Глава 1. Флешбеки
I am a moth who just wants to share your lights
I'm just an insect trying to get out of the night
I only stick with you because there are no others
You are all I need
———
Сначала был звук. Он родился не в зале, а в тишине, что предшествовала ему, – густой, тяжёлой, пропитанной запахом старого ковра, пыли и нервного пота. И этот звук, сырой, кривой, дрожащий, врезался в тишину, как клинок, рассекая её надвое. Он был единственной правдой в этом мире.
Лукас всегда начинал первым. Его пальцы, нервные и живые, впивались в струны гитары, вырывая из них не мелодию, а вызов. Дребезжащий, неистовый, он вытаскивал остальных на поверхность из омута ожидания, будто бросал якорь в самый центр зала, заполненного сгустками теней и призраками будущих зрителей. Свет софитов, ещё холодный и не сфокусированный, выхватывал из полумрака его руки – резкий взмах, скольжение по грифу, слишком резкое, почти яростное. И улыбка. Широкая, бесшабашная, ослепительная во всей своей «ненастоящести», заставляющая поверить в то, что эта атака на струны и есть единственно верный путь. Публика верила. Они ловили этот взгляд, этот оскал, и верили, что боль, рождающаяся в скрипе меди и дребезжании усилителя, и есть их общее спасение.
Эмилия отвечала низом. Её бас возникал не сразу, он прорастал сквозь гитарный визг, как сердцебиение сквозь шум города – тук-тук-тук, ровно, гипнотически уверенно. Она стояла чуть в стороне, в тени, отведённой ритму, её фигура была неподвижным островом в центре звукового шторма. Но именно её ритм, глухой и настойчивый, сшивал хаос в единое полотно, не давая ему разорваться в клочья. Её тёплые, сильные ладони скользили по толстым струнам с почти невыносимой нежностью, и от каждого прикосновения, от каждой вибрации весь этот рождающийся хаос вдруг, на секунду, обретал стройность, становился музыкой. Никто в зале не видел этого, не чувствовал, как её мизинец подрагивает от напряжения, но без неё, без этого стального стержня, вбитого в самую основу, всё бы рухнуло в первом же такте.
Йокубас был громом, обрушивающимся с небес. За барабанной установкой он не сидел – он жил, метался, исчезал и возникал в клубах собственной энергии. Его плечи взлетали и падали в такт дроби, лоб покрывался испариной, которая бликовала под алым светом рампы. Глаза, всегда широко распахнутые, блестели лихорадочным блеском охотника, выследившего добычу. Палочки в его руках были продолжением нервной системы; они стучали не только по пластикам томов и тарелок, но и по всему, что попадалось на пути – по потёртым джинсам на коленях, по пустым бутылкам из-под воды, валявшимся на полу, по дверцам кухонных шкафов в чужих квартирах. Его ритм преследовал их повсюду, навязчивый, неумолимый, и иногда казалось, что это и есть их общий пульс, а они – лишь сосуды, которые он наполняет яростной, стучащей жизнью.
Аланас был тенью, но не пустой, а плотной, насыщенной, без которой свет терял свой смысл. Он стоял у клавиш или вторил гитарной партией, его аккорды или тихий подголосок всегда ложились точно в пустоты, где звук ломался и трещал по швам. Он не шёл вперёд, он заполнял собой, как вода заполняет трещины в земле. Даже его смех, тихий и сдержанный, тонул в общем гуле, но в редкие мгновения внезапной тишины именно его звук, эхо только что прозвучавшей ноты или вздох, оставался в воздухе, ясный и понятный.
Они таскали аппаратуру по бесконечным лестницам грязных подъездов, их спины выгибались под тяжестью комбиков, пальцы слипались от скотча и пыли. Они курили у глухих кирпичных стен, закутанные в собственные куртки, и каждая зажжённая сигарета была похожа на подпись под негласным договором, на обещание, выдохнутое с клубами дыма: «Мы дойдём дальше». Дым, едкий и сизый, путалcя с выдохами, оседал в волосах, въедался в шерсть свитеров, пропитывал кожу, становясь частью их общего запаха – запахом свободы, которая пахла горением и усталостью.
Первый фестиваль. Ослепительная стена лиц, сливающаяся в единое, дышащее существо. Прожекторы, горячие и слепящие, били прямо в зрачки, выжигая сетчатку, превращая мир в мелькание бликов и теней. Зал гудел, низкий гул тысяч голосов, который вибрировал под ногами, отдавался в грудине. И в этот миг всё смешалось: рёв толпы, визг гитар, собственное бешеное сердцебиение. Лукас шагнул к микрофону, его рука сжала стойку так, что побелели костяшки, и вдруг все шумы мира, все диссонансные звуки вселенной подстроились, сложились в жёсткий порядок под его срывающийся голос. Эмилия, не мигая, смотрела перед собой, её пальцы отбивали ритм на толстой струне, её вселенское, ровное сердцебиение. Йокубас на секунду сбился, и его лицо исказилось не матом, а беззвучным, диким смехом, который утонул в громе его же собственных барабанов. Аланас рвал струны на своей гитаре с такой яростью, с таким отчаянием, будто хотел доказать не им, не залу, а самому мирозданию – он здесь, он есть, он нужен, его тишина должна быть услышана.
