Глава 4. Аланас
Город отражался в запотевшем стекле витрины, искривляясь и расплываясь в потоках дождя. Ночью освещённые окна магазинов выглядели особенно пустыми, будто это были не витрины, а чёрные, бездонные глаза, наблюдающие за ним с безразличным, ледяным спокойствием. Аланас часто ловил себя на том, что, бродя по этим знакомым до боли улицам, он ищет в этих тёмных зеркалах не товары, не огни, не лица прохожих, а собственное отражение. И каждый раз с холодным удивлением констатировал, что не находит его, будто стекло стало непроницаемой стеной, отделяющей его от мира живых.
Когда-то, в другой жизни, пахнущей пылью подъездов, электрикой аппаратуры и сладким дымом, он любил эти улицы. Они были для него не просто пространством между точками, а живым, дышащим организмом – шумным, наполненным чужим смехом, эхом шагов и случайными, ничего не значащими касаниями плеч в толпе. Теперь каждый звук обрушивался на него с невыносимой силой, каждый врезался в висок отточенным лезвием. Смех прохожих резал слух неестественной, преувеличенной громкостью, хлопанье дверей кафе отдавалось внутри резкой, болезненной вспышкой, даже скрип тормозов автобуса заставлял сжиматься всё внутри. Всё, что раньше казалось полным жизни и движения, теперь лишь царапало по нервам, оставляя на них кровоточащие ссадины.
Он помнил, как Лина ушла. Не хлопнула дверью, не кричала. Она просто сказала это тихо, почти шёпотом, и от этой тишины слова обрели вес свинца: «Ты сам стал тенью, Аланас. Я не могу больше жить с тенью». И она была права. Тень – это было единственное точное определение. Он и чувствовал себя ею: бесформенным, невесомым пятном, скользящим вдоль стен, избегающим прямых солнечных лучей и чужих прикосновений. Он боялся протянутых рук, боялся вопросов в глазах, но больше всего на свете он боялся собственных мыслей, их навязчивого, монотонного гула. И самым страшным были зеркала. В них он видел не себя, а чужое, незнакомое лицо: уставшее, до прозрачности бледное, будто вымытое изнутри многолетней усталостью, с глазами, в которых плавала лишь пустота.
Аланас стал много пить. Не для веселья, не для храбрости – для забвения. Алкоголь был мягче, гуманнее воспоминаний. Он притуплял острые углы реальности, заливая внутренние раны своим холодным, обжигающим огнём. Он садился у окна в своей тихой квартире, открывал бутылку и слушал, как горлышко с тихим, хрустальным звоном касается края стакана. Этот звук был честнее любых слов, которые он когда-либо слышал или произносил. Он был чистым, ясным и конечным.
Иногда, в эти пьяные, одинокие вечера, ему приходила в голову мысль, что жизнь – это всего лишь ещё одна большая, ярко освещённая витрина. Люди проходят мимо, мелькают отражениями в стекле, заглядывают из любопытства, но ничего не покупают, не заходят внутрь. Он же всегда стоял по эту сторону стекла, наблюдая, как мимо проходит чья-то чужая, яркая жизнь, и никто, абсолютно никто, никогда не решался повернуть ручку и войти в его тишину.
Он медленно поднялся с кресла и подошёл к окну. Кончиками пальцев он прикоснулся к холодной, мокрой от конденсата поверхности, оставив на ней бледный, размытый отпечаток своей ладони. Снаружи дождь шёл сплошной, непроглядной стеной, город за стеклом расплывался в мареве, как небрежная акварель, смытая водой. Фонари превращались в расплавленные, дрожащие шары света, тонущие в потоках воды. И в этот миг Аланас почувствовал странное, почти невесомое облегчение. Ему показалось, что дождь, этот бесконечный, равнодушный дождь, смывает с витрины мира последние, едва заметные следы его отражения. Стирает его окончательно.
Пальцы сами разжались. Бутылка, почти пустая, покатилась по поверхности стола, описала медленную, почти грациозную дугу и упала на пол. Звон разбившегося стекла разнёсся по комнате – негромкий, но невероятно острый, пронзительный, словно крик. Осколки рассыпались по тёмному полу, сверкая в отблесках уличного света, как десятки крошечных, холодных звёзд, упавших с неба прямо к его ногам.
Аланас смотрел на них долго, не мигая, заворожённый этим хаотичным, опасным сиянием. И вдруг, с предельной, кристальной ясностью, понял: именно так и выглядит его душа. Именно так он себя и чувствует. Разбросанный на тысячу острых, несовместимых осколков. Каждый – это память, боль, тишина после звука. Каждый способен ранить, даже его самого. Особенно его самого.
Он закрыл глаза, больше не в силах смотреть на это жестокое, прекрасное зрелище. Снаружи дождь всё стучал по подоконнику, и этот стук начал совпадать с редким, неровным биением его сердца. Сначала он был чётким и ясным, потом стал тише, дальше, словно уходя вглубь, под землю. Ритм начал замедляться, сбиваться, растворяться в монотонном, вечном шуме дождя и города. Скоро от него не осталось и следа, поглощённого безразличной громадой ночи. Осталась лишь тишина. Полная, абсолютная, принявшая его в свои объятия.
