Часть 4
Витаутас присел рядом с тёплой ещё печкой и, скрутив себе быстренько небольшую сигаретку и сразу же закурив её, начал уже свой рассказ.
История Витаутаса
Я родился в Литве в 1924 году – уже в то время, как наша страна после долгих лет русского правления стала независимой. Наша страна тогда была крайне неразвита – заводов было мало, всё больше преобладало сельское хозяйство. Именно сельским хозяйством мой отец, дезертир из царской армии, и занялся, когда в начале его семейной жизни встал вопрос о содержании семейства. Деятельность фермера приносила ему достаточно дохода, чтобы иметь небольшой двухэтажный дом близ Каунаса и не оставлять голодными его милую красавицу жену – мою мать – и трёх детей. Я был средним из троицы, старшим был брат Гедеминас, младше всех была сестрёнка – Аушра.
Расскажу тут про свою семью несколько детальнее. Мой отец – Вилкас – был мужик грозный, если его сильно разозлить. Он никогда не громил посуду и – упаси Господь – никогда не поднимал на нас руку, но зато он мог одним своим взглядом заставить душу уйти в пятки. Мы думали, что его потому и зовут Вилкас – это по-литовски «волк», - ведь он был грозен, как это лесное животное. Но всё оказалось куда проще: он в детстве был неугомонным по ночам, а потому его родители и назвали его «волком». Правда, он по характеру скорее напоминал медведя – грозный с виду, большой, конечно, но чаще спокойно сидит, иногда подрёмывает. Когда же дело доходило до работы, он напоминал муравья: работал он долго, почти без перерывов, и всё у него получалось отлично. Что про мать, то одно её имя всё скажет – Сауле (это по-литовски «солнце»). Она, в отличие от темноволосого отца, была со светлыми волосами – настолько светлыми, что они, казалось, сияли. Она и характером своим напоминала солнце: когда она, любящая мать, глядела на нас, её родных детей, её лицо сияло. Она любила нас так, как никто не любил. Даже отец, пусть и умел выражать отцовскую любовь, но всегда был в этом плане очень сдержан. Мама же любила тискать нас, обнимать и целовать в независимости от того, что мы делали в этот момент. Конечно, это могло раздражать иногда, но мы никогда на неё не сердились. Она была такой, потому что была молодой – она была лет на десять моложе отца, и дух беззаботности, горевший в ней в детскую пору, ещё полностью не выветрился. Что касается моего старшего брата, Гедеминаса, то он был тем ещё сорванцом. Наши родители назвали нас обоих в честь двух литовский князей – Гедемина и Витовта – в надежде, что мы станем в будущем храбрыми и сильными и будем готовы защитить нашу небольшую Родину. И брат так преисполнился идеей того, что он станет воином, что с самых малых лет лез в драку, причём не важно, с кем: с домашним скотом ли, с одноклассниками ли – ему было всё равно, главное – биться. Правда, в нём только и было, что храбрости, а вот силы было мало. Он был парень худенький такой, хиленький даже, а потому в затеянных им драках чаще проигрывал он. Но я всегда ему помогал: мы были братьями и считали, что наш долг по жизни – беречь друг друга. Вот им берегли, как могли. А ещё мы считали долгом нашей жизни оберегать нашу сестру – Аушру. Её имя переводится как «рассвет» или «утро», и она, согласно своему имени, с возрастом становилось ярче, как рассветное солнце. Она, в отличие от нас, черноволосых, как отец, была светловолосой, как матушка, с такими же горящими глазами, с румяной кожей, по-детски беззаботная и беспокойная. Она очень любила играть с нами до вечера, пока не утомлялась и не падала без сил в наши с братом руки или на колени к матушке или к отцу, после чего её относили в кровать, где она мирно посапывала и дышала так спокойно... Когда она только пошла в школу – это было в 1934 году – она уже отрастила длинные волосы, доходившие, если их подолгу не стричь, до пояса, и обрела характер: она стала такой милой, спокойной девочкой, любившей сначала сказки про рыцарей и принцесс, а после – истории о любви уже посерьёзней. Она всё мечтала о любимом человеке и часто искала его среди сверстников, а те, в силу некоторой невоспитанности, в лучшем случае отнекивались, в худшем – обсмеивали мою бедную сестрёнку. И, пусть Аушра никогда не просила нас с Гедеминасом помочь ей, мы с братом выискивали этих смеявшихся над ней мальчиков и, бывало, колотили их, но не сильно, чтоб нас не ругали. Когда мы рассказывали Аушре о том, что отомстили за неё, он всегда так мило улыбалась и обнимала нас, говоря, что мы – настоящие рыцари. И мы с братом укреплялись в том, что мы будем защитниками Родины, раз теперь можем защитить свою сестру.
Времена, в которые я рос, были неспокойные: когда мне было два-три года, в стране случился военный переворот, и многие несогласные с новым президентом, избранным военными - Антанасом Сметоной, - брались за оружие. Мой отец тоже хотел это сделать, но мама его остановила, сказала, что не готова остаться вдовой с детьми-сиротами. Более того, убеждало мою матушку в ненадобности сопротивления и то, что президент Сметона, выступая через некоторое время в Каунасе, объявил, что будет больше заботиться о народе и не допустит к власти «безответственных политиканов» - таковыми он называл прошлое, свергнутое правительство. Мы, литовцы, ещё не знали, что такое диктатура – мой народ вообще не был сведущ в делах политики. Быть может, именно поэтому диктатора Сметону все восприняли восторженно. В СССР говорили, что, когда они пришли в 1939 году в нашу страну, они нас таким образом освободили от диктатуры и от плохой жизни. Однако ж, стоит заметить, жизнь при диктатуре казалась не такой уж и плохой: я помню, что школа, в которой учились мы с Гедеминасом, улучшилась, а скоро нас перевели в новую школу, где была большая библиотека, полная самой разной литературы (настоящий подарок для Аушры). Отец смог расширить свою территорию и засеял новые гектары полей, которые давали нам пшеницу для производства хлеба; из Швеции отец закупил несколько молодых коров, дававших отменное молоко, которое мы продавали как в чистом виде, так и в виде масла. Мы жили счастливо: у нас был большой, тёплый дом, у нас всегда были продукты, из которых матушка всегда готовила прекрасные блюда, у нас, детей, были развлечения, друзья... Каждый вечер мы собирались у тёплого камина. Мы с Гедеминасом и Аушрой рассказывали родителям, как прошёл наш день, а они то смеялись, то попрекали нас, но всегда обнимали, гладили по головкам и говорили, что любят нас. Нам, детям, жизнь казалась хорошей, хотя, без сомнения, для взрослых всё было труднее.
А ещё труднее стало, когда пришли советские солдаты.
Осенью 1939 года на нашей территории появились советские базы, и встретить во время прогулки по городу солдата в советской униформе стало обыденной вещью. Потом, через полгода с лишним, у нас сменилось правительство. И вот тут начались странности: правительство сменилось на коммунистическое, и новые наши правители начали агитировать за то, чтобы наша страна вошла в состав Союза Советских Социалистических Республик. Уже до того, как в Москве дали на это ответ, милиционерами, сотрудниками администрации и школы стали коммунисты, а иногда и те, кто приехал из России. А скоро у нас изменилось вообще всё: вместо гимна «Литва, отчизна наша» мы стали в школе петь «Интернационал», вместо нашего жёлто-зелёно-красного флага мы стали поднимать красный флаг с серпом, молотом и звездой, и надписью: «Литовская ССР». Отец ко всем этим изменениям отнёсся с пренебрежением: он читал в газетах сообщения о голоде и репрессиях в Союзе и думал, что это всё так или иначе произойдёт и в Литве. Матушка и Аушра поначалу отнеслись ко всему легко: да, власть сменилась, сменились государственные символы, но ведь жизнь осталась спокойной. Они вновь и не думали о политике, полагая, что это не их дело. Мы с братом скорее были на стороне отца, который считал, что политика коснётся каждого.
И она вскоре коснулась.
Через некоторое время началось некое подобие коллективизации: всех фермеров, до того занимавшихся строго своим хозяйством, стали сгонять в колхозы и заставлять трудиться вместе. Главным минусом было то, что если до того фермеры получали доход со своего хозяйства, то теперь, не имея ни своего хозяйства, ни своего оборудования, они не имели и своего дохода: еду-то у них забирали, но платили редко, и не деньгами, а остатками урожая, коих было мало. Тем фермерам, у кого было большое хозяйство, было ещё хуже: их объявляли «кулаками» и «зажиточными крестьянами», их имущество отбирали, а их самих с семьями селили в маленькие хибары, непригодные для жизни. Так получилось и с нашей семьёй: наше хозяйство было большим, а потому нас, как «кулаков», выселили и дали нам избу, в которой протекал потолок, проваливался пол, а стёкла были разбиты. А в наш старый дом поселили неких «бедняков» - крестьян, которые не имели большого дохода. Можно подумать, что это справедливо: они бедные, им хозяйство нужнее. Но конкретно эти «бедные» были отвратительными хозяевами: бывало, проходил я мимо нашего старого дома, смотрел на огород – а он запущен, там растёт разве что трава-костёр. Наше же новое положение было не самым приятным, но мы с отцом быстро всё наладили: мы справили пол и потолок и вставили новые окна. Работа была тяжёлой, но нам было легче от того, что полные хороших надежд мама и Аушра нас поддерживали и помогали нам. Казалось, что, пусть нам и нелегко, но мы всё переживём...
