11.Ферромагнетики
Ранний утренний свет, холодный и безжалостный, вползал в её комнату, как незваный следователь. Он падал на зеркало, превращая его в мутноватую поверхность забытого озера. Пальцы Фредерики, будто чужие, механически пытались вплести волосы в привычную, тугую броню косы. Но что-то внутри было сломано. Пряди выскальзывали, живучие и непокорные, сама коса лежала не с военной выверенностью, а с трупной расслабленностью, с той самой неряшливостью, что предшествует окончательному распаду.
Она потянулась за заколкой — холодным металлическим шипом, — но рука застыла на полпути. Взгляд, скользнувший по отражению, наткнулся на что-то чужеродное. И она замерла, вцепляясь пальцами в край туалетного столика, всматриваясь в женщину в зеркале, которую видела впервые.
Из глубины зеркала на неё смотрела незнакомка. Призрак с её лицом. Холодная, отполированная до ослепительного блеска маска безупречности дала глубокую трещину, и сквозь неё просачивалась серая, безразличная реальность.
Во взгляде, обычно ясном и остром как лезвие, теперь стояла мутная пелена истощения — такая глубокая, что, казалось, она разъедает душу до самой кости. В уголках губ, всегда подтянутых в гримасе сдержанности, затаилась не привычная складка, а нечто иное: тень сломленной воли, жалкая и беззащитная дрожь, которую она не в силах была скрыть.
Это было её лицо после битвы, о которой никто не узнает. Лицо, на котором молчаливый ужас впервые начал проступать сквозь лак цивилизации.
Ее палец, холодный и чужой, медленно провел по щеке, будто пытаясь смахнуть невидимую паутину, налипшую за ночь. Он скользнул по влажной коже, но не стер ничего — лишь подчеркнул проступившую сквозь белизну синеву усталости, тонкую сетку прожилок под глазами, похожих на трещины в фарфоре.
Безупречная академическая броня, ее доспехи из линеек и параграфов, рассыпалась в прах. Они испарились, как утренний туман, оставив на месте прежней ассистентки лишь сырую, дрожащую плоть. Женщину, изнуренную ночью, что растянулась в вечность — ночь, полную шепота темных коридоров, колющих взглядов, сплетенных из ненависти и жадного любопытства.
И над всем этим — невысказанное, давящее присутствие. Молчаливый мужчина в черном, призрак, который не уходил. Его мантия, тяжелая и немая, все еще висела в ее памяти, и ей чудился ее запах — горький, терпкий.
Её палец дрогнул, отдернулся от щеки, будто коснулся не кожи, а открытой раны. Быть идеальной машиной было безопасно. Машины не чувствуют. Не помнят запаха чужой мантии и тяжести взгляда, в котором читается приговор ещё до совершения проступка.
Теперь она была просто человеком — хрупким, уставшим, испуганным существом с трепещущим сердцем под ребрами. И эта хрупкость была куда ужаснее любой ошибки. Ошибку можно исправить. Слабость — нет.
Взгляд, блуждающий в поисках точки опоры, наткнулся на конверт. Он лежал на столе, как клякса густой, черной крови на стерильной повязке. Официальный бланк Министерства. Приговор.
Она снова посмотрела в зеркало. Встретила взгляд незнакомки с растрепанной косой — жалкой пародией на порядок. В глазах этой незнакомки не было ни точности, ни уверенности. Лишь глубокая, бездонная усталость, в которой тонули все её прежние «я».
Воспоминание вонзилось в сознание с жестокой, хирургической точностью.
Кабинет МакГонагалл, пропахший воском и старой бумагой. Она сидела идеально отцентрованная, как новый винтик в огромном механизме. Её портфолио — стопка безупречных пергаментов — было не доказательством знаний, а щитом. Холодная уверенность струилась от неё волнами, защищая от всего чужого, непредсказуемого.
А он... Он был сгустком непроглядного мрака в дверном проеме, живым пятном тени, враждебной самому воздуху в комнате. Его рука были прижата к груди, пальцы впивались в ткань мантии, будто сдерживая порыв ярости. И его взгляд... В его речи читалась не просто неприязнь — это была тихая, обжигающая ненависть, обращенная на саму её суть, на её аккуратность, на её веру в правила и порядок. Он смотрел на неё, как на насекомое, которое уже раздавили, но которое по какой-то досадной оплошности продолжает шевелиться.
Тогда — резкий, отрывистый поворот. Дверь, захлопнувшаяся с таким грохотом. Он ушел, не удостоив ее ни словом, ни взглядом, оставив в душном кабинете лишь леденящий шлейф абсолютного, всепоглощающего презрения. Оно висело в воздухе, как ядовитый газ.
А вчера — тот же кабинет. Тот же удушливый коктейль из запахов воска, старой бумаги и спящей магии. Но всё перевернулось с ног на голову. Он больше не тень. Он — эпицентр бури. Он стоит посреди комнаты, сжимая в кулаке её безупречное, ненавистное портфолио, и трясет им перед лицом МакГонагалл, как окровавленным трофеем.
Холодная маска сорвана, искажена сырой, животной яростью. Каждая черта его лица — крик. Каждая жила на виске — натянутый до предела канат. Это уже не презрение. Это неконтролируемый взрыв, обнаживший ту самую бездну, которую она всегда смутно ощущала под тонким льдом его самообладания.
«...абсолютно неприемлемо!» — его голос, низкий и разорванный, как раскат грома под землей, сотрясает самые стены кабинета. Стеклянные фигурки на полках вздрагивают и звенят, как кости предсказателя. Он не просто возражает. Он извергает ультиматум. В его словах — сталь и яд, требование, обернутое в открытую угрозу. «...её устранение приведет нас к задержкам...»
И тогда... самое непостижимое. Слова, которые переворачивают все с ног на голову, рушат установленный порядок вселенной: «Мы заканчиваем работу. Вместе.»
Он не просто скрепя сердцем принял её присутствие. Он требовал его. Яростно. С почти безумной, бескомпромиссной убежденностью. Он, чье молчаливое презрение было стеною между ними, теперь ломал собственные баррикады. Он, считавший её методы бездушным ребячеством, а её саму — досадной помехой, теперь стоял на её защите, выворачивая наизнанку её же аргументы, используя её ценность как таран против тех, кто хотел её убрать.
Это была не защита. Это была одержимость. Признание, вырванное силой, горькое и необъяснимое. И от этого становилось только страшнее...
Она вглядывалась в свое отражение, в каждую трещинку на изможденном лице, и осознание накрывало ее ледяной волной. Её холодная уверенность не просто испарилась. Её взломали.
Её взломали его болью — той самой, что сквозила в каждом резком движении, в каждом молчаливом взгляде. Его гневом, который обжег её, как пламя, вырвавшееся наружу. Его неожиданной, яростной, почти безумной верой в неё, которую он выкричал, ломая всё вокруг, включая её собственную защиту.
