4 страница7 июня 2022, 21:48

Глава 4

– Однако, сегодня теплее, Вам не кажется? – высокий усатый мужчина в дорогой шинели закурил трубку, облокотившись на стену здания. Он обратился к уставшему почтальону в круглых очках с толстыми линзами. Тот рылся в своем потрепанном по углам чемоданчике, то и дело поправляя несразмерно большую шапку-ушанку, что то и дело сползала ему на глаза.

– Снег растает и будет слякоть, потом замерзнет снова и заледенеет, нечему радоваться, – ворчал почтальон, наконец доставая пару писем, надежно связанных веревочкой. Мужчина удивленно заметил, что почтовый ящик доверху полон, – а Вы не знаете, что с хозяином то? Ужо как месяц письма не забирает.

– Дак помер третьего дня.

– Как помер?

– Так и помер. Я слышал, как кухарка говорила, что пулю себе в лоб пустил, утром его нашли синего уже.

– Грешен, черт такой, я б и не подумал, – почтальон встал возле усатого и прикурил дешевую сигарету, – я слышал, приличный такой был.

– Какой ж приличный, – усатый прищурился, – извозчик говорил, что все деньги спустил на женщин и покер, вот и разорился. А какие морды сюда ходили – один страшнее другого. Все облезлые и сморщенные. Вон к ним разок приличный пришел, юный совсем, так теперь дуэлянт.

– А с кем стрелялся?

– Писака какой-то, но, видать, юнца откупили. Ничего про него и не слыхать. А писаку схоронили по–быстрому, даже не отпели, – почтальон затаенно слушал, то и дело негодуя покачивая головой:

– Не по-божески, не по-божески это все, – перекрестились.

– Я Вам больше скажу, любезный, – глаза усатого хитро сверкнули из-под густых бровей, – мне пекарь нашептал, что у них в покровителях Кошкина Дарья Алексеевна стоит. Она юнца и выкупила, а тот, что помер, – усатый перекрестился, – ее муж. Они его вдвоем и застрелили.

– Так ее мужа застрелили или он застрелился? – ничего не понял почтальон. Усатый пожал плечами:

– Ну а какая разница? Но мне птичка напела, что во всем виноваты турки.

– Снова Вы, – на этот раз старый сторож был любезнее. Он покачал головой, немного нехотя отпирая дверь, – Андрей Николаевич сказали на этот раз пущать. Что ж Вы такое натворили, Илья Васильевич? – Зяблин смущенно вошел, – барин не спит, не ест, чуть ли не головой о стену бьется, как умалишённый. Я предупрежу, что Вы пришли, ожидайте.

– Андрей Николаевич, здравствуйте, – Зяблин протиснулся в кабинет. В глаза сразу бросался беспорядок и несколько открытых сумок, лежащих то там, то тут. Прямой, как струна, Журавлев складывал книги и бумаги, и даже взгляд не поднял на вошедшего гостя, – месяц от Вас ни слуху ни духу, вот решил проведать. Уезжаете? – настороженно спросил Зяблин, все так же нерешительно стоя у входа.

– Отец отсылает меня в Париж, он узнал о дуэли, – Журавлев был холоден. Он сильно похудел, а в копне кудрявых волос стали проглядываться седые волоски, – это даже к лучшему. Вы просто решили справиться о моем самочувствии? – Журавлев наконец поднял на Зяблина ничего не выражающий взгляд.

– Вас не было на похоронах Курочкина, Вам не дошло приглашение? Я лично отправлял...

– Пришло, но я был занят, – за дверью раздалась тихая брань: экономка отогнала от двери подслушивающих служанок.

– Я понимаю, Вы не были близки, но я ожидал, что Вы придете. Все-таки, у вас были довольно теплые отношения, – несколько с упреком, но все еще сконфужено уточнил Зяблин.

– Я тоже много чего ожидал, – так же холодно отвечал Журавлев, закрывая ящик стола и переходя к изучению другой стопки бумаги.

– Дарьи Алексеевны тоже не было, на письма она не отвечает, я человека послал, говорят, не пускает никого. Я подумал, может, Вы были вместе?

– Мы не общаемся. Не хотите спросить, что я ел на завтрак, раз Вы сегодня так любопытны?

– У Дарьи Алексеевны сегодня премьера, не хотите сходить со мной? – покраснел Зяблин, опуская глаза, – мне всегда присылают билет. Сходим, раз уж Вы еще нескоро вернетесь.

– Я бы и без Вас пошел. Отец настоял. Слухи быстро распространяются, – в его голосе прозвучала металлическая злоба, – мне нужно побеседовать с Дарьей Алексеевной по окончанию, она дала свое согласие. Может, тогда это наглые рты наконец умолкнут.

– Значит, поедем вместе? – Журавлев вновь поднял глаза на Зяблина. Краешек губ Андрея Николаевича слабо дрогнул.

– У меня еще есть дела, езжайте без меня.

– Андрей Николаевич, – Зяблин откашлялся, нервно гладя себя по руке, – я понимаю, что между нами произошел ряд недопониманий, и Вы злитесь, – Журавлев заинтересованно вновь поднял голову, – но мы должны признать, что теперь вы настоящий мужчина, – Журавлев окунулся в бумаги, – и стоит ли так долго держать обиду? Вы уезжаете, разве это не прекрасный повод для примирения? Давайте обнимемся и поедем как старые друзья? – Зяблин распахнул объятия, но в горле стоял ком.

– Я же сказал, что я занят. Илья Васильевич, я бы попросил меня не отвлекать.

– Может Вам помочь собрать вещи? – с надеждой в голове спросил Зяблин, но получил твердое «нет».

Журавлев явно не был настроен на дружеский лад, так что Зяблин, понурив голову, вышел из кабинета. Уже у выхода из особняка его окликнули:

– А правда, что Андрея Николаевича не в Париж, а в Сибирь ссылают? – у медного светильника стояла молодая кухарка, раскрасневшаяся от любопытства, она смотрела на Илью Васильевича широко раскрытыми глазами.

– Сибирь?

– Ну в Сибирь, – чуть ли не по слогам повторила девушка, – за государственную измену?

– Какую еще измену? – кухарку утянули обратно на кухню, а Зяблин понял лишь то, что слухи становятся неконтролируемыми.

Дарья Алексеевна нервничала. Ей все было не то. Кресло в ее новой гримерке было чересчур мягким, даже вязким, а вот стул наоборот, слишком твердый. С каждой минутой находилось еще больше недостатков, что выводили актрису из себя. Кошкина с ногами сидела на кресле, неподобающе скрючившись над толстой папкой бумаг. Она превратилась в сгорбленную старуху, что вновь и вновь повторяет один и тот же текст, покачиваясь взад–вперед и кусая губы от напряжения.

– Дарья Алексеевна, – жалобно пропищала Марья, – стало быть, пора, – она бережно держала в руках громоздкое платье. Оно действительно было пышным и тяжелым, двигаться в нем было затруднительно. Кошкина подняла глаза на помощницу и попыталась что-то сказать, как поняла, что строчка текста вновь вылетела у нее из головы. Лицо Кошкиной скривилось и, Марья, испугано приняв недовольство дамы на свой счет, бросилась к ней, чтобы скорее завершить свою работу.

– Илья Васильевич зайдет к Вам? – робко уточнила она, зашнуровывая тугой корсет, – распорядиться о чае?

– Нет. Андрей Николаевич – возможно, занимайся делом, – проворчала Кошкина, не отрывая пронзительного взгляда от текста. Ассистентка замолчала. Ей передалось волнение Дарьи Алексеевной, и непослушный шнурок все никак не мог пролезть в петлю корсета, из-за чего Марья волновалась пуще прежнего.

– Через двадцать минут выход, – через приоткрытую дверь бросил какой-то мужчина и, вместо того, чтобы уйти, лишь прикрыл дверь и через щель между дверью и косяком наблюдал за приготовлениями. Ассистентка обернулась и подняла брови, дескать: «Что надо?», мужчина подбородком указал на Дарью Алексеевну, спрашивая: «Ну как?». Ассистентка поморщилась, а в дверном проеме показались еще две любопытные головы. Рыжая веснушчатая актриса с длинным нелепым носом одними губами сказала: «Журавлев» – и дернула головой влево по направлению зрительного зала. Ассистентка закусила нижнюю губу и быстро кивнула, продолжая работу.

– Не уж то уже здесь? – отходя на безопасное расстояние от двери спрашивала одна актриса у другой, та активно закивала и вновь искоса посмотрела на дверь.

– Здесь, и тот лысый, что ходил к Дарье Алексеевне тоже здесь. Оба грозные, молчат.

– Зачем же пришли?

– Да кто ж их разберет, – пожала плечами рыжая, – может, ужинать потом поедут.

– После всего того, что было, вместе ужинать? – ужаснулась вторая, прикрывая хрупкой ладонью рот.

– Да она и не помнит небось уже, все одно – появится кто посолиднее, и она сразу к другому. Такая у нее натура. Я слыхала, что и к Императору наведывается, лиса такая, сами знаете, зачем. Ты что думала, ее просто так сюда перевели? Недаром все вокруг твердят уже который месяц, что с ней нечистое что-то. На приемы она не ходит, у себя их почти не устраивает, день и ночь тут, если что-то не по ее воле идет – кричит, ой как кричит! Мне говорили, что через улицу слышно, как кричит.