Ага, да где там...
Скоро нашу валюту – лит – сменили на рубль, и стало всё совсем плохо. С полок исчезли масло, сахар, спички, мясо – словом, то, в чём раньше никто не нуждался, и то, что теперь было практически недоступно. Нам с семьёй пришлось туго: из-за нехватки продуктов приходилось надеяться на собственные силы, вследствие чего мы работали в колхозе, как проклятые. Иногда нам помогали соседи, которые тоже с трудом жили при новой власти. Но, как ни странно, количество отдаваемого власти урожая росло пропорционально росту всего добытого урожая, и нам оставалось мало. Легче было лишь от того, что членов нашей семьи, которых надо было кормить, стало меньше: Гедеминас незадолго до того ушёл в армию и чаще жил в казарме и лишь иногда приезжал к нам. Однажды приехал и пожаловался, что нету более литовской армии – есть теперь только подразделение советской армии, в которое входят литовцы. Мы поинтересовались – а чего плохого? А он разразился гневной тирадой о новых командирах, которые говорят на русском, а он на этом языке ни слова не понимает; о новых порядках, чуждых ему и слишком жёстких; о везде снующих политработниках, которые всё намереваются кого-нибудь арестовать за антисоветские мысли и намерения. «Только вот не понимают они, глупцы, - говорил Гедеминас, - что все мысли и намерения, которые у нас безусловно есть, мы храним в себе». И действительно: безопаснее было не говорить о том, что при новой власти хуже. Да, они пришли незаконно, да, они всё захватили и отняли у нас наше имущество, но если ты хочешь сохранить хотя бы свою халупу и не променять её на холодные тюремные нары или на барак где-то в северном Казахстане, то лучше помалкивать. Мы все это понимали.
Однако отец мой, казавшийся всегда спокойным и непробиваемым, однажды сорвался.
Помню, как пришёл к нам один работник колхозного комитета – забирать наш урожай. Ну, мы отдали, сколько полагалось, оставив себе немного – несколько краюшек хлеба на каждого члена семьи, причём поровну на каждого, да ещё всего понемногу. Но тут этот собиратель вдруг сказал: что нужно отдать больше: «Человек, как показывает практика, может прожить и с меньшими объёмами пищи в закромах». Тут мой отец взорвался: взял, подошёл к этому парню и как ударил его по морде! Тот сразу отлетел к столу, так отец и тут его настиг и, взяв его за ворот, начал почти бессвязно орать: «Это наш урожай! Не ваш! Не общий! Наш!». Мы насилу отца оттащили, а мама принялась умолять того работника не жаловаться на её мужа, обещая что угодно сделать. Работник же серьёзно, без малейшей ухмылки, сказал: «Сходишь со мной на сеновал – так и быть, прощу». Мама ужаснулась, начала было думать, стоит ли оно того, но её прервал отец, который чуть было не вырвался, но мы с сестрой его удержали. Напуганный работник убежал. Мы сразу поняли, что это добром не кончится, и оно не кончилось.
Через месяц, в октябре 1940-го года, моего отца арестовали. Ему вменили 58-ю статью – о контрреволюционной деятельности. Обвинили в подрывной работе и даже в сотрудничестве с антисоветскими литовскими организациями, которые на территории нашей страны действительно было, только отец о них не знал совсем. Увезли отца, а давление на нас увеличилось: нас заставляли работать больше и отнимали больше. В конце концов мы настолько выдохлись, настолько устали, что решили бежать из деревни в Каунас. Произошло это под покровом ночи, в самый тёмный час. Мы бежали, как угорелые, к станции, откуда уже грозился уехать последний поезд в город. Мы чудом успели запрыгнуть в переполненный вагон. А там, как назло, сидело очень много чекистов – все надменные, с наглыми рожами. Мы сидели в самом уголке, чтобы затеряться за толпой и не попасть на глаза этим тварям. К счастью, обошлось...
С осени 1940-го года мы жили в Каунасе. Мама устроилась на предприятие по производству ткани, где ей, конечно, платили мало – проблемы с деньгами никто не отменял, - но это были реальные деньги, на которые можно было себе позволить купить немного еды раза два в неделю. Мы устроились жить в небольшой квартире – почти каморке, где едва хватало места для нас троих. И, несмотря на все трудности, мы старались радоваться. Получалось, правда, плохо: теперь мы вечерами не смеялись, а горевали по старым временам, плакали и пытались успокоить друг друга. Пытался нам помочь и Гедеминас: узнав о нашем положении, он стал высылать нам еду – у него было неплохое жалование, как у военного, а потому он мог себе позволить купить нормальную пищу. Правда, и это скоро прекратилось: Гедеминаса уволили из армии по причине «ненадёжности», ибо его отец – кулак и контрреволюционер. Брат на это отреагировал спокойно. Он устроился на металлообрабатывающее предприятие и тоже начал приносить домой деньги. Жизнь наша стала чуть счастливее. Мама и Аушра почти всегда старались радоваться мелочам и говорили, что и такому положению дел можно радоваться: «Да, привычная жизнь разрушена, но это лишь значит, что надо привыкнуть к новой, а ведь и в ней можно найти поводы для счастья». Такими поводами стали наши с Аушрой успехи в школе (в которую, кстати, было трудно устроиться учиться), подарки от Гедеминаса (он откладывал деньги на подарки маме, Аушре и мне): маме он подарил красивое зеркальце с камнями – не самыми дорогими, но тоже блестящими; Аушре – оловянного солдатика, которого он собственноручно перекрасил под солдата Войска Литовского – краски, к слову, он одалживал; мне же он подарил книгу – как ни странно, русскую: «Тихий Дон» некоего Михаила Шолохова. Он сказал, что в лавке были «сплошь коммунистические книжонки, а это – самая приличная». До сих пор помню эту книжку с приятно пахнущими страницами и красивым шрифтом. А ещё помню, что мне нравилась написанная в книге история, особенно моменты, когда убивали большевиков. Особенно мне нравилась сцена, где повесили казака Подтелкова. Жестоко, конечно, но время тоже было жестокое.
Лето 1941-го года ознаменовалось для нас другой трагедией: к нам пришли офицеры госбезопасности и объявили, что Гедеминас должен быть арестован по обвинению в организации диверсий против советских спецслужб. Мы тогда в ужасе отмахивались, всеми правдами и неправдами доказывали, что мы не знаем о нём ничего такого (что было правдой, ибо мы действительно ничего такого не знали), но чекист говорил, что мы тоже под угрозой ареста как укрыватели преступника. Интересовался он и местонахождением Гедеминаса: того не было ни на заводе, ни вообще в городе. Мы отвечали, что ничего не знаем. Чекист скоро плюнул и ушёл, а мы остались в неведении: что же делал Гедеминас? И куда он пропал? Стало очень страшно выходить на улицу: мы боялись, что нас арестуют в любой момент и отправят далеко от дома. Мы с сестрой даже перестали вступать в контакт с нашими старыми друзьями, коих и так было немного, и стали очень неприметными. Мама перестала контактировать со своими коллегами. Кроме того, у нас всегда был наготове чемодан, где было собрано всё, что необходимо для побега: бельё, принадлежности для гигиены и еда на первое время. Правда, мы совсем не представляли, куда мы, если что, убежим, ибо родных у нас не осталось. Мы с Аушрой предлагали бежать через всю Балтию и добраться до Финляндии, либо же на плоту переплыть в Швецию. И тот, и тот вариант были одинаково сложными для выполнения, но мы были готовы пуститься куда угодно, когда придёт беда.
И скоро она пришла. Вместе с братом.
Однажды вечером, 21 июня, он заявился на порог к нам и заявил, что надо бежать. Мы быстро взяли наши вещи и убежали из квартиры. Когда мы убегали, я успел услышать, как к дому подъехала машина, из которой выбежали несколько человек, устремившихся в дом. Судя по всему, это были чекисты. Мы бежали, сколько было сил, и выбежали из города. Перед нами лежали тёмные поля и редкие лесополосы. Скоро у девушек не осталось сил бежать, и мы остановились в одном лесочке. Мы в полной темноте, не разжигая костра, лежали и набирались сил. Параллельно Гедеминас рассказал нам, что он действительно работал в одной антисоветской организации, созданной ушедшими из армии военными, верными своей присяге Литовской Республике. Организацию скоро разгромили, и военные начали прятаться кто куда. Многих поймали, но некоторые успели схорониться в ближайших хуторах. Мы рассказали ему о наших планах убежать в северные страны, но он отверг их, сочтя невыполнимыми, и предложил бежать к границе с немецким Кёнигсбергом или в до того литовский, но ставший немецким портовый город Мемель (при литовской власти он назывался Клайпеда). «А разве немцы нас примут?» - спросили мы. «Не знаю, - отвечал Гедеминас, - но, если надо, мы и из Германии убежим, и вообще Европу оставим – всё равно она вся немцами оккупирована, а нам тогда дорога будет в Америку – там тысячи литовцев живут, они нас примут». Конечно, он говорил это, не совсем веря в то, что подобное можно исполнить, но мы верили ему, ведь он был единственным взрослым мужчиной в семье, он был военным и, следовательно, имел опыт. Немного успокоившись и устав после такого долгого и неспокойного вечера, мы заснули под кустами.
