чясть 2) страх и ожедание удара
Тишина, воцарившаяся в квартире после того, как захлопнулась дверь каморки, была густой и тягучей, как смола. Она давила на уши, звенела в них натянутой до предела струной. СССР все еще сидел за кухонным столом, уставившись в парящий над супом душистый пар.
Этот простой, домашний запах вдруг стал для него самым отвратительным в мире. Он пах не едой, он пах памятью о его собственной низости, о тех сделках, что он заключал в дымных кабинетах, поставляя свое живое доказательство победы на потеху другим. Он пах страхом, который сейчас, в эту самую секунду, пожирал изнутри того, кто сидел за стенкой.
СССР медленно поднялся. Его тело, обычно такое могучее и неумолимое, сейчас казалось тяжелым и чужим. Каждый шаг по скрипящему полу отдавался в его голове пушечным выстрелом.
Он подошел к двери в каморку. Не было слышно ничего. Ни плача, ни шепота, ни даже дыхания. Такая тишина могла быть только у существа, затаившегося в надежде, что его не найдут, что predator потеряет интерес и уйдет.
Он не стал стучать. Стук был бы новым актом агрессии. Вместо этого он тихо, почти беззвучно присел на корточки, так что его глаза оказались на уровне щели под дверью. В щель пробивалась узкая полоска света из коридора, и в этой полоске он увидел тень.
Рейх сидел на полу, прижавшись спиной к дальней стене, поджав под себя ноги. Он не двигался, он был похож на каменное изваяние ужаса. Его пальцы, худые и бледные, впились в его же собственные плечи, словно он пытался удержать себя от распада на молекулы.
- я ... я не буду...
голос СССР прозвучал хрипло и непривычно тихо. Он хотел сказать «продавать», но слово застряло в горле, горькое и постыдное.
- Ешь. Это просто еда.
Тень в щели дёрнулась. Рейх инстинктивно отпрянул глубже в темноту, словно эти слова были плевком кислоты. СССР увидел, как по бетонному полу зашорхали его босые ступни, отползающие прочь. Молчание было оглушительным. Оно кричало о двадцати годах, в которые не верилось ни одному слову.
Тяжело вздохнув, СССР отодвинул тарелку с супом к самой двери, оставив её на полу, и отошёл на другой конец кухни, к окну, демонстративно повернувшись спиной. Он делал вид, что смотрит на ночной город, на редкие огни, но на самом деле видел лишь своё отражение в тёмном стекле — огромное, наполненное тьмой.
Прошло може быть полчаса. Никакого звука. СССР уже начал думать, что Рейх так и не выйдет, предпочтя голод новому унижению. Но потом, краем глаза, он уловил движение. Дверь в каморку приоткрылась ровно настолько, чтобы просунулась худая, дрожащая рука.
Пальцы слепо, лихорадочно нащупали край тарелки, схватили её, и рука тут же исчезла, дверь бесшумно захлопнулась. Послышался тихий, жадный, животный звук — не еды, а поглощения, быстрого и панического, словно он боялся, что еду вот-вот отнимут. Пять минут — и из-под двери выскользнула пустая, вылизанная до блеска тарелка. Чистая, как после мытья. Ни крошки, ни капли. Это был не прием пищи, это был акт устранения улики.
На следующий день СССР попробовал снова. Он не стал готовить ничего сложного, просто положил на чистую тарелку ломоть хлеба и кусок сыра. Результат был тем же: паника, бегство, тихое поглощение за закрытой дверью и возвращение пустой посуды.
Любая попытка приблизиться, заговорить, даже просто посмотреть в его сторону вызывала тот же самый, доведённый до автоматизма, ужас. Рейх не видел раскаяния. Он видел только бесконечно меняющуюся тактику мучителя. Сегодня — еда. Завтра — что? Нож? Верёвка? Приводной ремень? Его мир сузился до одной-единственной задачи: распознать угрозу и пережить её. А всё, что исходило от СССР, по определению было угрозой.
Отчаяние начало закипать в груди СССР, густое и чёрное. Его попытки были жалкими, смешными, они только усугубляли пропасть. Он чувствовал себя гигантом, пытающимся склеить хрупчайшее фарфоровое яйцо своими грубыми, неуклюжими пальцами, и при каждом прикосновении на скорлупе появлялись новые трещины.
Однажды вечером, доведённый до предела этим молчаливым, всеобъемлющим сопротивлением, он совершил ошибку. Увидев, как Рейх, вытирая пыль, вздрогнул от его приближения и съёжился, СССР, желая показать, что он не причинит вреда, резко протянул руку, чтобы... он сам не знал, чтобы что. Может, похлопать по плечу? Прикоснуться? Это был жест, лишённый агрессии, но абсолютно чуждый их двадцатилетней динамике.
Для Рейха же это был знакомый, отработанный сигнал. Молниеносный взмах руки. Значит, удар. Инстинкт, вбитый болью и годами, сработал быстрее мысли. Он не просто отпрянул. Он резко присел, закрыл голову руками, подставив спину, и издал звук.
Первый звук за четыре года. Не слово, не крик. Короткий, прерывистый, сиплый выдох, нечто среднее между всхлипом и предсмертным хрипом. Звук абсолютной, животной покорности и ожидания боли.
СССР застыл с протянутой рукой, будто его ударили током. Этот жалкий, нечеловеческий звук пронзил его глубже любого ножа. Он отшатнулся, чувствуя, как его собственное лицо искажается гримасой ужаса и стыда. Он увидел результат своих трудов во всей его ужасающей полноте. Он не исправил ничего.
Он лишь продемонстрировал, насколько глубоко сидит в его жертве этот страх. Он не лечил — он тыкал палкой в открытую, гноящуюся рану, наблюдая, как тело содрогается в агонии.
Рейх, не дождавшись удара, медленно, как автомат, поднялся и продолжил вытирать пыль, но теперь его спина была напряжена до каменной твердости, а плечи были неестественно подняты. Он ждал. Он знал, что такие вещи не прощаются. Нарушение тишины каралось особенно жестоко.
Но удар не последовал. Вместо этого СССР просто развернулся и молча ушёл в свою спальню, закрыв за собой дверь. Он сел на кровать и уставился в пустоту. Жуткость ситуации заключалась не в криках и насилии, а в этом молчаливом, всепоглощающем ужасе, который висел в воздухе квартиры, как ядовитый газ.
Он понял, что стал тюремщиком не только для Рейха, но и для самого себя. Он запер себя в этом аду собственного создания, и единственный, кто мог бы его выпустить — тот, кто уже давно перестал быть человеком и превратился в сгусток первобытного страха.
И этот сгусток теперь молча ждал в соседней комнате, каждым нервом, каждой клеткой своего измождённого тела предвосхищая, когда же наконец начнётся настоящая расплата за ту тарелку супа, за тот кусок хлеба, за тот поданный знак слабости, который мучитель неизменно истолкует как повод для нового, изощрённого насилия.
Ад продолжался. Он просто сменил свою форму, став ещё более тихим, ещё более безнадёжным и оттого — ещё более жутким.
________________________________________________________________
991 слова 😊