– Нам выходить скоро, – сурово заметила Дарья Алексеевна, вырастая перед ними практически из-под земли, – ты, – обратилась она к рыжей. Та мигом замолкла и скукожилась, повесив свой длинный нос, – твой голос звучит иначе, простудилась? Смотри не подведи меня, – Кошкина быстро удалилась, самодовольно вслушиваясь в шепот испуганных актрис. Ей было смешно.

На протяжении всего первого акта Кошкина стояла за кулисами, сложив руки на груди. Стояла чуть поодаль, чтобы не мешать коллегам выходить, и снова и снова прокручивала у себя в голове реплики. Она превратилась в машину с определенным набором функций. Так случалось каждый раз, когда она выходила на сцену. У нее была программа, программа, которой нужно было безоговорочно следовать, программа, которая не терпит ошибок или вмешательств. Если же партнер забыл текст или изменил строчку – Дарья Алексеевна одаривала его таким взглядом, что тот сначала обомлеет, а потом вспомнит все построчно и больше ни разу не ошибется.

Пока она на сцене, ее совершенно не интересовало происходящее вокруг. Она ни разу не взглянет в зал, вместо него она видела большую тень, тень, которая с восторгом и упоением смотрит на нее. Восторг и упоение – вот ради чего это все. То, ради чего Кошкина не спит, не ест, а часами отрабатывает каждое свое движение и каждый свой шаг, то, ради чего она готова отказаться от духовного и святого. И этот восторг она получала, но не так, как ей хотелось. Кошкина не учла тот факт, что обожание, которым она окутывает всех в округе, может быть навязчивым и двуличным. Она не раз краем уха слышала, как о ней говорят за спиной, но это вызывало лишь смешки и было еще раз осмеяно за кружкой чая с Ильей Васильевичем. Ей было забавно заходить в комнату в самый разгар подлых речей и замечать, как на их лицах появляется сначала страх, потом он сменяется виноватой улыбкой и болезненным румянцем. Тогда ей оставалось лишь сказать что-то будничное и удалиться с полным чувством собственного достоинства.

Часть слухов, несомненно, была правдой. Вокруг Кошкиной постоянно крутилось несколько кавалеров, самые отчаянные из которых, как Курочкин, к примеру, неоднократно предлагали ей скрепить их жизни узами брака, а после отказа разводили целый водевиль. Но чем больше охотников, тем сладостней трофей. Дуэль Журавлева и Мышкина была далеко не первой. Кошкиной, вопреки ее воле, часто снились поверженные на таких дуэлях юноши. Каждый раз она вскакивала в холодном поту и не могла уснуть всю оставшуюся ночь, ворочаясь, а то и тихо плача, зарываясь лицом в подушки.

Вот и в эту ночь, ей снится, как она сидит в беседке у себя на даче. Беседка бела, столбы, поддерживающие крышу, обвиты плющом, а на лавочке внутри лежит мягкая подушка. Кошкина сидит и умиротворенно читает какую–то книгу. Она слышит какой-то звук и поднимает голову. Мышкин, что часто гостил у нее на даче под различными предлогами, по своему обыкновению, стоял в дверях беседки, облокотясь на одну из балок. На нем длинная белая рубаха до колен и широкие штаны, он бос, а редкие волосы растрепаны. Он стоит и пожирает Дарью Алексеевну взглядом, ничего не говоря. Минуту молчит, две, три, его взгляд то ли осуждающий, то ли злой, пронизывает до костей, вроде и надо что-то сказать, но нечего.

– Хорошо спалось? – наконец спрашивает он, делая шаг вперед. Двигается он медленно, ему словно больших усилий требуется для того, чтобы поднять ногу. Дарья Алексеевна кивнула, – перинка мягкая была? – он сделал еще один шаг и медленно опустился на колени перед напуганной женщиной. Та снова кивнула:

– Мягкая.

– Моя перина тоже мягкая, вот только спать холодно, я весь замерз, согрейте меня, – он взял ее руку в свои, прикладывая ее к своей колючей щеке. Женщина попыталась оторвать руку, но безрезультатно, она в ужасе трогала щеку окоченевшего трупа, что все так же прямо смотрит ей в глаза, – что же Вы, Дарья Алексеевна, уехали. И на похоронах Вас не было. Нехорошо, нехорошо.

– Я замолила грехи, сгинь, – шептала Дарья Алексеевна, но Мышкин лишь усмехнулся. В дверях беседки появилось еще несколько человек, и Кошкина с ужасом узнала в них своих бывших поклонников. Все серьезны, все суровы, все смотрят ей в глаза с немым осуждением, лишь Мышкин продолжает говорить:

– Вы такое никогда не замолите. Я слышу, как Вас проклинает моя мать, я знаю, Вас презирает мой брат, – он медленно качался из стороны в сторону, крепка держа руку Кошкиной, – как Вам там живется? Журавлев, небось, тоже скоро здесь окажется.

– Не окажется. Я слышала, он уезжает в Париж, замолчи и сгинь, – Кошкина быстро шептала молитвы, но люди, окружавшие беседку, лишь стояли и молчали.

– Он приедет и застрелится, будет думать о Вас и застрелится, но Вам же не в первой, правда? – в беседку медленно поднялся Курочкин. Он встал в полуметре от ужасно некрасивого юноши с повязкой на правом глазу, он был совсем молод, лишь на пару лет старше Журавлева. При виде него Кошкина словно взбесилась и бросилась прочь из беседки, но мертвецы набросились на нее, то ли целуя, то ли пожирая. Их объятия походили на удушение, от них кости трещали и ломались. Лишь трое остались в стороне: Курочкин, Мышкин и безглазый юноша. Они с нескрываемой ненавистью смотрели на сцену расправы и улыбались, обнажая гнилые зубы.

Дарья Алексеевна подскочила на кровати, сердце яростно билось. Всю ночь она проплакала.

Кошкину подтолкнули сзади. Женщина очнулась от задумчивости и с ужасом заметила, что актер, стоящий на сцене, молчит. Она пропустила свой выход. В мгновение ока Кошкина оказалась на сцене, мысленно посыпая голову пеплом, но четко и выразительно проговорила несколько начальных фраз. Актер выдохнул, выходя на передний план и продолжая представление. Кошкина что-то урывками отвечала, заламывая руки. Ее взгляд упал в зрительный зал, все лица, как и ожидалось, были обращены на нее. Она не могла перестать рассматривать все эти усы, брови, шляпки и перчатки, из-за чего отвечала с задержкой, не впопад, ее голос срывался на фальшивые ноты. Кошкина резко сжалась от напряжения, но продолжила так же четко зачитывать выученный текст. Остальные актеры несколько тревожно переглядывались между собой, но, разумеется, не подавали виду, что что-то идет не так. Дарья Алексеевна нетерпеливо ушла в противоположные кулисы и встала в паре метрах от сцены, нервно постукивая ногой. Между ее бровями появилась напряженная морщинка. Мужчина в костюме офицера подошел спросить, все ли хорошо, но быстро отошел под грозным взглядом Дарьи Алексеевны. За спиной снова раздался раздражающий язвительный шепот, он заливался в уши и полз мурашками вдоль позвоночника.

Второй выход был куда изящнее. Кошкина небольшими шагами прошла в центр сцены. Она небрежно встряхнула головой, медленно выдыхая. Дарья Алексеевна плыла по сцене, она ощутила благоговейную тишину, так придававшую ей сил. Движения стали плавней, лицо спокойнее. Она вновь ощутила себя той, кем так хотела являться – нимфой, музой, ангелом. Кошкина неторопливо прошла к правому краю сцены, слегка приподнимая подол длинного платья, как вдруг подняла глаза вверх. Ее взгляд встретился с взглядом Журавлева, который сидел в крайней ложе. Женщина тут же отвела взгляд, ей показалось, что корсет сдавливает ее легкие слишком сильно, и говорить становится все труднее. Она положила руку на грудь, пытаясь сдерживать сухой кашель. Журавлев тоскливо опустил глаза. Он с болью заметил, что ни капли не зол на Дарью Алексеевну, наоборот, он счастлив видеть ее даже в такой относительной близости. Андрей Николаевич сразу понял, как она истощена: ее кожа из мраморной превратилась в блекло-серую, а глаза впали. Волосы потеряли былой блеск и безжизненно струились по ее шее. «Она больна? – подумал он, устало потирая лоб, – это же не из-за того, как я пришел к ней? Нет–нет, должно быть, просто хворает.»

Дарья Алексеевна ушла в кулисы. Она сразу же подозвала к себе Марью, приказывая ей ослабить корсет. На удивленные распросы актриса ответила тихим рыком, так что девушка не осмела ослушаться. Кошкина стояла насупившись, оперевшись рукой о стену и тяжело дыша. Прядки волос выбились из сложной прически и падали ей на широко раскрытые глаза. «Он видел, видел, что я ошиблась, – женщина трясущейся рукой убрала волосы с лица и попыталась отдышаться – бесполезно, чем больше она думала, тем чаще становилось дыхание, – почему он так смотрел?»

На третьем выходе на Дарье Алексеевне не было лица. Она вышла пошатываясь, отчаянно стараясь контролировать дыхание, но чем глубже она дышала, тем более шаткой становилась ее походка. В центр сцены вынесли стул. Кошкина рухнула на него, и словно в первый раз заметила, насколько огромен зрительный зал. Ряды казались бесконечными, ложи располагались одна над другой, и везде, везде происходило шевеление, будто эта огромная бесформенная волна вот-вот обрушится на нее и утопит. Пытаясь отвлечься, она подняла глаза, но от осознания, насколько громоздкая люстра висит прямо над ней, становилось еще хуже. Кошкина продолжала смотреть в темную массу, что наполняла зрительный зал.