А на утро всё изменилось ещё больше.
Просыпаемся мы – а по дороге идут красноармейцы. Все разбитые, угрюмые, уставшие. Брат приказал нам не высовываться, но я всё же осторожно выбрался из кустов и спросил у солдат:
- Что такое с вами случилось?
Один солдат – в драной гимнастёрке, со съехавшей набок пилоткой – отвечал мне:
- Нас немцы гнали – падлюки, - а теперь литовцы к чертям выгнали.
- Как «выгнали»?
- Из Каунаса. – отвечал солдат. – Погнали нас, как паразитов, а сами флаги свои выносят, гимн поют... Ты, мальчик, бежал бы: не ровен час, и немцы придут...
После солдат устало вздохнул и пошёл вслед за отступавшей колонной. Я подбежал к своей семье, схоронившейся в кустах, и радостно объявил им полушёпотом:
- Советская власть кончилась! Немцы идут, а наши уже в Каунасе власть взяли!
Пробираясь бегом через поля, скрываясь от немецких военных частей, мы слушали Гедеминаса, который объяснял, что Германия, похоже, напала на Советский Союз и что немцы могут дать стране независимость. Мы с сестрой и мамой тогда ничего о Германии не знали и думали, что, может, немцы действительно нас освободят. Казалось, что хуже, чем при Советах, быть не может. Пришли мы – а на улицах празднество: люди идут по улицам с жёлто-зелёно-красными флагами, поют: «Литва – Отчизна наша», радостно скандируют, что пришла, наконец, свобода. Увидев, как люди радуются, мы сами обрадовались: да, с юга идут какие-то немцы, но они-то явно нам ничего плохого не сделают, а вот красных, которые уже сделали нам много плохого, мы погнали – и хорошо! Гедеминас был особенно весел:
- Неужели выгорело моё дело? Господь, спасибо тебе...
Потом он помахал в чью-то сторону и пошёл к неким людям, которые, как я понял, были одеты в литовскую военную форму. Мы же с сестрой и мамой отправились домой – налаживать свою жизнь.
Не прошло и трое суток – и вот уже немецкие солдаты маршируют по городским дорогам, и горожане радостно встречают их, как освободителей: машут им руками, дают цветы, хлопают в ладоши. А немцы улыбаются глуповато, радуясь такому гостеприимству, и цветы держали близ груди. Я же посмотрел на их серую униформу, на их командиров, шагавших чуть поодаль, и подумал, что какие-то они грозные: и лица у некоторых серьёзны, и одеты они в тёмное, и блестят у них на лацканах черепа, и кожа у них бледная и чуть тёмная от копоти. Они мне в этот момент напомнили демонов, шагающих из дьявольских недр. Смотреть на них было неприятно, при внимательном рассмотрении они внушали какую-то непонятную тревогу. Мама с сестрой относились к немцам равнодушно, а вот Гедеминас смотрел на них скорее восторженно: они ведь били большевиков, а, как говорится в одном выражении: «Враг моего врага – мой друг».
Правда, скоро для нас с мамой и Аушрой эти «друзья» стали угрозой.
Немцы не дали нам независимость, разогнали наше правительство, успевшее быть созданным после ухода красных, и поставили над нами своё управление. Они закрыли школы, университеты, вывезли из библиотек, музеев и галерей всё, что можно было вывезти. Людей же они заставили работать на износ, дабы производить немецкой армии припасы и одежду. Маму, поскольку она работала с тканями, заставили вместе с другими работниками фабрики шить немцам шинели ввиду наступающих холодов. Работать заставляли до изнеможения, и мама, бывало, просто приходила домой и падала на кровать будто бы замертво, но она всегда выживала, конечно. Нам с сестрой пришлось осваивать навыки готовки и стирки в полной мере, готовить на всю, пусть и немногочисленную, семью, убираться в квартире. Школы всё равно не было, так что мы учились жить самостоятельно. А мама была только рада. Она почти всегда была без сил, но всегда выходила на работу. Помню, я спросил её:
- Мамочка, отчего ты отгул не возьмёшь?
А она отвечала нам:
- Не могу, солнышко, а то меня немцы накажут. Помнишь нашу соседку, тётю Рамуне? Она вот в один день отказалась выйти на работу – сказала, что устала. И ведь она действительно была еле жива от работы. Но в ответ на это немцы вывели её в подворотню и расстреляли.
После мы с сестрой маме вопросов не задавали.
Что касается нашего брата, Гедеминаса, то он немцев после разгона правительства сразу невзлюбил и стал против них высказываться, только тихо и лишь при нас. Он говорил о том, что нужно и немцам сопротивляться, а потому надобно распространять пропаганду и совершать против них диверсии. Правда, он указал на то, что стрелять в немцев не стоит: «За каждого убитого немца они убьют десять обычных литовских фермеров». Поэтому он занимался не тем делом, которым хотел бы заниматься – убийством врага, то есть, - а расклейкой и разброской листовок. Печатали их в одной подпольной типографии, которая уютно расположилась в подвале жилого дома. Таких типографий на территории Литвы было много, а тех, кто делал листовки, объединяла одна организация – Литовская Освободительная Армия, она же ЛЛА (Летувос Лайсвес Армийа). Не воевали, конечно, но не позволяли при этом воевать другим: листовки развешивались и подбрасывались так, чтобы их видели молодые парни – потенциальные призывники в дивизии, батальоны и легионы СС или полицейские отряды. Обычно литовцев, не узнавших ещё на своей шкуре жестокость немцев, привлекала возможность за щедрое вознаграждение (в виде как имущества и денег, так и личной безопасности) послужить Германии, и Освободительная Армия старалась отбить у них это желание. Поскольку я тоже хотел быть причастным к этому и желал ощутить чувство трепета перед опасностью, к которой я иду с гордым видом, - обычное желание для неутомимых подростков, - то меня взяли разносить листовки. Помню, как страшно было во тьме ночи, в самый комендантский час, когда автоматчики ходили и грозились расстрелять каждого вышедшего на улицу, я пробирался через подворотни и закоулки и, выбрав время, аккуратно и при этом быстро клеил листовки.
В одну такую ночь, помню, я оказался у стены, отходившей от одного каменного дома. За стеной я уловил еле слышимый плач – кажется, плакал ребёнок. В ответ на плач звучало пение на незнакомом мне языке. Теперь-то я знаю, что это было. Это был особенный район, куда согнали местных евреев и где их держали в ужасных условиях. Со времени первого «визита» я часто захаживал туда и, укрывшись где-то в укромном места, наблюдал за тем, как немцы выносят тела либо расстрелянных, либо – чаще всего – умерших от тифа или от чахотки. Трупы последних выглядели ужаснее всего – бледные, изъеденные болезнями. За воротами я видел таких же бледных, исхудавших, но живых людей, провожавших мёртвых в последний путь молитвами на только им известном языке. Их, насколько я знал, немцы уничтожали особенно жестоко – целыми семьями, поколениями. Они создали для этого целые лагеря, куда свозили их на поездах. Самых маленьких детей скармливали заживо овчаркам, тех, что постарше – морили голодом или забивали насмерть дубинками. Взрослых же доводили работой и голодом до состояния живых скелетов и, когда они уже были непригодны для работы, либо сжигали их, либо душили газом. Ну, мне так рассказал тот, кто умудрился сбежать и скрываться в лесах.
