Глава 2. Эмилия
Дым был первым, что встречало её при пробуждении, и последним, что она ощущала перед тем, как провалиться в беспокойный, прерывистый сон. Он уже не был частью атмосферы; он стал самой атмосферой, тяжёлым, неподвижным воздухом её существования. Он медленно расползался по комнате ленивыми, сизыми клубами, цеплялся за ворс занавесок, которые давно не проветривались, тянулся к потолку густыми молочно-серными прожилками, будто не желая рассеиваться, сопротивляясь самому исчезновению.
Эмилия сидела на широком холодном подоконнике, вжавшись спиной в раму, и курила вторую сигарету подряд, хотя её рецепторы уже отказывались различать что-либо, кроме навязчивой, въевшейся горечи. Она пропитала собой всё: язык, нёбо, губы, словно тонкая плёнка никотина заменила собой кожу. Он вился в её волосах, въелся в шерстяной свитер, намертво впитался в подушки на диване. Иногда ей казалось, что даже кожа пахнет пеплом и тлением. И этот запах был единственным осязаемым мостом, единственным якорем, что удерживал её от полного распада, связывая с тем временем, когда дышать, казалось, было легче.
Тогда пространство вокруг неё было заполнено. Оно было плотным, горячим, звучащим. Их плечи постоянно соприкасались в тесном микроавтобусе, за кулисами, у стойки бара. Локти находят друг друга, спины чувствуют тепло близости. Теперь же пространство было пустым, зияющим, эхом отзывающимся в квартире. Эта пустота была физической, её можно было измерить шагами от окна до двери, её можно было ощутить ладонью, приложенной к холодной стене. Единственным наполнением были фотографии на экране телефона – застывшие, плоские, безжизненные. Улыбки, запечатлённые там, казались чужими, принадлежащими людям из параллельной вселенной, где солнце светило иначе, а звук не был приглушён этой давящей тишиной.
Её память стала предателем. Она не воспроизводила события целиком, а вырывала кадры, как плёнку из старого, изношенного проектора, оставляя лишь рваные, не связанные между собой клоки. Вот тактильное воспоминание: упругий гриф баса в её руках, дрожание толстых струн, отдающееся во всём теле, вибрация, которая проходила от кончиков пальцев до самых пяток, становясь её вторым пульсом. Вот слуховое: гул зала, не разрозненный, а монолитный, единый организм, который вторил каждому её аккорду, подхватывал его и возвращал обратно усиленным, умноженным на сотни голосов. Вот визуальная вспышка: блик на меди тарелки, брошенной Йокубасом, мельчайшие брызги пота в свете софитов, сияющие, как алмазная крошка. И глаза. Всегда – чужие глаза рядом, в полумгле закулисья или в ослепительном свете рампы. Блеск, усталость, азарт, безумие. Их общий, срывающийся смех, который заглушал всё.
Она думала о Лукасе. Всегда, в конечном счёте, мысли упирались в него. Принято было считать, что группа держалась на нём. Он был её фронтменом, её голосом, её нервным импульсом. Он был тем глотком воздуха, что вырывался из лёгких в крике, тем магнитом, что притягивал к себе всё внимание, всю энергию зала, чтобы затем распределить её между ними, как драгоценную энергию. Его голос, хриплый и надрывный, вытаскивал их даже из самой густой тьмы отчаяния, даже тогда, когда самой Эмилии до тошноты хотелось бросить тяжёлый бас в углу, забиться в самое дальнее место и никогда больше не слышать этого гула.
Но она знала, что лидерство – не броня. Она видела его без прикрас, в те редкие минуты, когда маска спадала. Видела, как он сидел на коробках от аппаратуры, с гитарой в обнимку, но не играя, а лишь перебирая струны кончиками пальцев, создавая не музыку, а хаотичный, тревожный шёпот. Как он курил одну сигарету за другой, его взгляд, обычно такой острый и собранный, расфокусировался и уходил в пустоту, будто он слышал какую-то далёкую, недоступную никому другому музыку, и эта музыка была полна тоски.