И на руинах её безупречности, среди осколков прежнего «я», возникло нечто новое. Хрупкое, как первый лед, и пугающее своей неминуемостью. Связь. Невидимая, отравленная нить, намертво привязавшая её к нему.
Теперь она стояла перед зеркалом, ощущая тяжесть конверта, что порочил её имя. Чувствуя на своей коже эхо его ран — тех, что он носил в себе, и тех, что нанёс ей. Её душа была исколота осколками его боли, и каждый осколок жёг ледяным огнём.
Он был тем, кто яростнее всех отвергал её присутствие. А теперь... теперь он стал единственным, кто встал на его защиту. Ценой собственного спокойствия. Ценой обнажения той бездны, что он так тщательно скрывал.
И это пугало её куда больше, чем любое открытое противостояние.
Горькая, кривая усмешка, больше похожая на гримасу боли, исказила её губы. Жестокий парадокс судьбы. Как беспощадно всё перевернулось. И как безвозвратно исковеркало её саму.
Она резко вскочила со стула, движение резкое, порывистое, сродни побегу. Но бежать было некуда. Легкий, пронизывающий холодок, словно прикосновение призрака, пополз по её спине, заставив всё тело сжаться в нервной дрожи.
Раньше она бы подавила эту слабость. Загнала бы дискомфорт в глухую, забетонированную камеру разума, как поступала со всем, что мешало ходу работы. Но теперь стены той камеры были разрушены. И холод был не снаружи. Он исходил изнутри, из самой её сердцевины, напоминая о пустоте, оставшейся после него, и о той чужой боли, что теперь стала её собственной.
Теперь её пальцы, почти без её ведома, потянулись к спинке стула, где висел кардиган из темной, грубой шерсти. Она накинула его на плечи, и ткань, пахнущая горьковатым успокоительным зельем, обволокла ее невесомой тяжестью. Тепло, которое она теперь позволяла себе чувствовать, было не утешением, а горькой необходимостью.
Она сделала шаг к двери, в тот коридор, что уже никогда не будет прежним, но на пороге замерла. Обернулась. Бросила последний, прощальный взгляд на свою комнату.
Взгляд скользнул по безупречным рядам склянок с реагентами, выстроенным с математической точностью. По строгим, незавершенным линиям механизма на столе — проекта, в котором каждая шестеренка знала свое место. По суровому портрету отца-алхимика, чье молчаливое одобрение она заслуживала годами безупречной работы.
Всё это было не просто комнатой. Это была её крепость. Её аккуратно выстроенная вселенная, подчиненная железным законам логики, предсказуемости и контроля.
И сейчас она добровольно делала шаг за её пределы — в хаос, в непредсказуемость, в ледяной ветер его присутствия.
Она притворила дверь и в ту же секунду, прежде чем она успела сделать вздох, из гнетущей, маслянистой тишины коридора возник голос. Низкий, обволакивающий и холодный, он прозвучал прямо над её ухом, заставив её вздрогнуть всем телом, будто от удара током.
— Доброе утро, мисс Фалькенрат.
Она медленно, почти против воли, обернулась, сердце колотясь где-то высоко в горле, перекрывая дыхание. Он стоял так близко, что её взгляд мог охватить складки его чёрного одеяния, грубую ткань. Он не появился — он материализовался из самой тени, беззвучный и внезапный, как ночной кошмар, ставший явью. Его лицо было скрыто в полумраке, и лишь бледный овал и два тлеющих уголька глаз проступали из темноты, неподвижные и всевидящие. Казалось, сажа и мрак коридора сгустились, чтобы принять его форму, и теперь он был их олицетворением — тихим, неумолимым и бесконечно опасным.
Его глаза, чёрные и непроницаемые, как базальтовая плита, медленно, с безжалостной методичностью, скользнули с её бледного лица на тонкий кардиган, наброшенный на её плечи. В этом взгляде не было любопытства — лишь холодная констатация факта, отмечающая эту мелкую слабость, это предательское, человеческое стремление к теплу. В его собственном облике царила абсолютная, ледяная собранность; каждый волосок был на месте, каждый складок одеяния лежал безупречно. Казалось, вчерашняя буря, слёзы и грязь не просто не коснулись его — они испарились перед этим невозмутимым, отточенным хладнокровием.
— Доброе утро, профессор, — её собственный голос прозвучал тише обычного, приглушённый той тяжёлой, густой тишиной, что он принёс с собой и которая теперь заполняла всё пространство вокруг, вытесняя воздух. Слова повисли в морозном воздухе, казались жалкими и хрупкими перед его молчаливым, всевидящим присутствием. Она не опустила глаз, но и не смогла выдержать его взгляд надолго, её взгляд скользнул в сторону, к стене, где тень от него казалась живее и реальнее её самой.
Её ум лихорадочно работал, перебирая возможные причины его появления здесь, на пороге её комнаты, в такой неестественный, предрассветный час. И тогда воспоминание нанесло удар — острый и ясный, как лезвие.
«...я должен убедиться, что утренняя...неприятность... не повторится.» Его слова, произнесённые вчера с ледяной, сдержанной яростью в душном подвале, теперь висели между ними в холодном воздухе коридора, обретая зловещий, буквальный смысл. Это не было заботой. Это не было проявлением какой-то искажённой ответственности. Это был надзор. Инспекция. Проверка того, что его имущество — её труд, её знания, её тело — не было повреждено или украдено до того, как его снова можно будет использовать.
Она молчала, не решаясь задать вопрос, который жёг ей губы, как раскалённое железо. Её взгляд, полный немого, почти животного вопроса, скользнул по его неподвижному, как маска, лицу, пытаясь найти хоть какую-то зацепку, трещину, тень вчерашней бури или того мимолётного, предательского касания. Но он был спокоен. Слишком спокоен. Это была не просто невозмутимость — это была мёртвая, звенящая тишина перед ударом. Как гладь чёрной, бездонной воды, обманчиво ровная, перед тем, как всасывает тебя на дно, не оставляя и пузырька.
Он выдержал паузу, растянув её до бесконечности. Его чёрные глаза, будто живые щупальца, обвили её, оценивая каждый мускул, каждый нерв, измеряя степень её покорности, её готовности следовать негласным правилам его игры. Убедившись, что она не сдвинется с места, не издаст ни звука без его молчаливого разрешения, он резко, почти яростно развернулся. Тяжёлая мантия взметнулась вокруг него, как внезапно распахнутые крылья гигантской летучей мыши, на мгновение затмив скудный свет и заставив её инстинктивно отпрянуть.
Он двинулся вперёд без предупреждения, без единого слова или взгляда, и ей не оставалось ничего, кроме как последовать за ним, подчиняясь незримому, но неумолимому притяжению его воли, как железная опилка — магниту.