Нельзя сказать, что мне везло, пока я работал подпольщиком. Несколько раз немецкие часовые, обходившие улицы, засекали меня и гнались, но я всё время умудрялся скрыться. Правда, эти часовые докладывали командованию, и то устраивало облаву: ходили по домам и искали мелкого бандита по весьма неточному описанию, сделанному теми часовыми. Никого так и не поймали. Но однажды удача отвернулась от меня: один часовой оказался шустрым и таки поймал меня. Меня доставили в комендатуру, где мужик в чёрном костюме с черепами и с прилизанными седыми волосами грубым голосом и с криками допрашивал меня, пытался выведать, кто мне наказал листовки расклеивать и где заказчики находятся. Я не выдал, хотя они, буду честен, пытались: и били меня, и душить пробовали, и паяльник к рукам прикладывали (шрам остался до сих пор) – ничего не помогло. Решили меня просто расстрелять, ведь по их закону именно такое наказание должно было последовать за антинацистские листовки. Повели меня по тёмным городским улочкам. Не видно было ничего – хоть глаз выколи. Солдат меня вёл молодой и, видно, зелёный, а потому он иногда беспокойно по сторонам оглядывался, будто ребёнок. Кроме того, он держал винтовку на плече, и, быть может, не умел её быстро снимать. И я решил воспользоваться случаем и попробовать сбежать. Когда мы прошли до ближайшего открытого места и солдат стал оглядываться особенно часто и подолгу, я резко рванул в сторону. Я слышал, как он на немецком кричал мне, чтоб я остановился. Винтовку он, к слову, снял быстрее, чем я думал, и сразу же принялся стрелять. Почти попадал, даром, что в темноте. И, когда мне уже немного оставалось до ближайшего укрытия - подворотни, пуля меня всё же настигла – попала прямо в левую руку. Я вскрикнул и упал. Боль была нестерпимая, хотелось плакать, но я сдержался и замер. Солдат подошёл, осмотрел меня и, видно, не заметив, что ранен я не смертельно, взял меня за ноги и потащил из города. Я тогда сознание потерял и ничего не запомнил, а очнулся, когда лежал в яме, полной расстрелянных.
Немного подождав, пока вновь начавшаяся боль утихнет, я нашёл в себе силы подняться и окольными путями пробраться в город. Это заняло у меня больше времени, чем хотелось бы, ибо я, измождённый и потерявший, пусть и немного, крови, двигался с большим трудом. Дойдя до нашего дома, я уже чувствовал себя плохо и почти проваливался в бессознательное состояние, но умудрялся найти в себе силы пойти дальше. Я практически прополз по лестнице к нашей квартире и позвонил в звонок. Дверь открыла сестрёнка. Увидев меня, раненого и бледного, как смерть, Аушра сразу кликнула маму, и та помогла мне лечь на диван, а затем нашла полную наполовину бутылочку спирта и бинты, а также щипчики, которые она использовала для своих женских дел. Пусть у неё и не было медицинского опыта, пусть она и не знала, как вытаскивать пули, но она всё же решилась. Предварительно дав мне выпить немного обжигавшей воды, чтобы было терпимее, и обработав щипцы спиртом, она начала свою работу. Это было очень больно, и я, несмотря на подобие анестезии, дёргался, и Аушре пришлось меня удерживать всем своим телом. Прошло где-то минут пять, после чего мама всё же достала пулю и кинула её в сторону, и рану обработала спиртом и завязала бинтом. От пребывания с пулей в руке и от операции я потерял все силы и долго потом валялся на диване, не имея возможности даже встать. Родные ухаживали за мной, кормили меня, всячески поддерживали. Приходил и Гедеминас – он долго искал меня, а узнав, что я лежу дома с ранением, прибежал сразу. Он хвалил меня, говорил, что я хорошо справился со своей задачей и даже смог избежать смерти, что и некоторым взрослым не удаётся.
Скоро я смог снова ходить и делать повседневные вещи, но вот заниматься расклейкой листовок я больше не мог – немцы знали меня в лицо и думали, что я уже мёртв. Но, поскольку я всё же хотел участвовать в сопротивлении, то меня подрядили работать в типографии. Сначала помощником, потом, через два месяца – основным печатником. Обстоятельства данной замены тоже интересны: тот, кто занимал эту должность до меня, вдруг стал часто куда-то пропадать и заниматься чем-то, что нам было неизвестно. Поняли мы всё лишь тогда, когда двух членов нашей подпольной группы арестовали. Гедеминас решил зайти к печатнику домой... На следующий день тот уже был мёртв. Гедеминас рассказал, как он задушил предателя, пока у того кожа не посинела, и унёс тело за город, чтоб не нашёл никто. После этого печатать листовки стал я. Работа была трудоёмкая и отнимала много сил, но я старался, поскольку знал, что моя работа имеет смысл – она помогает бороться с врагом. Забегая вперёд, скажу, что моя работа и работа тысяч печатников по всей стране помогли: немцы не смогли собрать из литовцев дивизию СС, не смогли угнать большое количество литовцев на работу в Германию.
Чем ближе было лето 1944 года, тем понятнее было, что немцы проигрывают. В июне этого года Красная Армия начала гнать немцев с Белоруссии, а оттуда до Литвы и других стран Балтии было рукой подать. Немцы убегали, оставляя город за городом, деревню за деревней – не забывая сжигать всё к чертям, само собой. Ушли немцы – пришли красноармейцы. Получился забавный случай: Советы нас освободили от одной оккупационной армии и одновременно оккупировали нас ещё раз. Освободив Каунас и прочие наши города, советские власти начали принудительную мобилизацию в ряды Красной Армии. Гедеминас, как и многие другие бывшие солдаты Войска Литовского и простые мужчины, не забыли тех бед, что принесли им теперешние освободители, и решили сражаться и против советских солдат. И для этой цели они подготовились уйти в лес. Мне тогда уже исполнилось двадцать, и я решился идти с ними. Мама и сестра долго, со слезами на глазах уговаривали не уходить, ведь мы можем умереть, на что мы с братом отвечали, что нас немцы могли убить много раз, но так и не убили, и что нам благоволит удача. Мы пообещали, что вернёмся и что будем гнать врага, как Перкун1. Мама благословила нас и пообещала молиться за нас Господу Богу каждый день, а сестра, со слезами на глазах, обняла нас с братом и пообещала, что будет ждать нас, сколько потребуется. Отужинав с ними в, как нам казалось, последний раз, мы ушли в лес.
Подготовка к партизанской борьбе для меня оказалась сложной: я всегда был не особо физически развит, а потому мне трудно давались постоянные изнуряющие тренировки. Но вот в чём я преуспел, так это в стрельбе из всего, что стреляло – из винтовки, из немецкого МР 38/40 и из советского ППШ, из Маузера (его-то до сих пор и ношу с собой). К тому же я более-менее умел скрытно наблюдать и не попадаться при этом врагу (успел кое-как отточить этот навык при немецких оккупантах), а потому меня, как и Гедеминаса, у которого эти навыки были развиты лучше, определили в разведчики. После полутора месяцев тренировок мы были готовы. Оставалось лишь дать клятву. Мы с братом дали её одними из первых в отряде:
«Я клянусь перед Всемогущим Богом во имя павших братьев за свободу и независимость Литвы усердно трудиться над восстановлением независимой Литвы, не жалея ни сил, ни чужих жизней, строго исполнять приказы руководства, хранить в величайшей тайне свои действия, не брататься с врагом и сообщать все своему начальству. Мне известно, что я буду наказан смертной казнью за нарушение этой клятвы.
В том, что я обещаю, да поможет мне Бог.»
Наш партизанский путь занял несколько лет, о коих сильно долго ведать не буду.
Мы жили в небольших землянках, скрытых от посторонних глаз кустами и ветвями. Жить было трудно: земля часто была сырой, бывало, пропускала дождевые капли, было холодно. Добыча еды была той ещё задачей: часто приходилось довольствоваться дарами леса в виде мелкой или в меру крупной дичи или грибов, но иногда мы выходили в близлежащие деревни и просили еды у местных. Те, тоже не любившие советскую власть, охотно давали нам хлеб или сала. На фоне такого питания все бойцы нашего немногочисленного отряда были худыми, как спички, а в условиях холодной земли ещё и болели поначалу. Но скоро мы попривыкли к такому и закалились, чему помогали и частые тренировки, помогавшие ещё и не растерять навыки. Ещё одной проблемой было то, что мы не могли навестить родных – об этом втихомолку горевали все бойцы, так или иначе. Нас с братом разделяла с мамой и Аушрой ещё и то, что мы, уходя, попросили сообщить пришедшей советской власти, что мы, мол, погибли во время войны – так маму и сестрёнку никто бы не заподозрил в родственных связях с «бандитами-националистами» и не сослал бы их в лагеря. Перед нашим уходом мы также узнали от мамы, что она планирует вместе с Аушрой уехать в деревню где-то в районе Сувалкии (это юго-запад Литвы). Так она хотела найти спокойствие. Думаю, что мама и сестрёнка сильно горевали по нам, будучи в разлуке и далеко от прежнего дома, где всё напоминало о прекрасном довоенном прошлом. Мы с братом, пусть и были менее эмоциональными, тоже сильно печалились и хотели вернуться... Конечно, в тогдашней ситуации возвращаться было бессмысленно, и мы хотели вернуться в беззаботные дни первой половины 1930-х годов, когда никто нас не трогал, и мы просто наслаждались жизнью... И скоро мы осознали, что сможем вернуть эти прекрасные дни только в том случае, если будем усиленно бороться с врагом, отнявшим их. Именно эта вера позволила нам не сгинуть от горя.