«Гады, почему нельзя сидеть смирно?» – пронеслось в голове у раздраженной актрисы, как ее взгляд сам собой вновь приковался к ложе, в которой сидел Журавлев. Его лица тоже не было видно, был лишь мутный силуэт. Зрители удивленно следили за ее взглядом и неуверенно переговаривались между собой.

– Простите меня, но это какая-то комедия, Вы уверены, что мы пришли не на благотворительный спектакль? – недовольно ворчала полная дама в чепце своему спутнику.

– Право не знаю, душенька, – качал он головой, – кто этих актеров разберет.

Кошкина не могла отвести взгляда от силуэта Журавлева, раздражение в мгновение сменилось тоской, а тоска отчаянием. Чувство вины и стыда пожирало ее, но Кошкина понимала, что не сможет рассказать Журавлеву про это. Ее слабости были загадкой даже для нее самой, но отчаянное желание раскрыться этому молодому человеку было не менее сильно. Но каждый раз, когда Дарья Алексеевна думала об этом, в ее памяти всплывали Мышкин, Курочкин, и другие, ей становилось не по себе от мысли, что влюбленные искры в его глазах сменятся презрением. От этих мыслей становилось душно.

Актер, что играл любовный интерес героини Кошкиной, между тем, времени не терял. Он припал к ее ногам, Кошкина вздрогнула, как в последствие вздрагивала от каждого его прикосновения. Мужчина сладостно рассказывал ей о перспективах их брака, крепко держа женщину за руки. Он медленно поднялся и встал сзади стула. Он приобнял даму за плечи и, чтобы взбодрить ее, сжал в своих объятиях чуть сильнее положенного. Тело Кошкиной среагировало раньше разума: женщина испугано дернулась, пытаясь спастись от удушения, и упала на пол. Зал охнул, некоторые люди поднялись с кресел. Дарья Алексеевна медленно поднялась, пытаясь вспомнить свою реплику, чтобы хоть как-то спасти положение, но текст напрочь вылетел у нее из головы. Подняв раскрасневшееся лицо, она с воплем упала обратно на пол – мужчина, сидящий в первом ряду, был похож на Мышкина. Женщина вновь поднялась и, осознав, что просто обозналась, бросилась прочь со сцены. Ноги казались ватными, грациозная нимфа спотыкалась. С каждым шагом она думала, что вот-вот упадет, но продолжала бежать, расталкивая людей, стоящих за кулисами. Все лишь удивленно оборачивались, но никто не пытался ее удержать.

Кошкина выбежала на улицу. Мороз на мгновение привел ее в чувства, но от этого становилось лишь страшнее. Ей было отвратительно думать о том, что произошло, о себе, о людях, что это видели. Потеряно оглянувшись по сторонам, она сделала несколько неуверенных шагов вперед, потеряно посмотрела на засыпанный снегом Екатерининский сквер и, что было духу в ее хрупком теле, побежала. Холодный воздух царапал легкие, но Кошкина лишь вжала голову в плечи, продолжая бежать. Ветер усиливался. Туфли были потеряны еще в театре, тонкие чулки сразу же промокли. Она все бежала до тех пор, пока она не уткнулась в кованные перила на набережной Фонтанки. Оттолкнувшись от них, она побежала еще быстрее, и чем быстрее она бежала, тем слезы сильнее застилали глаза. Длинное пышное платье мешалось под ногами, так что Дарья Алексеевна, не церемонясь, подобрала длинные полы, оголив колени, и бежала, бежала. Все вокруг смешалось в снежный буран, она не видела ни людей, оборачивающихся ей в след, ни проезжающих мимо экипажей. Ей было настолько больно и холодно, что она не замечала этого, кровь кипела и, словно, согревала изнутри.

«Не догонят! Никто, никто меня не догонит! Ни Журавлев, ни Мышкин, никто!» – сдавленные рыдания перешли в отчаянный крик. Кошкина, закашлявшись, остановилась, но тут же бросилась бежать еще быстрее.

Дарья Алексеевна добежала до людного перекрестка и остановилась. Прохожие недоуменно оборачивались, Кошкина несколько раз отчетливо слышала свою фамилию, но лишь плотнее сжимая кулаки. У одного из медных коней, что украшали мост, валялась пуская стеклянная бутылка. Кошкина, ежась от холода, подняла ее и, зажмурившись, разбила о перила, получившимся осколком кое-как разрезая стягивавший ее легкие корсет. Он мертвой тряпкой упал на мостовую, и был почти сразу же сдут сильными порывами ветра.

Женщина продолжила путь по мосту. Сознание понемногу возвращалось, но щемящую боль сменил нервный смех. Он прорывался сначала короткими смешками, потом усиливался, сходя с моста, дама уже не могла его сдержать и, чтобы крепче стоять на трясущихся ногах, держалась за коня. Она заметила, что люди явно избегают ее, и от этого стало еще свободнее, чем до этого.

Дарья Алексеевна отбежала не так далеко от Александрийского театра, но уже не знала, где она, и куда стоит идти. Она жалась к зданиям, чтобы хоть как-то защититься от ледяного порывистого ветра, и в конце концов завернула в узкий переулок. Ветер туда почти не доходил и, как ни странно, на земле почти не было снега. Кошкина с наслаждением шла по мостовой сама не зная, куда.

Ощущение полета длилось недолго, ему на смену вновь пришел животных страх и отчаяние. Она не могла понять, зачем сбежала, как вернется, примут ли ее обратно? С ужасом она понимала, что Журавлев видел ее побег, что он теперь о ней подумает, да и подумает ли вообще? Кошкина была противна самой себе, как никогда прежде.

Переулок сменялся переулком, Дарья Алексеевна и представить не могла, что где-то есть такие лабиринты. Стены были совершенно пустыми, не было ни окон, ни адресов, лишь мостовая, по которой медленно ступали босые ноги почему-то все сильнее нагревалась. Стало заметно теплее, лишь в очередной раз свернув за угол Кошкина с удивлением заметила, что тепло исходит от небольшого костра. «Видимо, я рассудок потеряла, – обреченно подумала Кошкина, – не может быть так тепло от такого маленького огня.»

– Здравствуй, – раздался сзади грудной мужской голос. Кошкина дернулась и испугано прижалась к стене. Голос принадлежал высокому мужчине с окладистой седой бородой. В его медвежьих руках покоились несколько бревен, которые он положил в полуметре от костерка. Мужчина смерил даму вопросительным взглядом и, сняв с себя местами поврежденный тулуп, накинул его на плечи своей гостье, – что ж ты в таком виде, холодно. Да не бойся, не черта же увидела.

Дарья Алексеевна не знала, что ответить, ей стало стыдно. Она лишь закуталась в тулуп, он был ей явно велик и почти касался земли, и прошла к огню. Мужчина, кряхтя, уселся рядом, порылся в большой холщовой сумке и вынул оттуда большую булку белого хлеба и отломил щедрый кусок, так же молча предлагая его Кошкиной. Она недоверчиво приняла подачку, коротко кивнув. Почему-то возле него становилось спокойнее.

– Была когда-нибудь заграницей? – вдруг спросил мужчина, теплое пламя отражалось в его глазах и придавало щекам румянец. Это был простой мужик, явно простолюдин, может, сбежавший крепостной. Но говорил он складно и уверенно.

– Простите? – вздрогнула Дарья Алексеевна, поворачиваясь к незнакомцу.

– Я вон никогда не был, да и не хочу. Я больше по деревням да селам разъезжаю, люди там добрые живут. А что эти французы болтают мне и невдомёк. Все же здесь очень хорошо, не находишь?

– Холодно только, – односложно отвечала Кошкина. Незнакомец подбросил бревно в костер, и тот разгорелся с новой силой.

– Теперь то хорошо? – усмехнулся он, а сбежавшая актриса смущенно кивнула.

– У меня нет с собой денег, но я вышлю Вам, как только прибуду домой. Мне прислать человека сюда или...

– Да на кой мне твои деньги, – пожал плечами старик, не отрывая глаз от огня, – у меня все есть, – Кошкина недоверчиво посмотрела на него, – то, что я сижу в подворотне не означает, что я нуждаюсь в деньгах. Ты только посмотри, как здесь живописно, – мужчина почесал бороду и улыбнулся, – где ты еще найдешь такие чудесные кирпичи? – Кошкина было хотела указать мужчине на его неформальный тон, но передумала. Мужчина тоже замолчал, но то и дело косился на женщину, ожидая, что она скажет.

– Мое состояние такое жалкое, – наконец произнесла Кошкина, не отрывая глаз от огня, – и даже находясь сейчас здесь, не зная, какая судьба мне уготована, я все равно тревожусь о том, что обо мне говорят. Я совершила ошибку на глазах множества людей...в том числе тех, кто уж точно не должен был этого видеть, – в ее глазах встали Зяблин и Журавлев, – мне казалось, что все мои труды оправданы. Вы не представляете, чего стоит женщине в наше время добиться того, чего добилась я, и все пошло прахом, я не справилась.

– Думаю, те люди, о которых тревожишься ты, тревожатся о тебе сейчас. Они знают, где ты? – Дарья Алексеевна помотала головой.

