торжествующей улыбкой объявила она, и мне принесли утку. Ну-с, когда мне понадобилось погадить, я выполз из койки и ухитрился добраться до Не-Трепыхайся. „Можно позаимствовать ваш костыль? Спасибо“. Я понимал, что ссужать мне костыль ему не хочется, поскольку он думает, что навлечет на себя неприятности. Ну да и хрен с ним.
   Селезенка. Моя разорванная селезенка. Я нашел это слово в энциклопедии. „Маленький лиловато-красный орган, расположенный под диафрагмой. Селезенка выполняет рольфильтра, не пропускающего в кровь чужеродные организмы, способные ее заразить“. При полученном мной ударе моя селезенка разорвалась. В средние века ее считали источником меланхолических эмоций. Отсюда и „ипохондрия“, как расстройство селезенки, — склонность к меланхолии или угнетенному состоянию души, к мрачности и брюзгливости. Меня тревожит, что моя разорванная селезенка выбрасывает теперь в тело какую-то свою, особую отраву. Не это ли и породило новую для меня желчность и озлобленность?
   Квартира, вот что меня тревожит — никто не заглядывал в нее уже много недель. Паула спросила, почему меня не навещают, я ответил, что вся моя семья живет за границей.Дочь, сказал я, в Америке. „Все-таки, она могла бы приехать, чтобы повидаться с папой“, — заметила Паула.
   Заходил католический священник. „Паула говорила мне, что вы принадлежите к нашей вере?“. Как Паула узнала об этом? Или мы неким образом выдаем себя? Какими-то словами, выражениями, жестами… Видимо, то, что есть в нас общего, тем или иным способом проявляет себя. Я объяснил ему, что состою в набожных атеистах и что утратил веру в восемнадцать лет. Он поинтересовался, ощущал ли я когда-либо присутствие любви Божией в моей жизни. Я попросил его оглядеть эту палату с ее грузом человеческих страданий и горестей. Но Бог присутствует и здесь, с улыбкой настаивал он. Я сказал, что глубины моего неверия не измерить никаким лотом, — процитировав Джона Фрэнсиса Берна, друга Джойса. У священника не нашлось, что мне ответить, и я попросил его уйти.
   Сегодня утром умер мой старик-сосед. Лежал в койке, как пригвожденный, неподвижно, кислородная маска посвистывала на его лице. Выразительными оставались только глаза, которые он время от времени тревожно выкатывал в мою сторону. В конце концов, я решил истолковать это как некий сигнал. И, раскачавшись, вымахнул из койки, приподнял маску.
   — Ты англичанин? — прошептал он.
   — Вроде того. Да.
   Выпученные глаза его метались туда-сюда, как у хамелеона.
   — Отключи контакты, друг. Я хочу уйти.
   Я огляделся. На один безумный миг я подумал, что и вправду могу сделать это, но к нам уже поспешала сестра. Я вернул маску на место. Он умер часа два спустя.
   Меня навестил мистер Сингх [сосед ЛМС сверху], принес накопившуюся за многие недели почту. Он сказал, что в моей квартире отключены электричество и телефон. При нем был бланк из почтовой конторы, который позволил бы ему забрать мою невостребованную пенсию. Добрый старый Субедар (следует пояснить; мистер Сингх недолгое время служил в индийской армии — так что я зову его „субедаром“, а он меня „коммандером“). Он просидел некоторое время, болтая со мной, рассказал, что, пока я валялся в больнице, ему сделали вазэктомию и что он в жизни не видел никого счастливее миссис Сингх. Чувствую, после его визита мой статус в палате изменился, — я стал человеком еще более загадочным. Я подписал несколько чеков, покрывающих мои наиболее просроченные счета, и Сингх унес их с собой, чтобы отослать почтой.
   Сегодня выписывается Не-Трепыхайся. Сестры толпились вокруг него и аплодировали, пока он, прихрамывая, выбирался из палаты. Не думаю, что, когда настанет мой черед, произойдет то же самое. У меня новый сосед и тоже безнадежный, — он жутко стонет ночами, — начинаю подозревать, что они делают это нарочно.
   Сегодня с моей ноги сняли гипс — явив на свет нечто захирелое, волосатое, шишковатое, раза в два меньшее своей напарницы. Я заметил странный изгиб голени — там, где неправильно срослась сломанная кость, хирург, увидев его, нахмурился. Мышцы бедра и икры почти полностью истощены, так что мне пообещали два часа физиотерапии в день, которые позволят их восстановить. Я ощущаю потребность поскорее избавиться от меня — благо физический символ моей неспособности передвигаться теперь устранен. Чувство взаимное.
   На одну из кабинок уборной навесили дверцу. Маленькая, но сладостная победа.
Среда, 8 сентября