Изначально нашей тактикой было нападение на советские военные части и на сотрудников МГБ, что рыскали в лесах. Нам казалось, что советские солдаты и чекисты из-за эффекта внезапности просто не смогут отбивать наши атаки эффективно и будут гибнуть быстро и большими количествами. Однако это работало лишь с недавно призванными солдатами, которые оружие держали кое-как своими пока что слабыми руками. А вот с опытными солдатами было сложнее: они каждый раз были начеку и стреляли, стоило хоть одному из нас открыть огонь. В таких боях погибало больше нас самих, и нам приходилось быстро ретироваться и залечивать раны в сырых и тёмных бункерах. И однажды наш командир, Локис, заявил, что с солдатами мы больше дела не имеем.
Было принято решение терроризировать советских активистов в деревнях. Они, как правило, были слабее и не вооружены (лишь к концу моей партизанской деятельности советская власть додумалась дать им хотя бы автоматы), что давало нам большое преимущество. Действовали мы так: сначала убивали председателя колхоза, избранного из местных (он был литовцем, т.е. для нас – предателем, ибо служил врагу), потом мы расправлялись с колхозным агротехником, который обычно был из русских. Кроме них, мы ещё охотились и на прочих активистов, в том числе учителей, почтальонов (которые могли быть информаторами) и т.д. Но вот я, в отличие от моего спутника-украинца, не имел жалости к тем, кого убивал: чего мне их жалеть? Приезжих активистов не жалел – они приехали насаждать нам жестокий строй путём насилия, отнимать наше имущество, а этому нет оправдания; местных коммунистов тоже жалеть не приходилось – они предали нашу страну, пойдя служить к тем, кто её захватил. Мы наведывались к ним по ночам: приходили в дома, обманом или тайком туда проникали и кончали гада. Бывало, убивали спящих, но были и такие смельчаки, что пытались нанести нам ответный удар – таких мы стреляли быстро. После выполнения задания мы уходили обратно в лес, ещё до того, как местные милиционеры успевали что-либо сообразить. В нашем нелёгком деле нам помогали местные. Да! Удивительно прозвучит, но крестьяне помогали нам, давали припасы и помогали чем могли. Они ведь тоже были недовольны новым строем, который объединял всех крестьян в колхозы и отнимал частную собственность, и потому держались за нас, считая своими «защитниками».
Правда, не всех нам удавалось защитить.
Наш командир – Локис (это по-литовски «медведь») был мужчиной бывалым даже во внешнем виде. Он был достаточно высоким (выше нас с Гедеминасом), сильным (мог голыми руками погнуть кочергу) и, самое главное, не лишённым обаяния. Он был весел, любил в спокойное время пошутить и рассказать истории из своей жизни. Он в молодые годы служил в русской армии, потом, дезертировав, шатался по Белоруссии; идя до Литвы, зашёл немного не туда, добрался аж до Пскова (а это почти Эстония), где был пойман и насильно мобилизован в армию Юденича, но и оттуда он скоро сбежал. В свободной Литве он сделал карьеру военного, дослужился до звания лейтенанта... А потом пришли Советы. Он сразу ушёл в подполье и совершал мелкие диверсии. Правда, его жизнь во время войны нам была неизвестна. Сам он говорил о том, что был мобилизован в немецкую полицию, но никогда не совершал убийств, но мы всё равно думали иногда: мог ли Локис быть убийцей мирных крестьян? Он, конечно, никогда не давал поводов думать о том, что он жестокий убивец, но ведь обычно такие люди не дают таких поводов, верно?
В общем, Локис был уважаем среди нас. Он всегда всё продумывал план наших действий чётко, учитывая все риски, а потому мы, следуя его указаниям, почти не попадались и выполняли задачи. Он всегда дорожил солдатами и никогда не пускал в дело тех, кто был особенно важен для отряда своими силами, но всегда отправлял надёжных, кто, если что, не сдюжит и не сдаст отряд. Риск был не его уделом – это все прекрасно знали. Но, когда на кону стояла чья-то жизнь, он всё же пытался сделать всё, чтобы этой жизнью не пожертвовать. И не только потому, что каждый солдат был на счету, но и потому, что он старался объединить нас путём помощи друг другу в трудных ситуациях. Помогали мы и крестьянам: во-первых, мы должны были оставить о себе хорошее мнение, чтобы нас не поминали лихом и не поддавались пропаганде Советов; во-вторых, мы, само собой, хотели помочь землякам. Помогали женщинам и детям уйти от МГБ, если те приходили к ним, дабы арестовать. Помогали и мужчинам, и, если те были способны воевать, брали к себе в отряд.
И вот однажды самого Локиса коснулась та беда, когда из-за твоей деятельности к твоим родным приходит лиходей. У Локиса была жена и двое детей – мальчик и девочка. Он много о них рассказывал: говорил, что его жена очень заботливая, трудолюбивая, что с ней он не знал невзгод; про детей говорил, что они – самые светлые создания на Свете. Они приходили к нему лишь однажды, тайно, что было очень рискованно, но они очень хотели увидеть его. Мы тогда близко познакомились и поняли, что наш лидер нам не врал: его жена и детишки были милыми людьми, не чуравшимися нашего грозного вида и с интересом слушавшими наши рассказы о войне. Гедеминас говорил, что жена Локиса, Дайна, очень похожа на нашу матушку... Впрочем, сейчас не о том. Как-то разведчик, бывший на задании в недалёком от нас хуторе, заявился в наше логово и объявил, что видел, как людей гнали по полю под конвоем к, как он понял, поезду, что увезёт их в Сибирь. Он чётко разглядел, что среди тех, кого гнали, была Дайна с детишками...
Локис как с цепи сорвался. Он собрал нас и отобрал тех, кто был хорош в скорости и в стрельбе. Среди них оказались мы с Гедеминасом. По пути Локис рассказал нам, что мы должны будем либо сорвать отправление поезда, либо остановить его на путях, дабы не допустить, чтобы наших земляков увезли. Мы довольно быстро добрались до остановки, где на рельсах, холодный от раннего весеннего ветра и сверкающий от встающего яркого солнца, стоял чёрный поезд с красной звездой, к которому были присоединены вагоны с деревянными стенами. Мы спрятались в росшем неподалёку кустарнике и стали высматривать людей на перроне. Двое чекистов с ППШ, одетые в белые куртки и шапки со звёздами, загоняли людей в вагон, а рядом стояли одетые так же офицеры, державшие в руках списки и листавшие их поминутно. Помимо них, по периметру были расставлены автоматчики, так что провернуть нашу задумку оказалось не так просто. Но Локис почти сразу придумал, как это сделать: он собрал нас в кучу и стал шептаться. Он говорил о том, что необходимо бросить гранаты, дабы дезориентировать автоматчиков, а после открыть огонь и попытаться подпустить автоматчика к себе, дабы захватить его автомат и увеличить свой арсенал. Гедеминас возразил: гранаты, мол, на вес золота, их нельзя тратить так просто и безрассудно. Но Локис настоял. Пришлось согласиться. Один из наших бойцов взял несколько гранат с целью быстро поснимать с них чеки и кинуть в разные стороны близко к автоматчикам, что были лишь в нескольких метрах от нас. Первая граната была кинута и взорвалась практически мгновенно. Автоматчики всполошились. За первой последовала вторая, а за ней последовала уже беспорядочная стрельба. Боец, кидавший гранаты, к сожалению, погиб именно от шальной пули. Но мы не растерялись и тут же взялись за винтовки и автоматы. Стрелять было сложно – во-первых, потому что автоматчики отвечали беспорядочным, но не безрезультатным огнём; во-вторых, потому что пули нужно было тратить благоразумно и не расстреливать их понапрасну, промахиваясь. Но мои навыки стрельбы помогли: я ни разу не промахнулся и убил где-то пять автоматчиков. Остальных убили мои товарищи, в том числе и Локис, который буквально озверел и осмелел, причём настолько, что даже вышел из укрытия и пошёл напролом с ППШ, целясь именно в тех чекистов, что заталкивали людей в вагоны. Но это было опрометчиво: вражья пуля угодила ему в руку, и он повалился на землю, прижимая раненый участок. Но скоро он встал, бросил ППШ и достал нож, с которым он и побежал на врагов. Его могли убить в тот же момент, но мы с Гедеминасом подоспели вовремя и застрелили чекистов, после чего я успел убить ещё и машиниста, когда тот уже намеревался отъехать.
Людей выпустили из поезда. Они были в ужасе, не понимали, что произошло, а как пришли в себя, стали нас благодарить. Дайна выбежала, держа за руки своих детей и направляясь к еле стоящему на ногах Локису. Тот поспешил обнять своих родных крепко. Дайна начала целовать мокрое от пота лицо мужа и говорить ему слова благодарности – как принцесса благодарит рыцаря за спасение. Мы же с Гедеминасом смотрели и умилялись этому зрелищу...
И стоило же какой-то гадине с автоматом остаться живым.
Один автоматчик поднял окровавленную голову и, медленно поднимая автомат, прицелился в стоящих Локиса и Дайну. Я заметил это слишком поздно, и, не успел я и крикнуть, автоматчик открыл огонь...