Они шли по утренним коридорам Хогвартса, но привычный, почти одушевлённый уют замка куда-то испарился, вымерз под его ледяным присутствием. Каменные стены, обычно живые, тёплые и дружелюбные, казались теперь холодными, гладкими и абсолютно отчуждёнными, как стены гигантской гробницы. Их шаги отдавались эхом в абсолютной, ненормальной тишине — его шаги были беззвучными, призрачными, будто он не касался пола, а лишь скользил над ним, а её собственные — громкими, неуверенными, предательски гулкими, будто кричащими о её присутствии, её несвоевременности, её вине. Каждый её шаг отзывался унизительным эхом, который, казалось, привлекал внимание самих камней, в то время как он был всего лишь безмолвной, чёрной дырой, поглощающей все звуки вокруг себя. Он вёл её не по знакомым коридорам, а по ландшафту своего собственного, безрадостного мира, где даже воздух казался более разрежённым и трудным для дыхания.
Он не оглядывался, не удостаивал её проверяющим взглядом. В его прямой, негнущейся спине читалась абсолютная, не требующая подтверждения уверенность в её повиновении. Он вёл её через лабиринт пустынных, ещё не проснувшихся переходов, и тени, отбрасываемые низким утренним солнцем, казались неестественно длинными и искажёнными, растягиваясь и скручиваясь, словно беспокойные пальцы, тянущимися из-за углов, пытаясь схватить её за пятки, замедлить её шаг, удержать от этого пути.
Воздух становился всё гуще, тяжелее, пропитываясь знакомым, но теперь тревожным и гнетущим запахом — горьковатым ароматом сушёных трав, едким, въедливым дымком тысячей прошедших реакций и чем-то ещё... металлическим, острым, словно запах свежей крови или озона после внезапной, мощной вспышки тёмной магии. Они приближались к кабинету зельеварения. Дверь в конце коридора, тёмная и массивная, казалась не входом в класс, а воротами в некое иное, более мрачное измерение, целиком и полностью принадлежащее ему.
С каждой парой ступеней, спускающихся вниз, в сырые подземелья, холод проникал под кожу всё глубже, превращаясь в ледяную плёнку на костях. Ощущение, что она добровольно следует в самое логово хищника, становилось все невыносимее, сжимая горло тихим, животным ужасом. Дверь в его кабинет ждала их в конце коридора — темная, массивная, неподъёмная, словно вход в склеп, вырубленный в толще векового камня.
Он замер у самой двери, его силуэт чётко и угрожающе вырисовывался на фоне тёмного, почти чёрного дерева, поглощая скудный свет. Голова медленно, почти неестественно повернулась, и его взгляд, острый и безжалостный, как отравленное лезвие бритвы, скользнул по пустому, казалось бы, коридору. Он выискивал каждую тень, каждый намёк на движение, каждый звук, сканируя пространство с хищной, почти параноидальной интенсивностью. Воздух вокруг него сгустился, наполнившись немым, но абсолютно чётким обещанием: если те, от кого исходила вчерашняя угроза, посмеют показаться сейчас, последствия будут мгновенными, безжалостными и необратимыми. Он стоял на пороге своего царства не просто как хозяин, а как его первородный страж, и сама тьма, казалось, затаила дыхание в почтительном ужасе.
Удовлетворившись тем, что коридор пуст и ни одна тень не шелохнулась, он толкнул массивную дверь одним резким, точным движением. Она отворилась беззвучно, вопреки своему весу, впуская густой, удушливый воздух кабинета, пахнущий консервированной горькой полынью, остывшим металлом и чем-то ещё — сладковатым, гнилостным, словно запах давно забытых в склянках ингредиентов.
Он переступил порог первым, растворившись в привычном ему полумраке, но вместо того чтобы захлопнуть дверь за собой, он замер, придержал её своей длинной, бледной рукой с тонкими, но сильными пальцами. Это не было вежливостью или приглашением. Это был жест охранника, пропускающего заключённого в камеру — контролируемый, расчётливый, лишённый всякого намёка на галантность. Его взгляд, тяжёлый и ожидающий, вернулся к ней, ясно давая понять, что её место — по ту сторону порога, в этом царстве тишины, боли и последствий. Он не произнёс ни слова, но его поза, его рука на двери говорили сами за себя: Входи.
— Благодарю Вас, профессор, — её голос прозвучал тише шепота, хрупко и бессмысленно, сразу затерявшись в гнетущей, густой атмосфере кабинета. Она переступила порог, чувствуя, как тяжелый, спёртый воздух, пропитанный запахом корней и холодного железа, обволакивает её, словно влажный, въедаясь в одежду и волосы.
Он отпустил дверь, и та захлопнулась с глухим, окончательным стуком, похожим на удар гроба о дно могилы. Звук отрезал последний путь к отступлению, к нормальности, к утреннему солнцу в коридорах. Но он не двинулся с места, не отвернулся. Он стоял, впиваясь в неё взглядом — пристальным, неморгающим, абсолютно лишённым всякой социальной условности. Это был не взгляд человека на человека. Это был взгляд алхимика на реактив — холодный, аналитический, оценивающий его чистоту, стабильность, потенциальную полезность и степень угрозы. В этой тишине, под этим взглядом, её благодарность повисла в воздухе жалким, никчёмным призраком.
Его глаза, чёрные и бездонные, как смоляные колодцы, скользнули по её фигуре с леденящей, нечеловеческой методичностью. Он не опускал голову, не менял позы, лишь слегка склонил её, как хищная птица, замечающая малейшую трепетную жизнь в траве далеко внизу.
Он видел всё. Его взгляд, отточенный годами бесстрастного наблюдения за малейшими колебаниями в котлах с самыми изощрёнными ядами, сканировал её с безжалостной точностью.
Волосы. Безупречная коса, всегда тугая и гладкая, словно выточенная из тёмного полированного дерева, сейчас была работой саботажника, актом тихого мятежа против её собственной воли. Несколько прядей вырвались на свободу, образуя вокруг её лица мягкий, растрёпанный ореол, похожий на тёмный нимб. Они вились от влаги утреннего умывания, прилипая к вискам и шее — небрежные, живые, выдавленные наружу ночным беспокойством и поспешными, дрожащими движениями рук. Каждая выбившаяся прядь была свидетельством внутреннего смятения, крошечным флагом капитуляции перед тревогой.
Одежда. Тёмный кардиган был наброшен на плечи, но накинут второпях, с той небрежностью, что красноречивее любых слов говорила о желании спрятаться, укрыться, стать меньше. Один край сползал, обнажая воротник блузы под ним, чуть смятый, не идеально отстроченный, как обычно, с едва заметной желтизной у горловины — след вчерашнего потраченного дня и бессонной ночи. Ткань кардигана, обычно лежащая безупречными, почти церемониальными складками, теперь собиралась в беспомощные морщины у локтей и на спине, будто она в нём и спала, не решаясь раздеться, или же вцеплялась в его грубую шерсть в поисках утешения, которого он дать не мог.