Потом были кухни. Десятки чужих кухонь с липкими столами, заваленными пепельницами, набитыми до краёв окурками, словно скелетами выкуренных надежд. Кружки с недопитым холодным кофе, на дне которых лежала гуща из усталости. Табуретки, на которых они сидели слишком тесно, их плечи и локти постоянно соприкасались, передавая молчаливое тепло, общую усталость. Они спорили, их жесты были резкими, руки взлетали в воздух, чертя немые траектории аргументов, пальцы стучали по столу, отбивая ритм несогласия. Но даже эти ссоры, эти вспышки мгновенно гасли, растворялись в общем смехе, который возникал внезапно, как вспышка света, и стирал все границы. Они падали от усталости на эти линолеумы и старые ковры, их тела были разбитыми скорлупами, но внутри что-то слабо и упорно теплилось – ощущение, что завтрашний рассвет будет не таким холодным, что он будет их.
И то утро. Синий экран монитора отбрасывал мертвенный свет на их лица, подчёркивая круги под глазами, бледность кожи. Цифры. Цифры, которые из абстракции превратились в главный смысл. Сначала – абсолютная тишина. Прерывистое дыхание Эмилии. Стук палочки Йокубаса по его же колену, тихий, механический. Затем – выдох. И крик, сорвавшийся одновременно с четырёх глоток, нечленораздельный, животный, полный невероятного облегчения. Руки, вцепившиеся друг в друга, сплетающиеся в один живой, дрожащий узел из тел. Кто-то отшвырнул сигарету, и она, тлея, упала на пол, оставив на грязном линолеуме чёрный опалённый след. Кто-то опрокинул чашку, и коричневая лужица растекалась, как карта нового мира. Кто-то резко отвернулся к стене, но все видели, как его плечи дёрнулись, и как он тыльной стороной ладони, грубо, смахнул что-то с лица. В этот миг им было всё равно на всё. Это значило лишь одно: они существуют. Их боль, их радость, их ночи и их звук – кем-то услышаны.
Флешбэки рвались, как старая, пережжённая плёнка, мелькали, не задерживаясь. Сцены: залитые светом и погружённые во мрак. Залы: пустые и бушующие. Дворы с разбитым асфальтом, где они ждали своего часа. Йокубас, невидящим взглядом глядя в окно, бесконечно стучит пальцами по подоконнику, выбивая сложную, никем не слышимую полиритмию. Эмилия, запрокинув голову, хохочет так, что у неё перехватывает дыхание, и она, кажется, вот-вот рухнет на пол, а её смех звенит стеклом. Аланас в три часа ночи в чужой гостиной, осторожно, почти благоговейно перебирающий струны на чужой гитаре, извлекая тихие, грустные аккорды, которые никто не должен услышать. Лукас, прижавший телефон к уху, его губы беззвучно шепчут в микрофон новые строки, его глаза горят отражением экрана.
И – короткий кадр. Резкая склейка. Курилка за клубом, тесная, замкнутая пространством между кирпичными стенами. Воздух плотный, сладковато-горький от дыма. Двое стоят слишком близко, их силуэты почти сливаются в один. Зажжённая сигарета переходит из пальцев в пальцы, её огонёк на мгновение освещает нижнюю губу, дрожание ресниц. Дым щекочет губы, заставляет зажмуриться. Смех, тихий, приглушённый, внезапно обрывается на полуслове, и наступает тишина, более громкая, чем любой звук. Быстрое движение, импульс, похожий на удар током. Поцелуй. Миг. Привкус табака, горечи на губах и чего-то невыразимо живого, острого, о чём нельзя было говорить вслух, что можно было только украсть в полумгле задымленного переулка.
И снова плёнка, не останавливаясь, мчится дальше, наматывая на катушку бесконечные метры смеха, света, движения вперёд. Ощущение полёта, легкости, бесконечной дороги, уходящей в горизонт. Ощущение, что всё – только начало, что всё главное – впереди.
Только в самом конце, когда плёнка уже отсчитала последний кадр и затрещала на статике, в полной тишине остаётся призрачное, неуловимое ощущение на губах. Тень вкуса: табак и соль. Как ветер с моря, который приносит с собой обещание далёких бурь и который не смыть ни водой, ни временем, ни памятью.