Целился-то он в Локиса, а попал в Дайну, что стояла спиной к стрелявшему. Она резко вскрикнула от боли и, держась за мужа, медленно сползла на землю... Я тогда поднял винтовку и выстрелил в автоматчика. Тот, казалось, притих. Локис же присел и, держа свою жену за плечи, пытался хотя бы осознать происходящее, лепеча что-то невнятное. Дайна смотрела на него взглядом, полным боли и всё той же нежности, с которой она смотрела на него раньше, в лучшие времена... Но скоро взгляд потух, глаза закрылись. Локис, не успевший и сказать жене хотя бы самые заветные слова, положил её на землю и, посмотрев туда, где лежал и ещё ежился автоматчик, попросил у Гедеминаса винтовку.
Он подошёл к почти уже мёртвому солдату и начал стрелять в его тело, оставляя кровоточащие раны. Стрелял в голову, в руки, ещё куда-то. А когда кончились патроны, он начал просто бить тело прикладом, держа винтовку одной здоровой рукой. Бил он нещадно, крича что-то, матерясь, как никогда в жизни, и плача. Наконец, он выдохся и осел рядом с трупом убийцы его жены, произнося ослабевшими губами какую-то молитву – то ли за упокой жены, то ли просьбу о прощении греха...
Вскоре нам пришлось уйти из этого района и отправиться чуть западнее – в Сувалкии... Мы с Гедеминасом поняли, что где-то там, в хуторке, живут матушка и Аушра – самые дорогие нам люди. Эпизод с депортацией настолько въелся нам в память, что мы боялись и видели в кошмарах, что чекисты так же уведут наших матушку и сестрёнку... Мы решили этого не допустить. Я не знал, как нам поступить в данном случае, но Гедеминас придумал сразу: он предложил помочь маме и сестре выехать заграницу. Вариантов было не особо много, поэтому мы придумали, что направим их в Швецию кораблём, ибо мы знали, что шведы нейтральны и что они с радушием принимают мигрантов, в том числе и из коммунистических стран. Конечно, так мы бы отдалились от них ещё больше, но другого выхода из ситуации у нас не было. «Пусть лучше промозглая Швеция, чем холодная, пробирающая до костей Сибирь!» - решили мы.
Мы примерно знали, где живут мама с сестрой, ибо мама любезно сказала нам название хуторка, где они с Аушрой собирались обосноваться. Остановился наш отряд у того хутора, но близко к нему – пройти надо было лишь пару километров по чаще. Такой вариант нас с Гедеминасом устроил. Мы знали, что разведчики пойдут туда в дневное время и, хитро скрываясь, будут наблюдать за хуторянами и, в особенности, за местными коммунистами. Мы попросили у них высмотреть наших родных и дали фотографии – те фотографии, которые мы хранили у сердца. Разведчики, как всегда, не подвели: скоро они пришли и сказали, что, конечно, не сразу, но они высмотрели Аушру – они узнали её по светлым волосам, - когда она выходила из избушки. По словам разведчиков, она вышла лишь на пару минут, дабы набрать воды, и сразу ушла.
И вот, одной ночью, нам как раз было дано задание убить активиста в этом самом хуторе – учителя старших классов. Из разведданных нам стало известно, что он подолгу не спит и что его избу отличить просто – в ней всегда ярко горит свет. Вооружённые немецкими маузерами и финскими ножами, отобранными у убитых чекистов, мы кустарниками и лесополосами добрались до хутора, после чего стали теневыми местами пробираться до нужной избы. По хутору сновали милиционеры, которые, к нашему огромному сожалению, рыскали по всем, даже самым потаённым местам, так что мы несколько раз чуть не попались. Гедеминас боялся, что придётся открывать огонь и тратить драгоценные патроны, но не случилось. И вот мы пришли к тому самому учителю... Сильно вдаваться в подробности не буду. Мы подождали, пока улица рядом с его избой опустеет, затем взяли и постучались к нему под предлогом милицейского обхода, а сами ворвались к нему, скрутили и закрыли рот прежде, чем он успел пискнуть. Гедеминас держал учителя, а я достал нож и начал бить обездвиженного в грудь, пока из неё текла багровая кровь. Не знаю, попал ли я в сердце, но целился я именно туда. Затем, когда учитель, истекая кровью, сполз на пол и закрыл свои очи, мы поспешили ретироваться. Когда мы вышли, возле избы никого не было. Вы спросите, отчего учителя не караулили? А оттого, что в основном караулили председателя – он, по их пониманию, должен был стать первой нашей жертвой, но мы перехитрили их и сделали чуть по-другому.
Затем мы скрылись в лесополосе неподалёку и стали думать. Мы ещё в расположении отряда долго раздумывали, идти нам к маме и сестре или нет. С одной стороны, такой шанс выпадает редко в нашем случае, с другой – опасно, ибо мы можем навлечь беду и на себя, и на родных. Но Гедеминас меня приободрил: сказал, что мы сделаем всё аккуратно, быстро, а на маму с Аушрой никогда думать не будут – по документам-то мы мертвы, и их в родстве с партизанами не заподозрят. А посему мы решились всё же сходить к родным – хоть раз.
Мы пришли к избе и аккуратно, оглядываясь по сторонам, постучались в дверь. Из-за приоткрытой двери нам показался глаз – мы сразу поняли, что сестринский. Она как увидела нас, так сразу заморгала в волнении и не сразу даже что-то сказала – боялась вскрикнуть. Но скоро она впустила нас, и мы быстро сиганули внутрь.
Мама, увидев нас, встрепенулась и закрыла руками пол-лица. Сестрёнка смотрела на нас с некоторым испугом. Они ни коим образом не изменились с нашей последней встречи, выглядели так же свежо, с такими же сияющими лицами и горящими глазами. Правда, блеск в глазах всё же чуть потух – точно от горя. Мы долго стояли и смотрели друг на друга, не зная, что нужно сказать в таком случае. Но скоро пришло осознание, и мама вернулась к своему привычному милому поведению – принялась радостно обнимать и целовать нас. Аушра тоже не отставала и принялась обниматься с нами так крепко, что было не вырваться. А ещё мы плакали. Это был один из немногих моментов в моей жизни, когда я плакал навзрыд. После мы успокоились и принялись рассказывать о нашей жизни. От матушки с сестрой мы узнали, что они живут достаточно скромно, что они, конечно, имеют в хуторе друзей, но редко с ними общаются. Без мужской руки им трудно, но они справляются кое-как, работают. У председателя к ним претензий нет. Мы поинтересовались у них, отчего они такие нелюдимые – ведь это, пусть и косвенно, может вызвать какие-то подозрения. На это матушка ответила, что нынче все нелюдимые: во время войны половина хутора потеряла мужчин: старших убили немцы, младших насильно мобилизовали в Красную Армию. Да и власть новая никому не нравится, но деваться некуда. Сестра добавила, что жить в хуторе скучно, что почти никакой радости для них нет. Кроме, разве что, учителя старших классов, по совместительству – библиотекаря, который им помогает не терять надежды на то, что жизнь нормализуется, всячески помогает, например, с пропитанием, даёт книжки... Тут-то мы поняли, кого убили.
Естественно, мы не рассказали родным, что убиваем гражданских – это бы их шокировало. Да и цель была у нас не та: мы хотели предупредить родных об опасности, что грозит им, как родственникам партизан, и убедить их убежать в другую страну. Мы почти сразу это им и сказали. Слушая нас, они не скрывали недоумения, а затем и просто ужаса. Нет, они не хотели уезжать. Даже несмотря на все те аргументы, что им будет безопаснее в Швеции, где много литовцев, которые их примут. Матушка сказала: «Я потеряла мужа, я не вижусь с вами, моими милыми сыновьями, а вы мне предлагаете оставить ещё и родную землю? Ни за что!». Аушра была солидарна с матушкой и говорила, что жизнь их пусть и тосклива, но не безрадостна. Мы их пытались убедить в том, что им грозит опасность, что МГБ придёт за ними независимо от того, живы мы или мертвы по документам, ибо чекистам плевать, кого гнать в лагеря. Но матушка с сестрой были непреклонны: они остаются на родной земле, с нами, и, пока советская власть ещё есть в Литве, они будут с нами.
Но мы были слишком напуганы прошлыми событиями, чтобы так просто принимать их решение остаться. Скоро Гедеминас перешёл на более грозный тон, ярко описывая, как чекисты уведут матушку с сестрёнкой в холодную Сибирь, где земля мёрзлая и неплодородная, где им придётся строить всякие предприятия до изнеможения и питаться пустыми щами. Эти истории мы слышали от одного из наших бойцов, который смог сбежать при перевозке из лагеря в лагерь и добраться до родной земли. Но матушка с Аушрой говорили нам, что их это не коснётся. Аушра говорила нам: «Наш учитель говорит, что он поможет нам! Он будет просить отпустить нас...». Я, находясь в отчаянии, не придумал ничего лучше, чем выпалить: «Мёртв ваш учитель!».