– Думаю, они разочарованы. Даже мой самый близкий друг ни разу не видел моей слабой стороны, а здесь...такое. Сможем ли мы жить так, будто бы ничего не было?

– Если дворянки могут так просто сидеть на улицах или сбегать со спектаклей, то все возможно.

– Так Вы уже знаете? Как нелепо, – Дарья Алексеевна отвернулась, плотно сжав губы, – как я могла позволить такому случиться? Может ли моя гордость позволить мне встать на колени, вымаливая прощения? Ведь чем ценнее я думала, я становилась, тем меньше я на самом деле из себя представляла. Представляете, никто, никто за мной не пошел, – ее голос вновь начинал дрожать, – и если я не представляю ценности, то все, кто погиб на дуэлях за меня, погиб напрасно. Никогда не понимала, за что они любят меня, за что меня можно любить. Как они могут любить меня настолько, чтобы умереть? Понятие любви такое эфемерное, что я никак не могу его уловить, понять, как его можно испытывать ко мне. Единственная любовь, которую я так желала – любовь отца, и пусть любовь этого мужчины я не смогла получить, то почему я не могу остановиться, когда столько юношей падают к моим ногам? Я вижу их насквозь, они как один мне противны. И чем ближе они ко мне – тем им больнее, тем мне больнее. И чем их больше – тем яснее я понимаю, что они не воспринимают меня как человека, я трофей, я кусок мебели. Мне омерзительны их прикосновения, их речи, даже их общество. Но они все тянутся ко мне, душат своими чувствами, будь они трижды прокляты. Я стала сильнее, умнее, более значимой, чем все они вместе взятые, но они все равно приходят, а потом умирают, – последние слова Кошкина произнесла в полголоса и тут же о них пожалела.

– И поэтому даже твой близкий друг не видел твоей слабости? – Кошкина пожала плечами.

– Ему не нужно знать мои слабости, я слаба, но если многие будут знать о моих слабых местах, то непременно используют это против меня.

– И он собирается это сделать?

– Я не знаю, захочет ли он. Мне так стыдно, что мне приносят удовольствие страдания людей вокруг меня, и пусть я виню себя за так много вещей, что-то внутри меня нашептывает: «он умер за тебя, ты действительно достойна.» – и чем больше люди от меня зависимы, тем я уверенней себя чувствую. И вдруг когда-то я докачусь до того, что начну умышленно причинять вред дорогим мне людям, нет, я уже это делаю, и я не прощу себя, если сделаю что-то подобное с Ильей.

– И неужели среди всех тех людей, что тебя окружают не было кого-то помимо Ильи, кому ты боялась причинить боль? – Кошкина пожала плечами, но задумалась:

– Меня пугает сближение, быть уязвимой куда страшнее, чем может показаться, поэтому я предпочитаю держаться на расстоянии, – Кошкина замолчала, собираясь с мыслями, – мне только исполнилось семнадцать, как из-за меня впервые вышли на дуэль. Если честно, мне никто из них не был симпатичен: один лицом не вышел, а второй был стар, и жена у него незадолго до этого скончалась. Они, как и Мышкин с Журавлевым, повздорили на одном из приёмов, которые в ту пору любил устраивать мой отец на нашей даче. Тогда стояло удивительное лето, в меру жаркое, и практически безветренное.
Недалеко от особняка было крестьянское поле, был август, и практически все сено было уже скошено. Именно в этот день ветра было больше, чем обычно, он был порывистый и резкий.
Я стояла поодаль от них и наблюдала, мне было все равно, кто победит, мне не верилось, что они готовы расстаться с жизнью за меня. Вы не представляете, насколько значимой и желаемой я себя тогда чувствовала.
Они оба были хорошими стрелками, и я даже представить не могла, что кто-то может умереть в тот день, но ветер... пуля по случайности попала в глаз того, что был моложе. Его крики, то, как он катается по земле в адских мучениях –все это навсегда останется во мне.
– Ну теперь то он точно лицом не вышел, – усмехнулся старик, – его фамилия, случайно, не Кутузов?
– Перестаньте так шутить, это отвратительно, – ответила Кошкина, но в её голосе можно было расслышать смешки.
– Уверен, он не держит на тебя зла, – продолжал старик как ни в чем ни бывало, – это не ты в него стреляла.
– Но из-за меня.
– Самый быстрый путь к безумию – брать на себя ответственность за чужие грехи и чужую судьбу. И что же держит тебя в таком состоянии? Клятва, незавершенное дело?

– Я сама себя держу, – женщина говорила все тише и тише, она начинала понимать, к чему клонит собеседник, и уже заранее была согласна с этим, но хотела услышать это из его уст.

– Я слышал, – как ни в чем не бывало продолжал старик, – что в деревнях звезды светят ярче.

Журавлев ушёл сразу после спектакля, после побега Кошкиной он просто сидел, прикрыв глаза, и думал о своём. Его совершенно не волновало свое представление, наоборот, суетливые люди раздражали. Андрей Николаевич морщил лоб и постукивал пальцами по подлокотнику кресла, отсчитывая секунды. Взволнованный Зяблин поймал его у выхода, он весь чесался и вытирал лоб носовым платком. С глазами, как у провинившейся псины, он что-то бормотал себе под нос, но Журавлев грубо толкнул его плечом и, не говоря ни слова, залез в сани.


– Трогай, – на душе скребли кошки, Зяблин, оставшийся стоять у театра, казался таким мелочным и грязным, что от себя становилось мерзко, что он когда-то восхищался им. Мысли Андрея Николаевича сами собой возвращались к Кошкиной, такое же призрение смешивалось с жалостью и тусклой грустью. Хотелось выпить.
Особняк встретил его суровым молчанием: высокие потолки, интерьер, что не менялся с самого его рождения, – все казалось ещё более мрачным, чем до этого. Пока Журавлев все время проводил в "литературном кружке", он уже позабыл, насколько ему чужой свой собственный дом.
– Андрей Николаевич, – к нему вышла экономка, имени которой он не знал, и протянула конверт. Она проводила взглядом Журавлева на второй этаж, вздохнула, и продолжила заниматься своими делами.

Письмо было от отца. Последние несколько лет от жил в Париже, раз в месяц присылая сыну деньги. На этот раз в конверте так же были деньги на дорогу и небольшая записка, где лишний раз упоминалось, как Николай Журавлев разочарован своим бездарем-сыном, как мать болеет, и как ей становится только хуже от того, как низко пало её дитя.
Андрей Николаевич бросил письмо в камин, на лице не дрогнул и мускул, только спустя какое–то время его нижняя губа предательски задрожала. Журавлев упал на кушетку и сжал голову руками.


Зяблин был взволнован. Он не смог объясниться с другом и, проклиная свою гордость, медленно побрел куда-то, пока не вышел на набережную Фонтанки. Он огляделся. Ему было страшно за Дарью Алексеевну, она была ему до безумия дорога, и он понимал, что после разрыва с Журавлевым и смерти Курочкина, единственное, куда он мог пойти – это к ней.
Однако, дома её не было, Зяблин попросил передать, что он приходил, и так же медленно поплелся к себе домой. Он не мог представить, куда она могла направиться, пойти ей не к кому, а на улице с каждым часом становилось лишь холоднее. Зяблин не переносил мороз, и предпочитал не выходить на улицу без надобности. Тем более, его тулуп был дыряв, а сапогами своими он даже брезговал.
Илья Васильевич яснее, чем когда бы то ни было, осознал свою беспомощность, и это осознание лишало его всяческих сил. Он доплелся до дома, скинул на грязный паркет тулуп и, не раздеваясь, завалился спать.
"Ты плохой человек, – думал он про себя, пока сон медленно обволакивал его, – где она там...а ты лежишь, как медведь, дрыхнешь."

Когда он продрал глаза, на дворе был уже день. Зяблин встал, события вчерашней ночи одно за одним всплывали у него в голове, мужчина морщился и было снова попытался уснуть, но не мог. С удивлением он осознал, насколько его комната мала, насколько стены сырые и насколько жалко на них смотрятся местами отходящие от стен рваные обои грязно-серого цвета.

«Конура,» – зло подумал Зяблин. Шатаясь, он встал и приоткрыл окно, чтобы выгнать спревший воздух, но тут же закрыл: резкий порыв ветра ударил ему в грудь.

«В такую погоду и собаку на улицу не выгонишь, – подавленно размышлял Зяблин, вновь опускаясь на свою кровать, – Дарья Алексеевна до сих пор где-то там? Нет, быть не может, она уже наверняка спит в тепле. А если нет?» – он пытался отогнать от себя все мысли о Дарье Алексеевны, но вновь и вновь возвращался к ней. Живот свело от голода, не мудрено, Илья Васильевич ничего не ел со вчерашнего утра. Те гроши, что ему поступали из отцовского имения в большинстве своем уходили на оплату жилья, и пусть Зяблин привык ходить полуголодным, это все еще задевало его самолюбие. Обычно, его потчевал Курочкин в «литературном кружке» или Дарья Алексеевна, десерты у которой были крайне хороши. В крайности, можно было напроситься к кому-нибудь из знакомых, но с каждым разом это становилось все труднее.

«Копейки считать, кто я, нищий? Или бродяга, чтобы побираться? Куплю себе в лавке хлеба, и мяса куплю копченого, и масла. Нет, – уже позже добавил он, – масло сейчас – выговор от хозяина квартиры потом. Лучше лишний раз не видеть его рожу. Значит мясо и хлеб? Нет, я и мяснику должен. Какая пакость!»