Осанка. Это было самое явное и самое красноречивое изменение. Её спина, всегда прямая, как стрела, выправленная годами военной дисциплины отца и собственной неуклонной одержимостью порядком, сейчас была слегка согнута, выдавлена невидимым прессом. Плечи, обычно отведённые назад с вымученной гордостью, теперь были поданы вперёд, будто под грузом, который давил прямо на основание шеи, заставляя подбородок чуть склоняться к груди в немом утомлении. В этой сутулости не было слабости — была изможденность. Глубокая, костная, выскобленная дочиста усталость, с которой её тело более не могло и не видело смысла бороться.
Он видел не просто неопрятность. Он видел эрозию. Медленное, но неумолимое разрушение тщательно возведённой крепости, камень за камнем. Видел трещины в фасаде, сквозь которые проглядывало оголённое нутро. И в глубине его взгляда, за непроницаемой стеной льда и яда, на мгновение — всего на одно мгновение — мелькнуло и погасло нечто похожее на жёсткое, безрадостное понимание. Он узнавал эти признаки. Они были ему слишком, до боли знакомы. Он видел в ней не просто ассистентку. Он видел отражение собственного измождения, свою собственную, годами скрываемую сутулость под невидимым грузом. Это было молчаливое признание солдата, видящего на другом поле боя такие же раны, что носит он сам. И это понимание было, возможно, страшнее любой критики.
Снейп преодолел пространство кабинета не шагами, а медленным, беззвучным скольжением, будто не касаясь пыльного каменного пола. Его тень, искажённая и уродливая, легла на её стол первой — длинная и безжалостная, поглотившая скудный жёлтый свет от единственной зажжённой под котлом горелки, превратив пергамент и инструменты в намёки на формы в кромешной тьме.
Он остановился прямо перед ней, не садясь, не присаживаясь на уровень её глаз, не оказывая ей этой мелкой уступки. Он навис, грубо и безраздельно нарушая личное пространство, заполняя собой всё её поле зрения, весь её мир. Свет сзади него создавал зловещий ореол вокруг чёрных волос, но его лицо оставалось в тени, нечитаемым и пугающим. Запах полыни, старого пергамента и чего-то горького, металлического, что всегда витало вокруг него, как ядовитая аура, стал гуще, почти осязаемым, обволакивающим её, проникающим в нос, в рот, в лёгкие, пока она не начала дышать им, пока он не стал единственным, что она могла вдыхать.
Его глаза, чёрные и не отражающие ничего, словно кусочки ночного неба, лишённого звёзд, пристально смотрели на неё, выискивая малейшую дрожь в пальцах, малейшую попытку отвести взгляд, признак того, что крепость окончательно пала.
И она посмотрела в ответ. Медленно, преодолевая невидимый груз, она подняла голову, заставив мышцы шеи напрячься до дрожи, и встретила его взгляд, не прячась. В её глазах не было прежней, отполированной до блеска уверенности, но и животного страха тоже — лишь усталое, выжженное дознание. Взгляд, в котором не осталось сил ни на защиту, ни на нападение, лишь на молчаливый вопрос.
— Вы... хорошо себя чувствуете, мисс Фалькенрат? — его голос прозвучал низко, почти шёпотом, но каждое слово было отчеканено с ледяной чёткостью. Это не был вопрос о здоровье. Это была ловушка. Проверка на прочность. Возможность либо солгать, и быть тут же уличённой, либо признать слабость, и отдать ему ещё одну часть своего контроля.
— Всё хорошо, профессор, — её голос прозвучал чуть выше обычного, неестественно звонко, как стеклянный шар. Она резко, почти судорожно отвернулась, делая вид, что поглощена проверкой мерных линеек, разложенных на столе, но её пальцы слегка дрожали, перебирая холодный, отполированный металл, выдавая нервную дрожь, пробегающую по всему телу.
Он не сводил с неё взгляда, не двигаясь, оставаясь всё тем же тёмным монолитом в пространстве комнаты. Он видел, как напряглись её плечи под тонкой шерстью кардигана, став острыми и угловатыми; как участилось едва заметное движение грудной клетки под блузкой, выдав сдавленное, учащённое дыхание. Он видел предательский, яркий румянец, выступивший на её бледных щеках — не от стыда, а от беспомощного унижения от того, что её так легко видят насквозь. И он видел то, как она избегает смотреть ему в глаза, уставившись в приборы с демонстративной, почти истеричной концентрацией, будто от этого зависела её жизнь. Каждое её движение кричало громче любых слов, а он оставался немым, всевидящим свидетелем этого краха.
— Разумеется, — его голос прозвучал прямо над над ней, низкий, ледяной и абсолютно безразличный, будто констатирующий погодные условия. — Я просто хотел удостовериться, что... ничто не помешает нашей работе.
Он сделал паузу, намеренную и растянутую, давая каждому слову врезаться в её сознание.
— Нам предстоит крайне сложный и требовательный процесс. — Его дыхание, казалось, коснулось ее кожи . — Малейшая неточность, малейшая потеря концентрации... — он намеренно не договорил, оставив фразу повиснуть в воздухе, но в ней зияла невысказанная, гораздо более страшная угроза провала, последствия которого были бы куда ужаснее любого выговора или снижения оценки. Они были бы физическими, немедленными и необратимыми. Он отступил на шаг, но ощущение лезвия у горла осталось.
Дверь в кабинет с оглушительным грохотом распахнулась, ударившись о каменную стену и заставив содрогнуться склянки на полках. На пороге, залитый желтоватым, неестественным светом коридора, стоял Оливер Крэнвелл.
Его фигура, облаченная в безукоризненно синий мундир с агрессивным золотым шитьём Комитета Магического Надзора, казалась кричаще инородным, ядовитым пятном в сумрачном, аскетичном царстве Снейпа. Его лицо, гладкое и холёное, словно отполированное кость, с тонкими, поджатыми в надменную усмешку губами, выражало ледяное, ничем не прикрытое презрение ко всему, что его окружало. Взгляд, холодный и оценивающий, как у таможенника, ищущего контрабанду в душах, мгновенно скользнул по Фредерике, отметив её испуганную, сгорбленную позу, неряшливый вид и то, как она замерла под взглядом Снейпа. А затем устремился на самого хозяина кабинета, впиваясь в него с ненавистью, старой, выдержанной и оттого лишь более едкой, как марочное вино, превратившееся в уксус.
— Снейп, — произнес Крэнвелл, и его голос, громкий и нарочито чёткий, резал воздух кабинета. В одном слове, в самом звучании имени, содержалось столько концентрированного яда, что его хватило бы на десяток смертельных зелий. — Мне донесли об... инциденте. — Он растянул слово, наполняя его уничижительным смыслом. — О вашем неудачном эксперименте.
Он сделал шаг вперёд, и его ботинки, начищенные до болезненного, зеркального блеска, гулко отдались по каменному полу, нарушая безмолвие, которое было главным законом в этом помещении. Воздух в кабинете, и без того густой от запахов трав и металла, наполнился острым, электрическим напряжением предстоящей схватки, словно перед ударом молнии.