Наступила гробовая тишина. После Аушра поинтересовалась, пронзительно глядя на нас, откуда мы знаем, что он мёртв. Я сказал, что его убили партизаны, но не мы, а другие, и что с ними мы разберёмся. Но не зря же матушка с сестрой были наши, родные: за недомолвками они сразу разглядели правду – убили мы. Иначе отчего мы здесь? И таить нашу деятельность смысла не было – они знали, что партизаны (которых в советских газетах красноречиво именовали «бандитами») убивают колхозников. Да, именно колхозников, а не тех, кто загоняет их в колхоз, т.е. коммунистов. Мы с братом, обычно крепкие духом, тут не смогли ничего сделать. Мама с сестрой, чуть не плача, ругали нас на чём свет стоит. Понятно, за что. Пусть мы и народные защитники (как нас называли некоторые крестьяне), в данном случае мы убили того, кто для наших родных был чуть ли не святым...
Я вспомнил этого учителя в момент убийства. Никакой животной ненависти на лице, лишь страх и попытки спасти свою жизнь. Он был молодой, с темными волосами, с яркими глазами, и в этих глазах ясно отражалась мольба не убивать, которая не вылетала из его рта, закрытого нами. Только тут я осознал, что убил человека... дорогого для моих родных. Нет, я не испытывал к нему жалости, как можно было бы подумать – он для меня всё ещё был коммунистом. Но такой, как он, мог быть хоть немного полезен живым...
Я не испытал жалости к нему, а к родным испытал. Я встал перед ними на колени – первый раз, когда я сделал что-то подобное, ибо я не из тех, кто встаёт на колени. Встав на колени, я тут же опустил голову в ноги моим родным и заплакал – так, что мысли перемешались, а слова выговаривались сами собой, без моего участия. Помню лишь, как просил у них прощения и молил не отрекаться от меня. Гедеминас какое-то время стоял в стороне, но скоро тоже встал на колени и снял фуражку. Он не вымолвил не слова, но, как я понял, всё же пустил скупую слезу. Я думал, что матушка с сестрёнкой смотрят на меня, как на жалкого уродца...
Но тут матушка опустилась на колени, подняла меня с пола и обняла. Аушра присоединилась к ней и рукой подозвала стоящего в сторонке Гедеминаса. Мы, признаюсь, выглядели в тот момент жалко со своими слезами, ибо родные наши, не проронив и слезинки, смотрели на нас, конечно, с жалостью, но и с любовью тоже... Они спокойно сказали, что никогда от нас не отрекутся, ведь мы – их родня, самая близкая, самая любимая. После всего случившегося мне это было приятно слышать. Я рад был узнать, что родная мать, женщина, которую невероятно помотала жизнь и которую я боготворю, что моя сестра, которая была лучиком света для меня все те годы – все они не отрекутся ни от меня, ни от брата.
Не знаю, простили ли они нас за свершённое, но отпустили они нас, кажется, без тяжести на сердце. На прощание мы обнялись ещё раз, а Аушра передала нам несколько кусков сала – чтобы мы с голоду не умерли. Мы окольными путями дошли до расположения отряда и передали часть сала своим товарищам. После этой встречи у нас осталось ощущение горечи, тоски... и радости, конечно.
Какое-то время мы ещё ходили в хутор. Мы не перестали убивать милиционеров и прочих врагов, но мы никогда не говорили об этом родным. Да, мы с ними ещё встречались, и они рассказывали, как проходит их жизнь. А жизнь их проходила серо и практически безрадостно. Матушка говорила, что им радостно бывает только когда мы приходим. Мы часто сидели и просто глядели друг на друга, не могли наглядеться, хотели запомнить образы друг друга. Особенно я хотел – казалось мне, что грядёт беда, и я больше не увижу лица своих родных...
И вот беда нагрянула.
Как выяснилось, наше с братом дело пересмотрели и вынесли вердикт, что мы вовсе не мертвы. Нас сдали жители Каунаса, видевшие нас живыми в конце войны. Чекисты, видимо, поняли, что мы с партизанами, иначе зачем бы нас записали как мёртвых? Началось следствие, и к матери с Аушрой начали приходить милиционеры, допрашивали их. Матушка говорила, что не знает о нашей судьбе ничего, Аушра ей вторила. Мы начали встречаться уже не так часто, ибо за ними поставили наблюдение. Но один раз нам всё же удалось встретиться. И на этот раз мы с Гедеминасом твёрдо стояли на своём, говоря, что матушке с сестрёнкой надо сбежать, пока не поздно. Они сказали, что соберут вещмешок и сбегут к нам, в лес, в ближайшее время...
Но они так и не пришли.
Позже я узнал, что их успели поймать ровно в тот же вечер, когда мы разошлись. Это была наша последняя встреча. Мы не могли им помочь – отряды МГБ сновали по лесам и теснили нас, а потому Локис с тяжёлым сердцем (он знал, что у многих бойцов, в том числе и нас, есть родные в этом районе) принял решение отступить в другой район.
Когда мы узнали о депортации наших родных, на нас с Гедеминасом лица не было. Мысли будто притупились, в голове не было ничего, кроме мрака. Лишь потом мы осознали по-настоящему, что произошло. Но сил плакать уже не было. Мы тратили наши умственные силы на то, чтобы выточить, как на мраморе, лица наших родных: тонкое овальное личико матушки, обрамлённое светлыми кудрями, с яркими, как огоньки, глазами, с тонкими бледными губками; чуть пухленькое личико Аушры, румяное, с такими же яркими глазами, с такими же светлыми, но уже вьющимися, волосами... Такими я их помню до сих пор.
Гедеминас в те дни был совсем без сил, а я был чуть лучше, но я ни о чём не думал, кроме как о мести. Нет, не мести тем чекистам, что увезли моих родных, ибо достать их я уже не мог. О мести председателю колхоза я думал. Мама рассказывала, что он первым задал вопрос о нас... Значит, он, гадина, и натравил чекистов на мою родню... Я решил, что перед тем, как уйду, я ему воздам за всё.
В тот день лил дождь, небо было тёмным, с редкими серыми просветами, которые отражались в лежавших на листьях капельках, быстро стекавшим вниз, на сырую и израненную землицу... Я лесами прошёл к хутору и нашёл дом председателя. На самом краю хутора стояло его жилище – большое и крепкое, из сосновых брёвен. Я не посмотрел, охраняют ли милиционеры дом – мне было плевать. Пока дождь лил и обливал мою униформу, изношенную за долгие годы партизанской жизни, я прошёл к дому, держа в кармане, в сухости, пистолет. Тот самый, которым я недавно волков убил. В общем, подошёл я к дому и ворвался в него без предупреждения.
Председатель – молодой мужчина с взъерошенными светлыми волосами и в белой рубашке – сидел и ужинал со своей семьёй. Рядом с ним сидела жена – молодая, лет тридцати пяти, со светлыми волосами, - а подле неё сидели уже, как я понял, дети – мальчик лет тринадцати и девочка лет шестнадцати, оба с пионерскими галстуками. Я не рассматривал их долго, зато они рассматривали меня с нескрываемым удивлением. Я просто сказал: «Ты знаешь, кто я такой», после чего поднял пистолет и нацелился на председателя. Он, к слову, не испугался ни капельки: напротив, он встал и начал, пусть и с некоторым волнением, но в целом спокойно оправдываться – не мог, мол, не арестовать тех, кто покрывает предателей. Он поведал мне, что знал о наших приходах в дом моей матери, но закрывал глаза первое время – из жалости к женщине. Но как узнал от своих информаторов, что мама даёт нам с братом припасы, так перестал терпеть – жалость жалостью, а места лишиться он не хотел в случае чего. Я смотрел на него злобно, с неприкрытой ненавистью. Когда он закончил объясняться, я разразился тирадой о том, что он мерзавец, не заслуживающий жить, ибо он забрал мою родню... На что он ответил фразой: «Я их отправил в Сибирь, но живых, а ты убивал и меня убить хочешь, что неравноценно». Но я не повёлся на его трюк и сказал: «Место, куда ты отправил мою мать и мою сестру – хуже смерти».
И тут его дочка взяла со стола вилку и кинулась на меня, попав вилков мне в левую руку. Я среагировал быстро, без раздумий насчёт того, что делаю, и выстрелил ей в голову. Жена председателя закричала – я выстрелил и в неё. Председатель кинулся было на меня, но я вырубил его ударом приклада. Сына я оставил в живых – толку убивать мальчика не было, поэтому я просто приказал ему сидеть на месте, в углу. Председателя я выволок на улицу. Дождь в тот момент уже закончился, и я понял, как я избавлюсь от гада. Рядом с его домом стоял накрытый трактор, который, как я понял, он собирался, но не успел отвезти к МТС2. Я дотащил его до трактора, раскрыл сам трактор и усадил за него председателя. Затем, достав верёвку из кармана, я связал ему руки и привязал их к рулю. Понятно было, что просто так он не поедет, и я решил эту задачку просто: завидев рядом с домом, во дворе, канистру бензина, я взял её и облил корпус трактора. Затем я достал из кармана спички (которые я до того украл у одного убитого активиста) и поджёг трактор. Последним штрихом было то, что завёл трактор я положил на педали кирпич, пустив машину в путь. Председатель, очухавшись, пытался вырваться, убрать кирпич с педалей, но это было бесполезно: пылавший впереди огонь застилал ему глаза. Он не видел, что я запустил трактор по направлению к складу с хоз. инвентарём. Я хотел досадить не только председателю, но и всей колхозной администрации этим действием. Но, к моему сожалению, председатель успел заметить склад и большим усилием вырулил в сторону, повалив трактор в находившийся неподалёку овраг. Там и прогремел взрыв...