В дверь трижды коротко постучали, на пороге стоял уставший почтальон в круглых очках с толстыми линзами. В его рукавице были зажаты два письма.

– Получите–с, – Зяблин мгновенно выхватил конверты. Угловатым почерком Дарьи Алексеевны было написано «Зяблину И.В.», второй же конверт был абсолютно пустым. Почтальон через плечо Ильи Васильевича заглянул в его неуютное жилище и смерил обитателя сей квартиры презрительным взглядом.

– На водку ждать не стоит?

– Иди, иди, – отмахнулся Илья Васильевич, с грохотом закрывая дверь. Он хлопнул ей чересчур сильно, и старая побелка с потолка осыпалась на его голову, но Зяблин этого не заметил. Он подлетел к столу и стряхнул с него все предметы в поисках ножа, который оказался под диваном. Дрожащими руками он вскрыл письмо, доставая свернутый вдвое лист бумаги.

«Мой дорогой Илья, здравствуй.

Пишу тебе на скорую руку, думаю, ты простишь мою вольность в таком обращении, я вынуждена ехать. Не знаю, куда и как долго там пробуду, я веду себя глупо и импульсивно, но я осознанно сделала этот выбор и знаю, что ты меня не осудишь.

Решение уехать я приняла в тот же вечер, в который произошел конфуз на моем выступлении, если ты был там, то ты сам все знаешь, если же нет – до тебя наверняка скоро дойдут сплетни обо мне. Я искренне надеюсь, что они никак не отразятся на тебе, не тревожься за меня, я буду так далеко, что они меня больше не достанут.

Я уеду туда, где никто не знает моего имени. Может, в какой-нибудь отдаленный городок, где смогу прожить какое-то время в тишине и уединении, а может еще дальше, дальше на Восток. Слава Богу, что моего накопленного капитала хватит надолго.

О, Илья, ты бы знал, как я дорожу тобой, как я хочу оказаться в твоих объятиях или прогуляться по старой аллее, по которой мы гуляли, когда были совсем юными. Оказаться на приеме твоего отца, упокой Господь его душу, просто находиться ближе к тебе. Ты не представляешь, как я дорожу нашей дружбой и той связью, что мы выстроили. Моя Илья, я впервые так раскована в своих действиях и решениях, я никогда не смогу найти свое счастье, если останусь здесь. Оставить тебя будет невыносимо сложно и больно, но я тебе клянусь всем, что у меня осталось, что мы непременно увидимся вновь. Ты бесценен для меня, помни это и будь сильным.

Второй конверт предназначен Андрею Николаевичу. Мне доносили, что он в скором времени уезжает в Париж, а может уже уехал. Я прошу тебя передать ему это письмо, это действительно важно для меня. Между вами было много разногласий, возможно, письмо послужит вам примирением. Мне неизвестен адрес Журавлевых в Париже, это мой последний шанс донести до него мои извинения.

Навсегда твоя,

Кошкина Дарья Алексеевна

От 3 марта 1911 года»

Илья Васильевич уронил голову на грудь и крепко сжал письмо. Встрепенувшись, он вскинул голову и, кое-как расправив складки на бумаге, прочитал письмо вновь. Он ощущал себя разбитым и брошенным, он остался совершенно один, во всем городе не было бы того, к кому он мог пойти. Взгляд упал на запечатанный конверт, лежащий рядом. Зяблин вскочил, на ходу накидывая на себя шапку и тулуп. Он подлетел к прикроватной тумбе, в которую он несколько недель назад убрал отобранный у Курочкина револьвер, забирая его. В той же тумбочке уже пару месяцев лежал туго набитый кошелек Журавлева, который тот передал Зяблину в день их первой встречи. Как бы соблазн ни был велик, Илья Васильевич не смог найти в себе силы потратить эти деньги, каждый раз, как он выходил с ними из дому и шел к лавке или на базар, ему казалось, что он растрачивает их напрасно, и быстро возвращался домой, не обращая внимания на голод, каким бы сильным он не был.

– Уехали-с, – пожал плечами сторож Журавлева, даже с какой-то нежностью смотря на Зяблина по ту сторону решетки, – еще вечером уехали-с.

– На поезде? – угрюмо спросил Зяблин, не поднимая взгляд. Если бы Андрей Николаевич сел на поезд, то догнать его было бы уже невозможно. Всех сбережений Зяблина бы не хватило и на перекладных до Парижа, что уж говорить о поезде.

– Нет, на санях-с. Их Николай Евгеньевич направил в Кингиссеп, ужо потом в Псков, оттуда на поезде. Я Вам это не просто так говорю, – подмигнул сторож и зашагал прочь.

На почтовой станции было многолюдно, несмотря на сильные стабильные морозы. Зяблин с трудом пробился через несколько человек, толпящихся в дверях, и оказался в кабинете станционного смотрителя. Это был мужчина неопределенного возраста с уставшим и безразличным лицом, он даже не поднял глаза на входящего, лишь достал толстую тетрадь и спросил:
–Куда?

–В Псков, как можно скорее...и как можно дешевле.

– Девяносто рублей.

– Сколько?! – Зяблин схватился за шапку, потом полез за пазуху и активно стал пересчитывать деньги, – это грабеж! Я же попросил дешевле!

– Вы не доедете в такой мороз на самой дешевой повозке, – пожал плечами смотритель, постукивая по столу.

– Доеду! Доеду, черт вас возьми!

– Ну-с, – смотритель зарылся носом в бумаги, – специально для помешанных есть вариант за семьдесят пять, пойдет?

– Семьдесят пять! –вскрикнул Зяблин, – неужели нет дешевле?

– Дешевле нет, или берете, или остаётесь здесь. Хотя, – смотритесь почесал карандашом за ухом, – Фома! – прокричал он, и в дверь просунулась голова мальчишки лет пятнадцати, – позови господина, который внизу ожидает. Тоже в Псков, – добавил он, повернувшись к Зяблину, – ожидает лошадей, может, согласится на попутчика.

– Но...семьдесят пять... – бормотал Зяблин, – не может столько стоить. Мы можем как-то договориться?

– Не о чем тут разговаривать, – отмахнулся смотритель.

– Ну может я могу что-то сделать для Вас, я по важному поручению...

– Какому это поручению? – прозвучало у Зяблина прям над ухом. Илья Васильевич развернулся на каблуках, и столкнулся взглядом с высоким бородатым мужчиной, который, усмехаясь, вошел в комнату.

– Чего вздрагиваешь, ни черта же увидел. Это, значит, попутничек? Ну славно-славно, тогда пополам? Я, конечно, не богач, но и ты не лучше.

– Согласны или нет? – раздраженно спросил смотритель, ему явно не был по нраву неформальный тон старика, – давайте быстрее!

– Тридцать рублей могу–с, – Зяблин с удивлением рассматривал своего благодетеля, и что-то в его фигуре, то ли в манере речи казалось знакомым, и это напрягало. Он точно был уверен, что ни разу не видел этого человека, но пристально вглядывался в его лицо, будто пытаясь найти что-то.

– Тридцать так тридцать, пиши нам эти бумажки как их там, черт возьми! – заулыбался старик, обращаясь на этот раз к смотрителю.

– Это самый дешевый, две остановки, – предупредил смотритель, но старик лишь закивал, – две остановки: Луга и Новоселье, – смотритель протянул Зяблину документ, и тот быстро утонул в его тулупе. Смотритель посмотрел в окно и будто хотел еще что-то сказать, но промолчал.

– Пару минут–с! – Фома проводил мужчин на первый этаж, где они могли ожидать свои сани, и куда-то убежал.

– Я премного Вам благодарен, – смущенно начал Зяблин, – если бы не Вы, я бы не смог поехать, Вы бы знали, как это важно для меня...и не только для меня. Могу я узнать Ваше имя? – старик на мгновение задумался, приподнял бровь, а потом снова широко улыбнулся:

– Зови меня Палыч, не будем делать вид, будто мы большие люди, к чему формальности? А ты у нас кто будешь?

– Илья, Зяблин Илья Васильевич.

– Господа! Пройдите-с! – Фома вернулся, явно ожидая на медный грош, но его не последовало.

Сани действительно были отвратительные: старые, с облупившейся краской, и даже с виду жутко не удобные, да еще и открытые. В них были запряжены две тощие лошадки, с такой же безразличной мордой, как у станционного смотрителя. Оба мужчины, кряхтя, забрались в сани, и возничий, фигуру которого невозможно было рассмотреть из-под толстого тулупа и длинного потрепанного шарфа, тронулся.

– Поведаешь мне, Илья, по какому-такому важному делу ты едешь в Псков? Да еще и с такой срочностью?

– Письмо передать, – тяжело выдохнул Зяблин, крупная фигура спутника вдавила его в стенку саней.

– Тебя ненавидят все почтальоны столицы, что отказались везти письмо?

– Нет, – усмехнулся Зяблин. Палыч умел расположить собеседника к себе, даже при условии, что сначала вызывал подозрения, – лично надо передать. Мой товарищ будет там недолго, нужно успеть его перехватить и отдать письмо.

– А что потом? Неужели у тебя есть деньги на обратную дорогу? По тебе и не скажешь. – Илья Васильевич пожал плечами.

– Нет, нет денег. Подумаю об этом, когда буду в Пскове, может, Андрей Николаевич окажет милость, одолжит...