— И, разумеется, — продолжил он, и его губы искривились в холодной, беззубой улыбке, — о необъяснимом решении оставить эту... — его взгляд, быстрый и брезгливый, словно скользнувший по чему-то неприятному, метнулся в сторону Фредерики, — ассистентку в проекте, который уже и так вызывает массу... нареканий.
Он не сказал «вопросов». Он сказал «нареканий», вкладывая в слово весь вес своего положения, всю угрозу проверок и последствий. Его присутствие было не просто вторжением. Оно было объявлением войны.
— Крэнвелл, — имя сорвалось с губ Снейпа не как обращение, а как низкое, угрожающее ворчание, звук, который скорее ощущался в костях, чем слышался ушами, вибрация, исходящая из самой глубины груди. Его глаза, мгновенно сузившиеся до буравящих щелочек, стали похожи на две узкие прорези в маске, за которыми тлела абсолютная, непроглядная ярость. — Что... вы здесь делаете?
Он медленно, почти хищно, отступил от стола девушки. Каждое его движение было обдуманным, плавным, лишённым всякой суеты, как движение крупной змеи, готовящейся к безошибочному броску. Он не просто отошел — он встал между Крэнвеллом и Фредерикой, его широкая мантия бесшумно взметнулась и опала, как крыло тёмной птицы, отсекая её от прямого, оценивающего взгляда чиновника, принимая весь удар на себя. Его тень теперь накрывала её, и в этом жесте было нечто первобытное: защита своей территории, своей собственности, своего решения. Воздух затрепетал, зарядившись немой, но яростной конфронтацией между двумя полярными силами.
— Меня... — он сделал едва заметную, но убийственную паузу, в которой висела вся бездонная глубина его презрения к бюрократическим процедурам, к самому понятию «предупреждения», — не предупреждали о вашем визите.
Его голос был тихим, почти интимным по громкости, но каждое слово в нём было отточенным, обнажающим грубейшее нарушение, вопиющее вторжение на его суверенную территорию. Он не спрашивал — он констатировал факт несанкционированного проникновения, и в его ровном, холодном тоне звучала непоколебимая уверенность хищника, высшего существа в своей пищевой цепи, заставшего в своём логове непрошеного, наглого гостя. Это была не просьба объясниться. Это был безмолвный приговор, вынесенный одним лишь тоном и взглядом, от которого по спине Крэнвелла мог пробежать ледяной мурашек, внезапно осознавшего, что его синий мундир — не доспехи, а лишь мишень.
Крэнвелл сделал ещё один шаг вперёд, его ботинки гулко, как удары молота по наковальне, отдались по каменному полу. Он проигнорировал ледяной тон Снейпа, как опытный укротитель игнорирует шипение загнанной в угол, но пока ещё не опасной змеи. Его лицо оставалось гладким, непроницаемым зеркалом чиновничьей уверенности.
— Предписания Министерства, Снейп, не ждут удобного момента для таких, как ты, — его голос звенел самодовольной, отполированной бюрократической твердостью, каждый слог был отчеканен в канцеляриях. — Они исполняются. Незамедлительно и без обсуждения. И я здесь, чтобы лично проследить за исполнением в отношении... — его взгляд, холодный и оценивающий, как сканер, скользнул поверх плеча Снейпа, намеренно игнорируя его как физическую преграду, и устремился к Фредерике, — мисс Фалькенрат. Последний инцидент вызвал... серьёзные вопросы о её допуске к работе такого уровня.
Он выдержал паузу, позволяя своим словам повиснуть в воздухе тяжёлой, официальной угрозой, словно печатью на приказе об увольнении. Его руки, затянутые в безупречно белые, стерильные перчатки, сложились за спиной в чёткой, выверенной позе, завершая образ человека, облечённого всей полнотой бездушной власти и не привыкшего встречать какое-либо сопротивление.
Взгляд его был не просто презрительным. Он был уничижительным, стирающим. Он окинул её с ног до головы — взъерошенные волосы, простой, почти бедный кардиган, дрожащие, испачканные чернилами пальцы — и его тонкие, бледные губы изогнулись в едва заметной, брезгливой усмешке, словно он рассматривал нечто неприятное, прилипшее к подошве его идеального ботинка. В его глазах она была не человеком, не ассистенткой, не жертвой. Она была ошибкой в отчёте, статистической аномалией, пятном, которое предстояло зачистить во имя порядка и безупречности системы, которую он представлял. Его молчание было громче любого крика — оно было приговором, вынесенным без права на апелляцию.
— У Комитета возникли серьёзные вопросы относительно её участия в столь... чувствительном проекте, — продолжал он, обращаясь исключительно к Снейпу, будто Фредерике и не было в комнате, будто она была лишь досадной помехой, не заслуживающей прямого обращения. — После недавних событий. Её компетенция и, что более важно, лояльность поставлены под сомнение.
Снейп не двинулся с места, не изменил позы, но его тень, казалось, сгустилась и поглотила ещё больше скудного света в комнате, становясь более реальной и угрожающей, чем он сам. Голос, когда он заговорил, был тихим, низким, но в нём вибрировала стальная, абсолютная уверенность, перерезающая многословные, напыщенные тирады Крэнвелла как ненужную шелуху.
— Компетенция мисс Фалькенрат, — произнёс он, отчеканивая каждое слово с убийственной, неоспоримой чёткостью, — подтверждена не чернилами на министерских пергаментах, а результатами. Результатами, которые ваши собственные, одобренные специалисты не смогли повторить за последние три квартала, несмотря на все их... безупречные досье.
Он сделал микроскопическую паузу, позволяя этому унизительному факту повиснуть, как звонкая пощёчина, от которой даже у Крэнвелла дрогнул уверенный взгляд.
— Что до её лояльности, — его губы изогнулись в едва уловимую, холодную, как зимний ветер, усмешку, — то она проявлена исключительно к работе. К той самой работе, срыв которой из-за бюрократических игр вашего комитета, — он намеренно сделал акцент на слове «игры», обнажая всю абсурдность ситуации, — отбросит наши исследования на месяцы, если не годы. И я уверен, — его голос приобрёл лёгкий, ядовитый оттенок, — что в вашем следующем отчёте кому-то придётся давать объяснения за такую... вопиющую неэффективность.
Он не просто защищал её. Он вскрывал слабое место Крэнвелла — его карьеру, его отчёты, его панический страх перед провалом, который не скроешь ни за каким идеальным мундиром. Он превращал её из обвиняемой в единственный актив, а угрозу Комитета — в потенциальную проблему для самого Крэнвелла, в пятно на его безупречном послужном списке.
Он констатировал факты. Мастерски перевернул ситуацию, превратив её из подозреваемой в незаменимый компонент, а грубое вмешательство Крэнвелла — в единственную реальную, измеримую и, что главное, докладываемую угрозу успеху всего проекта.