Мальчика всё же убить пришлось – он мог дать милиции полное моё описание, а мне этого надо было меньше всего. Когда я вернулся в расположение отряда и рассказал им эту историю, они сначала не поверили, а потом удивились. Локис меня сдержанно похвалил, но заметил, что таких импульсивных поступков лучше больше не допускать. А Гедеминас... Он меня поддержал. Сказал, что если бы он был в духе в тот день, то сам бы застрелил того ублюдка.
Прошло несколько месяцев, почти год. Мы с братом несколько оправились от травмы и переключились на бои с частями МГБ, которыми, как мы узнали, командует некий мужчина, которого все называют «Волкодавом»3 - он очень эффективно с нами боролся и вытеснял нас дальше и дальше. В конце концов, мы оказались в Дзукии – это самый юг Литвы и практически граница с Белоруссией. Там мы и окопались близ Алитуса.
Несмотря на то, что прошло много времени, я переживал по поводу совершённого мною. С одной стороны, я отомстил виновному в депортации моих родных, с другой – я ведь и детей его убил... Я пытался оправдать себя тем, что я лишил его семьи в ответ на то, что он лишил меня моей, но не получалось: он же тоже мёртв, а я жив и теперь живу с осознанием содеянного. Меня вообще вдруг начало мучить осознание того, что я убивал плохих, мерзких, но людей. И учитель этот... Я до сих пор помнил убитого мною учителя и думал даже, что судьба наказала меня за этот мой поступок.
Но это было ещё не наказание.
Скоро наш отряд пополнился одним юношей, который выглядел странно: бледный весь, нелюдимый, с непричёсанными чёрными волосами. Его звали Андрюс. Он был молод, ему не было и двадцати лет, но он удивил нас тем, что он умеет стрелять. И не просто стрелять, а ещё и метко стрелять, быстро, без промедлений, из любого стрелкового оружия, бывшего у нас на вооружении. Многим (в том числе и Локису) он понравился. Мы стали посылать его на задания по устранению коммунистов, и он справлялся с этим безупречно. Постепенно он открылся и стал больше с нами болтать. Рассказал, что его родственников убили коммунисты, что он долго содержался в приюте и смог сбежать оттуда чудом. Тем не менее, он всегда говорил несколько неполно, без деталей, что было странно: каждый наш боец говорил детальней о своей биографии. Но это нас не смущало. Пока Андрюс приносил пользу, мы ничего о нём плохого не думали. Более того, Гедеминас говорил, что и я был таким же, когда пришёл в отряд в первый раз тогда, в 1945 году. Я соглашался – парень чем-то походил на меня.
Через месяц у нас стали слишком часто случаться стычки с МГБшниками. Они будто чуяли нас и каждый раз приходили быстро и неожиданно, будто ждали нас в засаде. Их было так много, что мы не могли долго от них отбиваться, и приходилось отступать. Многие бойцы оказывались ранены и попадали в плен. Такой расклад сильно расстраивал наш боевой дух. И вот Гедеминас вслух заметил, что, быть может, среди нас есть предатель.
Локис допросил всех оставшихся бойцов. У каждого из них не было никакого мотива совершать предательство, все были настроены воевать дальше. Даже Андрюс не вызывал вопросов. Никакие меры по выявлению предателя не помогли – всё было тщетно. Я лично никого из бойцов не видел предателем, но вот Андрюс... Он был какой-то отчуждённый, вечно не при делах. Он часто просто сидел в сторонке и протирал винтовку, будто ничего страшного не происходит. Я стал думать на него...
И вот, после очередной стычки с чекистами, я указал Локису на Андрюса. Командир отряда согласился со мной, пусть и не без доли сомнения, и пригласил паренька к нам, предварительно разоружив. Мы спросили у Андрюса его биографию, он отвечал, как по бумажке, то же, что говорил всегда. Мы остановили его, и я предъявил ему, что он подозрительно себя ведёт, что биография его неполная и т.д. И тут уж Андрюс решил не скрываться боле...
Он рассказал, что был братом того самого учителя, которого я убил. Андрюс узнал о смерти брата тогда же и оказался в руках чекистов, которые предложили ему отомстить за брата и стать диверсантом. Андрюс согласился, после чего он прошёл долгую подготовку и всё ждал момента, когда его забросят к нам. Чекисты смогли это провернуть лишь незадолго до того, летом 1949 года.
Мы с Локисом смотрели на него ужаснувшимися взглядами. Локис скоро пришёл в себя и начал говорить, что Андрюса ждёт ужасная судьба в любом случае: партизаны его казнят, а чекисты, если он выживет, отправят в лагеря. Он в ответ на это разразился гневной речью о том, что мы – партизаны – лишь жалкие кучки убийц. Локис хотел встать и усмирить парня, но тот оказался шустрее: он достал припрятанный во френче пистолет и выстрелил в Локиса, попав ему в грудь. Это произошло так быстро, что я не успел ничего сделать до рокового выстрела. Но я всё же успел достать пистолет и выстрелил, попав Андрюсу в лицо. Не знаю до сих пор, убил я его или нет...
Я выбежал из укрытия, в котором вёлся допрос, и сказал своим товарищам, что Локиса убил тот самый предатель. Но, не успел я договорить всего, как из кустов неподалёку раздались выстрелы. Крик: «Волкодав!» раздался в чаще. Мы начали отступать, успевая забрать всё самое дорогое, но в той стороне, в которую мы уходили, тоже была засада, тоже был огонь. Мы залегли и стали отстреливаться. Получалось сначала плохо, ибо стреляли неизвестно откуда – казалось, что отовсюду... И вот пули чекистов настигли некоторых из нас. В том числе и Гедеминаса, которому попали в грудь.
Увидев, что мой брат ранен, я озверел и начал использовать уже все средства, что имелись, для прорыва: я бросал гранаты и стрелял то из винтовки, то из пистолета, то из ППШ, взятого у одного из погибших. Мои товарищи сражались наравне со мной, так же отважно и упёрто. Наконец, мы прорвали окружение и, пока чекисты не успели перестроиться, убежали, успев прихватить с собой несколько тел. Я утащил тело брата...
Уйдя от облавы, мы скрылись в другом лесу. Нас осталось всего десять бойцов – жалкое было зрелище. А с нами были трупы наших товарищей. Мы решили, что похороним их, как подобает – под крестом. Сделав из лежавших на лугу толстых ветвей кресты, мы вставили их в землю, а рядом похоронили наших товарищей, закрыв им глаза монетами, что были у нас в небольшом количестве. Это были литы – валюта свободной Литвы, той Литвы, за которую сражались павшие. Я долго не мог насмотреться на погибшего брата, старался запомнить его лицо, у меня голова кружилась от осознания, что больше я его никогда не увижу, что он мёртв и будет лежать здесь, в земле...
Наш ксёндз, бывший у нас и священником, и бойцом, отслужил панихиду по умершим, после чего обратился к нам с проповедью:
- Пусть же пролитая литовская кровь будет залогом возрождения нашей свободной Родины!
И мы ушли, оставив могилы позади. Мы шли вперёд, неизвестно куда, надеясь прибиться к какому-нибудь отряду... Шли долго, и продолжали идти, а вот я... Я отстал. Я остановился, когда мы проходили близ речки, и подождал, пока бойцы, не замечая меня, уйдут в чащу. После я встал на колени и заплакал. Я плакал по той жизни, что была у меня отнята: у меня отняли отца, отняли дом, отняли детство, отняли матушку, сестрёнку, брата... А если собрать всё это вместе с моей страной, которую тоже отняли, то получается, что у меня отняли Родину...
Но единственное, что они не отняли, это меня самого. Я не потерял ещё себя, свой разум, свою душу. Почти не потерял. Я не отдамся врагу, не сгину в плену, я выживу. Я постараюсь выжить.
https://youtu.be/9ol78VyHIig
1 - Перкун - бог-громовержец в балтийской мифологии, властитель воздуха, защитник справедливости.
2 - МТС - Машинно-Тракторная Станция - государственное в и ряде других стран, обеспечивавшее организационную и техническую помощь крестьянским хозяйствам; важнейшее средство государственного руководства советской деревней в 1930-е — 1950-е гг.
3 - "Волкодав" - прозвище реального сотрудника МГБ Нахмана Душанского, принимавшего непосредственное участие в ликвидации отрядов лесных братьев на территории Литовской ССР.