– А ежели нет?

– Его право. Тогда точно потом об этом подумаю. Было ли у Вас такое, – Зяблин помялся секунду. Ему правда хотелось говорить с Палычем, он не мог объяснить, как человек, которого он знает лишь пару часов, смог вызвать у него такое доверие, – день такой сумбурный, что самому от себя тошно становится, и табак горчит, и молоко скисло, а потом теряешь счёт этим дням, и вроде бы привык к горькому табаку, а смотришь на тех, кто пьёт кофе со сливками, и такая зависть берет, горчит сильнее табака, а сделать ничего не можешь, – Зяблин почесал красный нос и сильнее укутался в почти бесполезный на таком морозе тулуп. Спутник молчал, и можно было бы подумать, что он спит, если бы не большие глаза и суровый взгляд, что зафиксировался на его руках с грозной решимостью.
– Молчите? Молчите, молчите, я сам поговорю. Не знаю, от чего я такой разговорчивый, может, после мы и вовсе не увидимся, вот и говорю. Слышали про дуэль Журавлева? – немного помедлив, мужчина кивнул, все также не отрываясь от рассматривания своих рукавиц, – я там был, – обречённо выдохнул Зяблин, холод начинал пробираться под старенький тулуп, начинало вечереть, – это тот Андрей Николаевич, коему я письмо везу. Никогда тот день не забуду. Никогда не пойму я этого Журавлева, я бы радовался, а он... он поднялся, посмотрел на меня так яростно, плюнул и зашагал прочь. Я бегу, не поспеваю, право, не могу понять, почему он был так зол. Андрей Николаевич ответил, что я не любил никого, и не полюблю, что все человеческое мне чуждо. Сказал, как отрезал, и снова зашагал. Я с тех пор думаю, может...он прав? Может, и правда, нет во мне той любви, что есть в остальных, и если даже после Мышкина осталась какая-то память, то после меня ничего не останется, так – пыль. Может, я не влюблен в Дарью Алексеевну, потому что нет во мне этого чувства, может, я так расчётлив и корыстен не потому что умен, а потому что не человек я вовсе? Может, будь во мне любовь, я был бы счастливее, или несчастнее, кто знает, но всяко лучше, чем то, как я живу сейчас. Вроде и дорог мне кто-то, но за собой я их не вижу. И письмо я везу не для того, чтобы Андрея Николаевича порадовать, а чтобы доказать себе свою значимость, чтобы хотя бы неделю не видеть свою коморку, конечно, я делаю это для себя.
Я не хочу прощения Андрея Николаевича, я хочу искупления, хочу деть куда-то руки и перестать прятать глаза. И пусть я не способен на искренность, пускай останется хотя бы ее видимость, если не смогу отмыть душу – отмою хотя бы имя, и довольно.


– А что Вы будете делать после того, как передадите письмо? – задумчиво спросил путник, за всю тираду Зяблина он ни разу не сменил позы. Илья Васильевич пожал плечами:

– Да будь что будет. Разве это так важно? Это самое важное, что я делал когда-либо, мне бы хотя бы это осилить. Потом, возможно, вернусь в Петербург, нет, в отцовское имение, – Зяблин прикрыл было глаза, как острый локоть спутника ударил его в бок:

– Не спи на морозе, – просипел он, – расскажи мне про эту свою Дарью Алексеевну.

– Она...– Зяблин задумался, – очень сильный человек. И сила ее настолько велика, что даже я сам порой бываю напуган. Мне страшно, что она уезжает, пусть даже это полностью ее выбор, и я поступаю эгоистично, мне бы хотелось видеть ее рядом с собой, пусть на какой-то короткий срок. Может, по мне и не скажешь, но моя жизнь сумбурна и похожа на цирковой балаган: я не знаю, что буду делать завтра и где буду, и все постоянно так изменчиво, а Дарья Алексеевна оставалась в моей жизни на протяжении стольких лет... Да, возможно, она кажется отчужденной, но как только я узнал, что она собирается уехать – мне будто оторвали руку.

– Ну так значит Вы ее любите?

– Или я боюсь остаться в одиночестве? – парировал Зяблин, вновь болезненно усмехаясь. С неба медленно начали падать хлопья снега, оседая ему на плечи и шапку, – настолько боюсь остаться в тишине, что говорю с Вами.

– Я слышал, Вы писатель? – неожиданно перевел тему путник, наконец взглянув на Зяблина. Выражение его лица было непонятно серым, он о чем–то напряженно думал, но несмотря на это продолжал говорить.

– От кого слышал?

– Земля слухами полнится, сами знаете. Раз ты тот самый Зяблин, что около Журавлева обвивается, то не сложно было догадаться.

– Да ну, – отмахнулся Илья Васильевич, – ничего серьезного. Я издал небольшой том, он получил нелицеприятную критику, в частности, от Мышкина, с которым стрелялся Журавлев, помните? Его статья была ужасна, это не просто плевок в лицо – это публичное унижение. Я столько лет винил его в провале, и только после его смерти задумался о том, что это моя книга не так уж и хороша.

– О чем же Вы писали?

– Мемуары. Несколько измененные, но мне казалось, что это придает им шарм. Мышкин писал, что книга до «умопомрачения скучна», что после пары страниц чтения хочется прострелить себе череп, и многие поддержали его критику. Стало быть...

– Стало быть, Курочкин прочел твои мемуары?

– Ну простите, – повысил голос Зяблин, – я глубоко благодарен Вам за оказанную мне помощь, но как Вы смеете...

– Я ж раскрепостить тебя хочу, – развел руками Палыч, – да, может, немного перегнул палку. Хочешь, в наказание прочитаю твою книгу? – Зяблин обижено скрестил руки на груди:

– Да как Вы можете так судить, если и страницы не прочитали?

– Ну так и Мышкин больше пары страниц не прочел, – Палыч задрал голову, насколько это было возможно, и посмотрел в небо. Солнце уже село, а небо казалось бесконечным и намного темнее, чем обычно. Сани выехали из Петербурга, и резво ехали по широкой верстовой дороге, по обеим сторонам которой горделиво стояли высокие косолапые сосны.

– Так сложно протестовать, когда так много людей, и если все считают меня и мою книгу посмешищем, значит, так оно и есть. Я и сам себе смешным кажусь. Подумать только, мне тридцать пять лет, и каждую ошибку, что можно было совершить, я совершил. Я иногда думаю о том, кто я такой на самом деле, и не нахожу ответа. Такой разный каждый день, у меня нет своего лица или своей личности, я проникаю всюду и принимаю ту форму, которую от меня ждут. С Андреем Николаевичем я уверен в себе, я умен, ведь он считал меня таковым, с Дарьей Алексеевной я робок, ведь она стоит выше меня и, словно, говорит с состраданием. С Курочкиным мне неловко, я глупел, ведь прекрасно понимал, что через меня он видел только Дарью Алексеевну. В разговоре с Вами я хотя бы немного искренен, но и сейчас не знаю, правду ли я говорю или просто пытаюсь расположить Вас ко мне. Вы относитесь ко мне непредвзято, и я тронут, но как долго Вы сможете просто так выслушивать меня? Я, как паразит, подсел к Вам, и все говорю о своем даже не спросив, интересно ли Вам это слушать. Я понимаю, если Вы осудите меня, судите, Ваше право, но одному Богу известно, как я пытался кем–то стать, выбраться из этого болота, но оно затягивает меня все сильнее. Не имея лица невозможно просто создать его, и сейчас, покинув всех, кого я знал, я мог бы начать новую жизнь даже в том же самом Пскове. Но я прекрасно понимаю, что не смогу, что опять все повториться. – Зяблин замолчал, выжидая реакции спутника, тот молчал.

– Знаешь, есть такие люди, которые забили и загнали себя настолько, что одно их существование вызывает неловкий смех. И не потому что они смешны, а потому что деваться им некуда. Они настолько серы, что неисправимы. И я бы мог помочь кому-то, в ком были хоть какие-то краски, но такие... Я не хочу думать, что ты один из таких людей, Илья, но ты сам мне это говоришь. Мне ли тебя разубеждать в этом?

– Мне кажется, я такой, – Илья Васильевич слабо улыбнулся. Его внимание привлекли огни следующей почтовой станции, до остановки оставалось не больше двадцати минут.

– Я не уверен, – продолжал старик, – ты везешь письмо в такую даль, да на таком морозе при условии, что потратил все свои деньги на дорогу. Серый человек не стал бы так поступать, он бы убежал, забылся, зарылся головой в песок, но не поехал бы.

– А может, я жалею, что поехал? Или пожалею через день? Тогда я точно такой. Но давайте не будем об этом. Вон, почтовая станция. Вы устали?

– Да, и поесть бы не мешало.

– Поесть бы, да, славно, – Зяблин начал суетиться, прикидывая, где сейчас находится Андрей Николаевич, и могут ли они позволить себе отдых. Ему было крайне неловко просить о продолжении поездки, да и Журавлев наверняка тоже остановился в каком-нибудь постоялом дворе. Но смутное чувство тревоги не покидало Илью Васильевича, – скажите, а можем ли мы...

– Продолжить путь ночью? – словно угадал его слова Палыч, – небезопасно, лес все-таки. Да и сон нормальный нужен, а на холоде спать чревато.

– Вы поспите, я Вас буду толкать каждую пару часов, – заверял Зяблин, – у меня остались три целковых, я могу купить Вам плед. Прошу, я не могу опоздать...