Она потянулась к оконному стеклу, прижала лоб к холодному стеклу. За ним раскинулся город – серый, промокший, безучастный. Где-то совсем рядом, за домами, за туманной дымкой, дышало Балтийское море. Иногда, особенно по утрам, ветер приносил с собой его запах – солёный, свежий, чужой. Он смешивался здесь с запахом асфальта и выхлопных газов, терялся, но его можно было уловить, если сделать очень глубокий вдох. Сигарета тлела в её пальцах, длинный пепел осыпался на подоконник мелкой, серой крупитчатой пылью, похожей на снег, что никак не мог пойти. Ей казалось, что эти две субстанции – соль извне и табак изнутри – необратимо смешиваются на её губах, создавая единственно верный, окончательный вкус их прошлого. Вкус потерь.
У неё теперь был Антанас. Тихий, спокойный, предсказуемый. У них был дуэт – акустический, камерный, интеллигентный. В нём можно было раствориться, как растворяется капля в море, забыться в ровных, плавных гармониях, в негромком переборе струн. Она могла закрыть глаза и пытаться утонуть в этой новой, упорядоченной реальности. Но это было бесполезно. Никакая другая музыка не звучала так, как та, что они создавали вчетвером. Её бас в дуэте был всего лишь фоном, приятным дополнением. Он больше не был тем стальным стержнем, тем фундаментом, на который нанизывались все остальные звуки, который держал на себе целые миры чужих голосов и гитарных партий. Теперь он звучал отдельно, сам по себе, одиноко, и от этой отдельности внутри росла оглушительная, всепоглощающая пустота.
Сны были самым жестоким наказанием. Они приходили такими яркими, такими осязаемыми, что при пробуждении, на несколько секунд, мир казался искажённым. Ей снилось, что они снова на сцене. Не просто играют, а существуют в этом кипящем котле энергии. Йокубас сбивается с ритма, и сквозь оглушительный грохот барабанов доносится его сдавленный, полный отборного мата смех. Аланас, не глядя, подхватывает потерянный аккорд, и его гитара вливается в общее звучание, как будто так и было задумано. Лукас поворачивается к ней, и его глаза, выхваченные лучом прожектора, блестят, он подаёт ей знак – едва заметный кивок, и она знает, что делать дальше, её пальцы сами находят нужные лады. И тогда просыпаешься. Резко, с судорожным вздохом. И в горле стоит комок – плотный, горячий, непроглотимый. И рука уже сама тянется к пачке сигарет на тумбочке, совершая этот ритуал с автоматической, отточенной точностью.
Эмилия не позволяла себе плакать. Слёзы казались ей непозволительной роскошью, слабостью, на которую у неё не было права. Вместо слёз внутри копилось что-то тяжёлое, каменное, давящее прямо на грудину, мешая сделать полный, глубокий вдох. Иногда ей казалось, что этот камень, эта горечь проступает на её губах кристаллами соли. Иногда – что лишь едкий табачный дым, задерживаясь в лёгких, не даёт ей окончательно распасться на части, склеивая её по краям, как клей держит разбитую вазу.
Она сделала глубокую, обжигающую затяжку. Дым прошёлся по городу едким шрамом. В голове, ясно и чётко, пронеслась мысль, холодная, как стекло окна: а что, если это и есть финал? Если всё, что осталось от тех лет безумного полёта, – это горстка пепла, привкус соли на губах и кадры-воспоминания, которые нельзя не только вернуть, но и пережить заново, не разрушив себя окончательно?
Она резко притушила о торец подоконника один окурок, его фильтр смялся, испуская последний клубок едкого дыма. Движения были отработанными, механическими. Рука сразу же потянулась за следующей сигаретой, пальцы нашли её на ощупь. Лёгкий щелчок зажигалки. Маленькое, жёлто-оранжевое пламя вспыхнуло в полумраке комнаты, и на секунду его отражение осветило стекло, превратив его в чёрное, мутное зеркало.
И в этом отражении она увидела не только своё собственное, осунувшееся лицо с тёмными кругами под глазами. Она увидела их. Всех четверых. Призрачные, полупрозрачные силуэты стояли за её спиной, улыбаясь, как на тех самых фотографиях. Это длилось долю секунды – мираж, порождённый усталостью, никотином и болью.
Пламя погасло. Сигарета зажглась. Отражение в стекле снова стало чётким и ясным. В нём была только она одна. И бесконечно пустая, наполненная дымом комната позади.