Крэнвелл издал короткий, резкий звук, нечто среднее между удушливым кашлем и презрительным смешком, застрявшим в горле. Его глаза, холодные и блестящие, как отполированные пуговицы на его мундире, сузились до буравящих щелочек. На его идеально выбритой щеке дёрнулась крошечная, предательская мышца. Он привык к страху, к подобострастию, но не к такому... арифметическому превосходству. Снейп бил не магией, а цифрами, и от этого удара не было защиты.
— О, да, мы внимательно изучили «результаты» её семьи, — прошипел Крэнвелл, и слово «результаты» прозвучало как самое грязное ругательство. — Расследование в отношении Фабуса Фалькенрата, её отца, ещё не закрыто. Его увлечение... спорными трансмутациями хорошо известно Комитету. Очень хорошо.
Он сделал театральную паузу, наслаждаясь моментом, смакуя бледность, залившую лицо Фредерики. Его взгляд, тяжёлый и уничижительный, снова упал на неё, словно приковывая к позорному столбу.
— Яблоко от яблони, Снейп. Вы действительно готовы рисковать безопасностью проекта, доверяя его дочери человека, который пачкал свои руки в самых тёмных, самых запретных котлах алхимии? — его голос стал сладковато-ядовитым, сиропным, как испорченное зелье. — Её так называемая «чистота крови» — насмешка. Её кровь запятнана теми же сомнительными экспериментами, тем же пренебрежением к установленным границам. Она не просто ассистентка с сомнительной лояльностью. Она — наследственность. Генетический риск. И я здесь для того, чтобы этот риск нейтрализовать.
Он выпрямился, и его мундир внезапно показался не символом власти, а униформой палача, пришедшего вершить своё правосудие. Воздух вымер окончательно, став ледяным и тяжёлым, как свинец.
Стул с резким, пронзительным скрежетом отъехал назад, когда девушка поднялась. Её лицо было бледным, как свежевыбеленное полотно, но голос не дрогнул, прозвучав неестественно ровно и громко в гнетущей, как могила, тишине кабинета.
— Где мой отец?
Крэнвелл медленно, почти лениво повернулся к ней, и на его холёном, без единой морщины лице расплылась тонкая, довольная улыбка хищника, видящего, как жертва сама идёт в капкан. Он поймал её на крючок, и теперь мог не спеша вываживать.
— Фабус... — он произнёс имя с притворной, театральной задумчивостью, растягивая звуки, наслаждаясь каждым мгновением её муки. — В настоящий момент он является... почётным гостем в одном из наших... следственных изоляторов Министерства. — Он сделал лёгкую, брезгливую паузу. — Условия, должен сказать, спартанские, но вполне соответствующие серьёзности предъявляемых ему обвинений. Очень серьёзных обвинений.
Он скрестил руки на груди, и его белые перчатки резко контрастировали с тёмной тканью мундира.
— Упрямый старик, надо отдать ему должное. Ни в чём не признаётся. — Крэнвелл снисходительно вздохнул, будто речь шла о досадном недоразумении, о капризе ребёнка, а не о пытках. — Но, к счастью, у наших следователей в арсенале есть особые... методы убеждения. Очень древние. Очень... эффективные.
Он мягко, почти ласково провёл рукой в белой перчатке по воздуху, и его пальцы сложились в странную, отчётливую, колдовскую фигуру — не современное заклинание, а нечто архаичное, жестокое, на мгновение отбрасывающую искажённую, пульсирующую тень на стену, похожую на орудие пытки.
— Магия, знаете ли, может извлекать правду самыми разными способами, — продолжил он, и его голос стал тихим, интимным, словно он делился грязным секретом. — Даже когда ум молчит, даже когда воля сломлена... тело... всегда находит способ закричать. Кости помнят. Нервы помнят. Они поют правду под правильным... напряжением.
Фредерика метнулась вперёд, как подкошенная, её лицо исказила ярость, смешанная с животным ужасом. Но прежде чем она успела сделать шаг, Снейп двинулся с неестественной, почти призрачной скоростью, нарушив свою прежнюю неподвижность.
Он не схватил её за руку. Его единственная здоровая рука — правая— резко и точно легла ей на плечо. Жест был не грубым, но абсолютным, не допускающим возражений. Его длинные, бледные пальцы впились в ткань кардигана с такой сокрушительной силой, что костяшки моментально побелели, а её собственное движение было мгновенно остановлено, словно она наткнулась на невидимую, но непробиваемую стену. Она замерла, застыла в полусогнутой позе, её порыв сломлен одним-единственным, идеально рассчитанным прикосновением. Его хватка была холодной и твёрдой, как стальной обруч, и говорила красноречивее любых слов: не двигаться. Это был не просто физический барьер. Это был приказ.
Он не смотрел на Крэнвелла. Его взгляд, тёмный и бездонный, как сама бездна, был прикован к ней, к её лицу, искажённому бурей эмоций. В его глазах не было упрёка. Не было гнева. Было нечто более сложное, более пронзительное и пугающее: ледяное, безоговорочное предупреждение. Молчаливый, но абсолютно ясный приказ, пронзивший её насквозь. Приказ остановиться. Взять себя в руки. Не показывать слабости. Не давать Крэнвеллу того, чего он жаждет — её сломленности, её паники, её унижения.
Его собственная повреждённая правая рука осталась прижатой к груди, скрытой в складках мантии, но в этой неестественной, напряжённой неподвижности была своя, немая угроза. Каждый мускул его тела, каждый нерв был натянут до предела, готовый в мгновение ока высвободить сокрушительную силу. Он был готов использовать для сдерживания и её, если потребуется, превратив свою собственную уязвимость в оружие. Он был стражем, тюремщиком и единственной преградой между ней и пропастью, и в его молчании заключалась вся суровая правда их положения: одно неверное движение — и всё рухнет.
Крэнвелл издал короткий, сухой смешок, похожий на треск ломающихся сухих веток.
— О, и не думайте, милая, — просипел он, и в его голосе звенела неподдельная, почти детская радость от её унижения, от этой маленькой, жалкой вспышки. — Ваш порыв лишь подтверждает мои слова. Порочная кровь всегда выдаёт себя.
Девушка, ослеплённая яростью и отчаянием, дёрнулась снова, слепо, бессмысленно, пытаясь вырваться из железной хватки Снейпа, как животное в капкане. Но он был быстрее. Его рука на её плече не просто удержала её — она резко, с безжалостной эффективностью провернула её, заставив её пошатнуться и встать к нему лицом. Его движение было настолько стремительным и точным, что оно казалось почти неестественным, лишённым всякой телесной инерции.
Теперь он смотрел прямо на неё, его лицо было всего в дюйме от её, его тёмные глаза пылали не гневом, а чем-то гораздо более страшным — ледяной, неумолимой необходимости. Он не просто останавливал её. Он физически отсекал её от источника её ярости, становясь единственным, что она могла видеть, единственным объектом своего страха и своего внимания. Его хватка на её плече говорила яснее слов: Смотри на меня. Только на меня.