   Это следует записать: что-то странное случилось с моим зрением. Проснувшись сегодня утром, я увидел лишь половину мира — верхняя часть поля зрения застилалась чем-то, что я могу описать лишь как взвихренную бурую дымку. Как будто на землю опускался некий пагубный туман, впрочем, подвигав головой, я сообразил, что обесцвеченность это свойство моего зрения, а не мира, который меня окружает.
   Призвали врача, молодую сингалезку. Она спросила, нет ли у меня аллергии на определенные продукты питания, и записала меня на ЭКГ. Я сказал, что из-за несчастного случая получил трещины в черепе. Какого несчастного случая, спросила она? Я провел здесь столько времени, что уже обратился в древнюю историю. Когда я все объяснил, онарешила, что мне следует показаться нейрохирургу: об аллергии разговора больше не шло.
Четверг, 9 сентября

   Туман рассеялся. Бреясь сегодня утром, я вдруг сообразил, что верхняя половина зеркала больше не буреет. Хирург, мистер Гайд, осмотрел меня, проверил рефлексы и предложил повидаться с офтальмологом. Мистер Гайд человек воспитанный и, похоже, неравнодушный. Уже немолодой, с густыми серебристыми волосами. Что значит „немолодой“? Он лет на десять моложе меня.
   Паула подарила мне медальку с изображением Св. Христофора, на серебряной цепочке. Зачем это? — спросил я ее. Вы слишком добры. Это чтобы вы могли безопасно странствовать по жизни, мистер Маунтстюарт. Когда меня выписывают? Ах, да, сказала она, завтра утром, — а я в вечерней смене. Она поцеловала меня в щеку. Берегите себя, будьте поосторожнее и следите за почтовыми фургонами. У меня сдавило горло, в глазах защипало. Милая, чудесная Паула. По крайней мере, я выбираюсь отсюда живым.
Пятница, 24 сентября

   Тарпентин-лейн. Так странно вернуться сюда, смотреть глазами постороннего на все эти вещи, на мебель. Вот твой дом, Маунтстюарт, а вот твое имущество. Все равно, что ступить на борт „Марии Челесты“. За дверью навалило целый сугроб, фута в два глубиной, рекламных листков и бесплатных газет. Как ни ненавидел я больницу, в ней я пребывал под защитой, меня там знали; а теперь город кажется мне крикливо шумным, насылающим страх. И вынужденное одиночество, — которым я так наслаждался когда-то, — приводит меня, после месяцев общинной жизни в палате, в замешательство. Этим вечером просидел полчаса, ожидая, когда мне принесут ужин. Еды в доме нет, так что я дохромал до „Корнуоллиса“ — выпить (больница снабдила меня алюминиевой тростью). Там все те же прежние лица, все тот же дымный, пропитанный пивными ароматами воздух. Хозяин приветственно кивнул, как если б я был здесь только вчера. Я не из его любимцев — провожу в заведении слишком много времени и оставляю слишком мало денег. Заказал большой скотч с содовой и два свиных пирога (Субедар отдал мне изрядную пачку накопившихся пенсионных денег. Я внезапно разбогател), — и хозяин поприветствовал мой заказ редкой у него, неискренней улыбкой.
   Я оглядел завсегдатаев, пьянчуг — представителей одного со мной вида — и пожелал всем им смерти.

18 страница3 апреля 2024, 08:58

Комментарии