– Да я к холоду привыкший, а вот тебе точно отдых нужен. Как на меня этот твой Андрей посмотрит, если я без ног тебя привезу? Нет, брат.

– Не волнуйтесь обо мне, – с холодной решимостью проговорил Зяблин, с трудом поворачиваясь к спутнику. Заметив непоколебимую решимость в его глазах, Палыч сначала удивился, а потом неожиданно захохотал:

– Не пойму я тебя Илья. То ты самый серый из всех серых, а теперь так сурьезно говариваешь. Так и быть, поедем, забавляешь ты меня. Не усни на холоде только.

Почтовая станция в Лугах была просторная, и для такого небольшого города, на удивление, тщательно выкрашенная и новая. Сани встретили двое юношей, приняли лошадей и тотчас начали их распрягать. Уставший возничий поплелся на заслуженный отдых.

– Комнату готовить? – спросил один из юношей, но Палыч лишь помотал головой.

– Квасу, картошки, хлеба и новых лошадей. Выезжаем так скоро, как возможно.

– Ночью? – удивленно моргнул юноша, но при виде трясущегося тревожного Зяблина все вопросы тут же пропали.

– Неужели не голоден? – Палыч огромной деревянной ложкой поедал дымящуюся картошку, да так активно, что масло оставалось у него на усах и на бороде. Мужчина довольно прихрюкивал и закусывал хлебом. Он был так увлечен едой, что и не заметил, что Зяблин молча смотрит на свою порцию и не ест, – полдня в дороге и не поешь? Здоров ли?

– Здоров, – отвечал Зяблин, даже в помещении ему было холодно, так что он старательно тер рука об руку, – Вы ешьте. Мою тоже можете съесть, мне дурно станет, если наемся перед дорогой. Тем более сытых спать клонит.

– И то верно, – Палыч довольно, но все же чуть обеспокоено пододвинул к себе тарелку Зяблина, отставляя свою. Будь картошка живым существом, старик бы был самым опасным хищником, что когда-либо ходили по этой земле, – о чем задумался то хоть, Сократ?

– Я думаю о том, как Вы так просто можете неформально говорить с совершенно чужими людьми. Вы, вроде, не дурак, умные вещи говорите, стало быть, учились где-то. И тут на «ты».

– Прошу простить мне мою дерзость, о высоко почтеннейший многоуважаемый Илья Васильевич, коему я посмел по доброте душевной помочь арендовать это скрипящее корыто. Я лыс и глуп! Простите старика, каюсь, каюсь! – засмеялся старик, так широко открывая рот, что оттуда чуть не вывалилась картошка. Зяблин усмехнулся.

– Да полно Вам. – замолчали. Ночью, разумеется, было немноголюдно, и поэтому очень тихо. До ушей Зяблина долетал лишь отвратительный звук поедания Палычем картошки, и тихие разговоры двух старичков, что сидели в паре столов от них. Это были люди лет шестидесяти, одетые по–дорожному, но со вкусом. Они о чем-то переговаривались, изредка хихикая. Они сидели плечо к плечу, и лишь спустя пару минут пристального разглядывания их спин Зяблин понял, что они держатся за руки.

– За вашей спиной в паре метров сидит пара, – тихо начал Зяблин, дабы не привлечь лишнее внимание.

– Где? – громогласно спросил Палыч, резко обернувшись, – а, эти, – добавил он еще громче, – ну и что они?

– Они выглядят счастливыми. – Зяблин опустил голову на все еще чуть дрожащие руки и пристально посмотрел на них.

– Наверное, – пожал плечами Палыч.

– Как им это удается? Мало того, что они счастливы, так еще и в старости. Я даже сейчас боюсь, что я слишком стар, чтобы чему–то радоваться, а они вдвое старше меня, и в них все еще есть любовь. Я не верю, что для счастья нужно просто найти «того человека», завистно. – Палыч еще раз обернулся на старичков, на этот раз смотря на них чуть дольше.

– Старик по кашляет, да плохо как-то кашляет, – заметил он, отодвигая вторую пустую тарелку, – не завидуй счастью, так и беде несложно позавидовать, – и словно в ответ на его слова старик закашлялся.

– О чем задумался? – Палыч и Зяблин вновь сидели в санях, которые с трудом пробирались по заснеженной дороге. Зяблин действительно о чем-то думал, он отвернулся от спутника и вглядывался в поле, мимо которого они проезжали. Он выглядел грустным, такое лицо было редкостью на его лице, и обычно появлялось в те редкие часы, когда он оставался один в своей квартире и разрешал тяжелым мыслям заполнить его голову.

– О тех стариках, – отозвался Илья Васильевич и стряхнул снег с шапки, – Палыч, скажите, что для Вас значит быть счастливым?

– Быть счастливым? – старик задумался, но ненадолго. Лицо его вновь приняло привычное смешливое выражение, – быть с теми, кто мне дорог, конечно же. Помогать другим, есть картошку.

– То есть сейчас Вы счастливы?

– Можно и так сказать. А что для тебя счастье?

– Не знаю. – Зяблин вновь обернулся к полю. Оно казалось бесконечным и пустым, словно до самого горизонта нет ничего, кроме однообразной пелены снега. Илья Васильевич, казалось, уже привык к холоду и даже перестал дрожать. Взамен ему становилось жарко, но он не придал этому особого значения, – было бы хорошо, сделай меня картошка счастливым. Возможно, я мыслю слишком масштабно, и нужно быть, как Журавлев. Он никогда не погружается в предмет рассуждения слишком глубоко, хотя, может, теперь погружается. Я ищу смысл абсолютно во всем, во всех взглядах, что на меня были когда-либо устремлены, в словах, в действиях, даже если на самом деле они ничего за собой не имели. Ой, что это я тут трещу, как сорока, – опомнился Зяблин. Он покраснел бы, не будь его лицо уже красным от холода, – а Вам зачем в Псков?

– К дочери, – ответил Палыч после короткой паузы, и в глазах его появилась необычайная нежность и кротость, – мы уже года четыре как не виделись, можешь в это поверить?

– Взрослая? А как звать?

– Взрослая, да дети ее тоже взрослые уже. А как звать – знать тебе незачем.

– Соскучились, наверное, сильно?

– Еще бы! Каким бы я был отцом, если бы не скучал? Я бы хотел говорить с ней, как раньше, слушать то, что и как она говорит. Пойти с ней на речку или в лес, слушать, как она играет на скрипке. Я, как отец, не должен был уходить так надолго, но уверен, что моя маленькая девочка с радостью примет меня. Мы снова станем семьей, путь крошечной, но крепкой.

– Вы хороший отец, не сомневайтесь в этом ни на секунду. Она будет рада Вашему возвращению. Знаете, – Зяблин выдержал паузу, не поднимая глаз. Он невольно вспомнил своего отца, безразличного и холодного, разговоры с которым никогда не длились более пары минут, а суровый взгляд которого до сих пор иногда всплывает в памяти и вызывает дрожь, – знаете, Вы первый хороший отец, которого я встречал. Может, будь мой отец для меня такой же опорой, как Вы для Вашей дочери, все сложилось бы иначе. Дай он мне хоть часть ценностей, которые были у него, я бы знал, в каком направлении мне плыть.

– Ты так много сокровенного мне рассказываешь, что можно подумать, что за те сутки, которые мы едем вместе, отцом тебе стал уже я, – рассмеялся Палыч.

– Было бы славно, будь оно так. Но конкуренция Вашей дочери, видно, слишком сильна, – вяло улыбнулся Зяблин. Теперь он думал исключительно о своем детстве и своем старом доме. И его сердце преисполнилось такой тоской и состраданием к себе в юности, что Зяблин готов был разрыдаться, но он сдержался. В длительной дороге он наконец смог поразмыслить о самом себе, и осознание, насколько он одинок и несчастен, ввело его в ужас.

– Палыч, я хотел Вас спросить, – после продолжительного молчания спросил Зяблин, – знакомы ли вы с Ильей Ивановичем Курочкиным?

– Ну ты так много про него рассказываешь, что почти что знаком, – вновь отшутился Палыч, но что-то в его выражении лица изменилось. Или же нет. Зяблин полагал, что ему от скуки уже начинает что-то мерещится, а может и от усталости. Но он, как и в тот раз, не предал этому особенного значения.

– В нашу последнюю встречу он рассказывал, что повстречал незнакомца, который пытался его вразумить. Я подумал тогда, что это ересь, не бывает таких «волшебных» людей, которые появляются из неоткуда и предлагают помощь. А потом я встретил Вас. Все слишком хорошо складывается, Вы даже согласились продолжить путь ночью и даже безропотно выслушиваете все мои бесконечные жалобы. Я подумал...

– Совершенно не помню никакого Курочкина! – наиграно пожал плечами Палыч и отвернулся, – мне не двадцать лет, память подводит, знаешь ли. Может, и видал его где-то или слышал. Какая разница? Все равно помер ведь.

– Да...помер. – в полголоса ответил Зяблин и вновь обратил свой взор в поля.