Она вскинула на него взгляд, полный такой немой, животной ненависти, что, казалось, воздух вокруг них должен был загореться, а стекла склянок — треснуть. В её глазах пылало всё разом: и разрывающая боль за отца, и жгучее унижение от слов Крэнвелла, и слепая, бессильная ярость на него, на Снейпа, который стоял на её пути, сдерживал её, мешал ей.
Но он выдержал этот взгляд. Его собственные глаза, чёрные и непроницаемые, не дрогнули, не отвели, не моргнули. В них не было ответной злобы, не было отражения её бури. Была лишь тираническая воля. Он не просто смотрел на неё — он подавлял её бунт одной лишь силой своего взгляда, заставляя её тонуть в этой бездонной, ледяной пустоте, пока пламя в её глазах не начало меркнуть, сменяясь леденящим ужасом и горьким, беспомощным пониманием. Пониманием того, что любое сопротивление ему не просто бесполезно — оно невозможно. Он был сильнее. И он был прав. И в этом заключалась самая страшная правда из всех.
Торопливые, отрывистые шаги, отдающиеся гулким эхом по каменному полу коридора, разрезали иолчание кабинета, как нож. Ещё до того, как дверь распахнулась, по тяжёлому, предгрозовому воздуху стало ясно — приближается не просто человек.
Дверь с силой отлетела в сторону, не выдержав резкого, точного толчка, и в проёме, залитая светом из коридора, возникла фигура директора МакГонагалл. Её лицо, обычно строгое и безупречно собранное, было бледным, почти прозрачным от сдержанного, кипящего гнева. Очки съехали на кончик носа, а губы были сжаты в тонкую, белую, безжалостную ниточку.
— Оливер Крэнвелл! — её голос прозвучал, как удар хлыста, чётко, холодно и не допуская возражений. Он звенел в внезапно замолкшем воздухе, сметая всю атмосферу интриг и угроз, что создал чиновник. — Вы забыли, что в моей школе существует процедура допуска для всех визитёров, независимо от их... положения. Ваше присутствие здесь, в этом кабинете, без моего ведома и разрешения, является вопиющим нарушением не только правил Хогвартса, но и базовых норм магической этики!
Она сделала шаг вперёд, и её тёмно-зелёные мантии взметнулись, словно крылья разгневанной хищной птицы. Весь её вид излучал такую неоспоримую власть и ярость, что даже Крэнвелл на мгновение отступил на шаг, его самодовольная улыбка наконец сползла с его лица.
— Минерва, — произнёс он, и в его голосе уже не было прежней слащавой язвительности, лишь лёгкое, наигранное, плохо сыгранное удивление, будто он застал её за вязанием носок, а не ворвался в её школу без спроса.
МакГонагалл не сводила с Крэнвелла ледяного, абсолютно неподвижного взгляда, но её периферийное зрение, отточенное годами преподавания, мгновенно зафиксировало картину: Снейп, всё ещё сжимающий плечо ассистентки своей мёртвой хваткой, и сама девушка, застывшая в его железной хватке, с лицом, искажённым подавленной яростью и унижением.
Директор на мгновение замолчала. Её взгляд, жёсткий и неумолимый, метнулся от самодовольного лица Крэнвелла к ним и обратно. В её глазах, за стёклами очков, вспыхнуло нечто острое — не просто гнев, а ярость.
— Вы забываетесь, Крэнвелл, — её голос понизился, стал ещё опаснее от сдержанности, каждый звук был отточен. — Вы забываете, в чьих стенах находитесь. Вы забываете, с кем имеете дело. И, судя по тому, что я вижу, — её взгляд скользнул к бледному лицу Фредерики, — вы также забыли всякое подобие приличий и профессиональной этики. Объяснитесь. Немедленно. И это объяснение должно быть исключительно убедительным.
Она сделала еще шаг вперёд, и её тень, длинная и неумолимая, легла на чиновника, оттесняя его от пары.
— Вы являетесь в мою школу, в мой факультет, и позволяете себе терроризировать моих преподавателей? — каждый звук оттачивался, как лезвие, каждый удар был холодным и точным.
Её взгляд снова, на долю секунды, скользнул по Снейпу и Фредерике, и в нём читалось молчаливое, но абсолютно ясное распоряжение, обращённое исключительно к профессору зельеварения: «Держи её. Не отпускай. Я разберусь с этим».
— Ваши полномочия, сколь бы широки они ни были, — продолжала она, и её голос звенел ледяной сталью, — не дают вам права нарушать устав Хогвартса. И сейчас вы очень подробно объясните мне в моём кабинете, какое именно экстренное обстоятельство оправдывает этот... цирк.
Крэнвелл медленно, с преувеличенной театральностью, развёл руки в стороны, словно благословляя аудиторию или готовясь обнять весь мир в порыве ложного смирения. На его лице вновь появилась слащавая, уверенная улыбка, но теперь в ней читалась вымученная наигранность, маска, натянутая поверх злости.
— Но конечно же, дорогая Минерва! — воскликнул он, и его голос зазвенел фальшивой, приторной сердечностью, слишком громкой и неестественной для мрачного кабинета зелий. — Я всегда с радостью последую за вами для конструктивного диалога. В конце концов, мы все служим одним и тем же... благородным целям, не так ли? — Он вложил в эти слова такой сладкий яд, что они казались почти кощунственными.
Он сделал небольшой, почти кокетливый поклон, столь же неестественный, как и его улыбка, движение, полное показного подобострастия, которое лишь подчёркивало его истинное высокомерие. Каждый его жест был тщательно отрепетированным спектаклем, призванным демонстрировать покорность, но на деле лишь раздражавшим и обнажавшим его презрение ко всем присутствующим. Он двинулся к выходу, но походка его была не поспешной, а медленной, властной, будто это он вел МакГонагалл, а не наоборот. Он бросал последний взгляд на профессора и ассистентку — взгляд, полный немого обещания: «Это не конец».
Затем он вышел в коридор, не оборачиваясь. Его шаги, отдаваясь гулким, нарочито громким эхом по старому камню, стали быстро затихать, будто он растворялся в сумраке, унося с собой ядовитую ауру своего присутствия.
МакГонагалл не сразу последовала за ним. Она на мгновение задержалась в дверном проёме, и её взгляд, тяжёлый и безмолвный, упал на Снейпа, всё ещё сжимающего плечо Фредерики своей мёртвой хваткой, и на саму девушку, застывшую в немом шоке, с глазами, широко распахнутыми от пережитого ужаса. В её глазах, за стёклами очков, мелькнуло нечто тяжёлое и сложное — не просто сожаление или сочувствие, а глубокая, безмолвная вина. Извинение. Извинение за то, что она допустила это вторжение на свою территорию, за тот ужас, что им пришлось пережить под её крышей, за свою временную неспособность защитить.