Дорога из Петербурга до Лугов занимала примерно такое же время, как от Лугов до Новоселья. День выдался местами ветреный и особенно морозный. Сани были покрыты толстым слоем инея. На таком холоде даже хлеб и вода из фляги Палыча не лезли в горло. Зяблин много думал. Думал так много, что ему все чаще начинали чудиться разные странности. К примеру, он вспоминает ссору с Журавлевым, и тут, как из-под земли, в поле вырастает его фигура, но через мгновение пропадает. Или же мерещится ему противное хихиканье Мышкина, как на яву звучит прям под ухом. Зяблин крутится по сторонам – нет никого. Ближе к обеду его начало клонить в сон. Палыч что-то насвистывал себе под нос, и мелодия оказалась убаюкивающей. Зяблин, сам того не осознавая, провалился в дремоту, из которой его вывел Палыч спустя пару часов.

– Ты чего, спишь что ли? Дурак совсем на морозе спать? – он с почти отцовской заботой стряхнул снег с шапки Зяблина.

– Не сплю, думаю, – ответил было Зяблин, но губы плохо слушались. Между тем было уже темно, и сани подъехали ко второй остановке.

Почтовая станция в Новоселье была значительно меньше и проще, нежели в Петербурге: это был обветшалый домик с покосившимся забором и двумя пристройками, в которых с трудом бы поместилось больше полутора десятков лошадей.
– Давай, заходи, отобедаем, а то синий весь, – Палыч согнал полусонного Зяблина с повозки и подал знак отвести лошадей отдыхать. Илья Васильевич практически его не слышал, он до сих пор был будто бы во сне, а руки и ноги все хуже слушались. Спускаясь с саней, он попытался придержаться за них рукой, но окоченелые пальцы не смотри удержаться за дерево, и Зяблин неуклюже приземлился в снег.

– В Новоселье? – шёпотом спросил Зяблин, пока Палыч, подхватив его подмышки, заводил его в здание.

– В Новоселье, брат, в Новоселье, тебе бы поспать. Эй, ты, – обратился он к конюху, что стоял на крыльце и поджидал их, – распорядись о супе и хлебе, и поживей, черт тебя дери! И водки нам! – юноша убежал, а Палыч сгрузил Зяблина за простой деревянный стол. Ему подали овощной суп и две ломоти чёрного хлеба. Илья Васильевич с затуманенными глазами с трудом взял ложку и попытался зачерпнуть суп, но ложка выпала в тарелку, на тулупе остались капли бульона. Палыч взволновано присел рядом, сжимая руку Зяблина.

– Холодный, как покойник! – выдохнул старик, – надо бы о комнате распорядиться, отогреть тебя, а завтра утром...

– Нет, – взгляд Зяблина вдруг стал суровым и осознанным, –нет, мы поедем так скоро, как поменяют лошадей. Андрей Николаевич...Псков...

– Не доедешь ты, – Палыч в сердцах стукнул по столу, – видит Бог, не доедешь. Дай я хотя бы другие сани возьму, покрытые.

– Саней других нет–с, – кухарка поставила перед мужчинами бутылку водки и две стопки, –все разобрали–с, никогда их много не было, вот, буквально перед вами проезжали господа и последние забрали–с. Но лошади у нас отменные, –подумав, добавила она, и ушла намывать тарелки.

– Палыч, Палыч, послушайте, – Зяблин с трудом вырвал свою руку из медвежьей лапы своего спутника, – умоляю, доедем до Пскова, и там поспим. Я не имею права изводить Вас долгой дорогой, но умоляю, поедем сейчас. Я буду в необъятном долгу перед Вами, и если вопрос в деньгах...

– Да какие деньги! Все Вы заладили: деньги да деньги, – всплеснул руками Палыч, но глаза его были обеспокоенными, – ты не доедешь до Пскова в таком состоянии, дай себе хоть отогреться!

– Нельзя, – бормотал Зяблин, – Андрей Николаевич, поезд... – Палыч тяжело вздохнул и опустил глаза в пол. Он о чем-то напряжённо думал, зажмурился, поднял руку, чтобы хлопнуть ей по столу, но не сделал этого, а тихо встал и подал Зяблину руку:

– Да и черт с тобой, Псков так Псков, поехали.

– Тучи сгустились, метель будет, – капризно заявил уже другой извозчик, лениво забираясь на сани, – господа, может, до утра–с?

– Мы поедем сейчас! Нет, лошадям будет сложно, – начал размышлять Зяблин, стоя по колено в снегу, – я сам пойду! – он сделал неловкий шаг и практически снова упал в снег, но Палыч вовремя его поддержал.

– Нет, брат, раз уговорил меня поехать – мы с тобой поедем. – он с трудом затащил Илью Васильевича в сани, – трогай!

Палыч о чем-то увлеченно рассказывал. Ему казалось, что спутник, слушая его, не уснет, и так они смогут в целости добраться до Пскова. Зяблин то и дело вставлял какие-то фразы, но его голос становился все тише и тише.

– Ну что, держишься, Снегурочка? – обернулся к спутнику Палыч, и с ужасом увидел, что на сомкнутых ресницах Ильи Васильевича уже лежат снежинки, а губы посинели.

Зяблин не понимал, где он находится. Его тело била крупная дрожь, ни рук, ни ног он не чувствовал, лишь где-то в груди было очень жарко. Каждый вздох давался с болью. Кто-то толкает его в плечо. Кто? Его пытаются поднять, растормошить, бьют его по щекам. Перестаньте. Сознание медленно утекает. Кто-то крепко прижал его к себе, растирает его руки, ноги, щеки. Прекратите. Дышать все тяжелее.

– Ты! – напуганный Палыч прикрикнул на извозчика, – есть тут где-нибудь поблизости постоялый двор? – Метель усиливалась и била лошадей по мордам, из-за чего они шли преступно медленно и крайне недовольно. Возничий, поняв, в чем дело, хлестал их, как бешеный, Палыч, казалось, тоже был не в себе.

– В трех верстах должен быть, – отзывался извозчик, нещадно избивая лошадей, – доберемся!

– Илья! Илья, черт возьми, Васильевич! – Палыч сорвал с себя тулуп и шапку, укутывая в них спутника.

– Сами замерзнете! – окрикнул его возничий, – куда мне двоих мертвецов девать? А я ведь предлагал до утра-с!

– Сейчас мертвецов станет трое, если не заткнешься! – взревел Палыч, продолжая суетиться вокруг Илья Васильевича.

Постоялый двор действительно находился в трех верстах. Торошино была настоящая деревня, старая и ветхая, и в постоялом дворе без особой нужды оставаться было неразумно. От него, казалось, за версту плохо пахло. И если для простолюдинов да бедняков такие условия могли оказаться приемлемыми, то для Журавлева, застрявшего в этом постоялом дворе из-за непогоды это было сродни пытке. И если он, крепко сжав зубы, мог стерпеть холодную безвкусную похлебку и клопов в матрасе, то в этот раз он был с дамой. Это была молодая миловидная девушка, явно дворянка, в темно-зеленом дорожном платье. Она казалась робкой, но как только начинала себя чувствовать более комфортно в новой обстановке, тут же превращалась в деловитую хозяйку. Она шутила с Журавлевым и, чаще необходимого, дотрагивалась до его рук. Он невольно смущался и даже иногда отстранялся, но недовольным явно не казался. Молодые люди сидели на первом этаже постоялого двора и пили чай, о чем-то оживленно разговаривая.

– Посторонись! – раздался рев снаружи, и почему-то знакомый бородатый мужчина ввалился в здание. В его руках был Зяблин. Андрей Николаевич подскочил, но остался стоять, не веря своим глазам, – лекаря! Да где у вас тут камин, черти! Ты! – обратился он к Журавлеву, – помогите мне! Давай-давай!

– Я...Вы...простите, – обратился он к своей спутнице и убежал растирать окоченевшего Зяблина.

Тело сгрузили на пол у огня и принялись раздевать.

– Водкой его нужно растереть, – предложил один из постояльцев.

– Да чем угодно растирайте, – паниковал Палыч, Журавлев же не мог оторвать взгляда от мертвенно бледного лица Зяблина. В голове крутилось множество мыслей, но не мог понять, что чувствует, смотря на старого друга, лежащего на полу. Что он здесь делает? Зачем приехал? Кто этот старик? И почему он так похож на то видение, что явилось ему на дуэли? Может ли быть, что...

– Да что ты сидишь, носатый?! Растирай! – кричал Палыч.

– Я...да...– услышав голос Журавлева, Зяблин приоткрыл глаза и посмотрел на него мутным взглядом.

– Поехали! – радостны Палыч продолжил растирание, но Илья Васильевич слабой рукой оттолкнул его:

– Андрей Николаевич, письмо...от Дарьи Алексеевны...тулуп... – Журавлев бросился к тулупу и вынул оттуда письмо. Ему стало дурно.

– Да хватит мять бумагу, помоги! – прикрикнул на него Палыч, но поздно, Зяблин уже не дышал, – мни дальше свою бумагу, малец, – Палыч поднялся и вытер пот со лба.

– Вы же сами его уберете, да? – спросил хозяин трактира, спускаясь с лестницы на второй этаж. Ему, разумеется, никто не ответил, и хозяин, пожав плечами, удалился.

– Могу я спросить, – начал Журавлев, – что здесь произошло?

– Ты Андрей Николаевич?

– Так точно.

– Письмо тебе, вот и все. Больше нечего сказать, – старик медленно направился к выходу.

– Он...ради письма поехал? – вслед спросил Журавлев.

– Наверное, – отозвался старик, не оборачиваясь, – как можно быть в чем-то уверенным, если речь идет об Илье Васильевиче. – Палыч вышел и растворился в метели. 

4 страница7 июня 2022, 21:48

Комментарии