Без единого слова, одним лишь этим взглядом, сказав всё, что нужно, она резко развернулась и вышла, захлопнув дверь с таким глухим, стуком, что казалось — она не просто закрыла её, а запечатала их в этой внезапно наступившей гнетущей тишине вдвоём, с отголосками Крэнвелла.
Снейп медленно, почти механически перевёл взгляд с захлопнутой двери на девушку. Она всё ещё смотрела в ту точку, где исчез Крэнвелл, словно пытаясь прожечь дверь одной лишь силой своей ненависти, вернуть его и разорвать.
Её бледность сменилась густым, пятнистым румянцем унижения и ярости, выступившим на щеках некрасивыми, алыми пятнами. Но самым страшным были глаза. В её неподвижном, застывшем взгляде, в котором всего минуту назад бушевала буря, теперь стояла стеклянная, мёртвая пустота. И из этой пустоты, медленно, против её воли, по её щекам скатились две блестящие, одинокие дорожки. Они текли бесшумно, не нарушая ледяного безмолвия, оставляя на её коже влажные, солёные следы, которые она даже не пыталась стереть.
Она не всхлипывала. Не дрожала. Она просто стояла, превратившись в статую отчаяния, сжав кулаки так, что ногти впивались в ладони, оставляя на коже красные полумесяцы, а по лицу её текли эти предательские, молчаливые слёзы, которых она стыдилась больше всего на свете. Воздух вокруг них сгустился, наполненный невысказанной болью, гневом и стыдом, который она была не в силах скрыть, и который он теперь видел так же отчётливо, как и она сама. Его рука всё ещё лежала на её плече, но теперь это была не сдерживающая хватка, а просто контакт, точка опоры в мире, который рушился на её глазах.
Снейп медленно моргнул, его обычно непроницаемые черные глаза на мгновение отразили редкое, почти шоковое недоумение, будто он увидел нечто, на что у его мозга не было готового ответа. Он видел её ярость, её холодную, отточенную ярость, но не это... не эти беззвучные, обжигающие следы полного поражения, стекающие по её лицу.
Она начала поворачивать голову, её движение было резким, порывистым, полным слепого, животного желания скрыть этот стыд, отвернуться, спрятаться в холодном камне стены. Но вместо шероховатой поверхности камня её лицо уткнулось во что-то неожиданно твёрдое и в то же время... тёплое. В грубую, знакомую шерсть его мантии, пропахшую полынью, старыми чернилами и чем-то ещё, острым и металлическим, что всегда было его запахом.
Она замерла, осознание накатывая волной ледяного ужаса и странного, щемящего облегчения. Он не просто остановил её. Он... притянул её. Его единственная здоровая рука всё ещё лежала на её плече, но теперь его тело, его тёмная, угловатая фигура образовала вокруг неё нечто вроде барьера, щита от всего остального мира. Он не обнимал её в привычном, человеческом смысле — его объятие было жёстким, неуклюжим, почти неловким, как будто он забыл механику этого жеста, или она никогда не была ему известна. В нём не было мягкости. В нём была необходимость. Необходимость остановить её, поглотить её дрожь, скрыть её слёзы от всего мира, даже от неё самой, в складках своей одежды, в тени своего тела. Это был не жест утешения. Это был акт сокрытия, поглощения, единственный способ защиты, который он знал.
Он стоял неподвижно, его подбородок почти касался её волос, а его собственное дыхание, обычно бесшумное, стало чуть слышным, ровным и нарочито глубоким, как попытка своим размеренным, механическим ритмом успокоить её сбившееся, прерывистое, заставить его подчиниться.
Она ощутила это с леденящим ужасом — предательскую дрожь, пронзившую всё её тело, мелкую и неконтролируемую, как лихорадка, против которой у неё не было защиты. Слёзы, которые она пыталась сдержать, хлынули с новой, сокрушительной силой, горячими и солёными, впитываясь в грубую шерсть его мантии, оставляя на тёмной ткани тёмные, позорные пятна.
Её руки, всё ещё сжатые в кулаки с белыми костяшками, поднялись и вцепились в складки его одежды у груди — не чтобы оттолкнуть, а чтобы ухватиться, найти хоть какую-то точку опоры в этом внезапно рушащемся мире. Из её горла вырвался глухой, сдавленный звук, нечто среднее между стоном и всхлипом, звук абсолютной, неприкрытой агонии. Она пыталась заглушить его, закусив губу до крови, пыталась вдохнуть глубже, выровнять дыхание, но её тело не слушалось, выворачивая наружу всю накопившуюся боль, унижение и животный страх, которые она так тщательно хоронила в себе все эти недели. И он продолжал стоять, непоколебимая скала в бушующем море её отчаяния, принимая на себя всю эту бурю, поглощая её своим молчанием, своей неуклюжей, жёсткой, но неумолимой поддержкой.
Рука — не та, что сжимала её плечо, а другая, обычно прижатая к груди, скрытая и уязвимая, — медленно, почти неуверенно, будто движимая чуждой ей волей, поднялась. Она обвила её шею, ладонь легла на затылок, грубоватые пальцы с тонкими шрамами вцепились в растрёпанные, ещё влажные от слёз пряди её волос. Он притянул её сильнее, не давая отстраниться, не позволяя миру увидеть её разлом, прижав её лицо к своей груди так, что её всхлипы стали глухими, почти бесшумными, поглощёнными тканью и его телом.
Его собственная голова склонилась, подбородок коснулся её макушки. Он замер, и его тело, всегда такое напряжённое, собранное в тугой узел воли и боли, на мгновение обмякло, приняв на себя всю тяжесть её дрожи, весь вес её падения. Он стал щитом, тихим и нерушимым.
И тогда он вдохнул.
Её запах ворвался в него — не духи и не сложные зелья, а что-то гораздо более простое и от того пронзительное. Запах слёз, соли и страха. Запах простого мыла, которым она умылась утром, пытаясь начать день с чистого листа. Запах её кожи, чистой и уязвимой, лишённой всякой магии. И под этим — слабый, едва уловимый, горьковатый шлейф полыни от его же собственной мантии, которым теперь пропиталась и она, смешавшись с её собственным ароматом, создав нечто новое, общее, что навсегда останется в его памяти. Это был запах её боли, которую он теперь нёс на себе, и своего собственного решения разделить её.
Её защита, её гордая, выстроенная годами крепость была разрушена до основания, и он, непрошеный, молчаливый страж, вдруг оказался внутри её руин, вдыхая пыль от рухнувших стен, вкушая горечь её поражения. Это было больно. Это было невыносимо, до мурашек знакомо. И в этом не было никакой победы — лишь тяжёлое, горькое понимание, что они теперь связаны этой болью, этой нагой уязвимостью, куда прочнее, чем любым договором или приказом. Он был свидетелем её краха, и это накладывало на него обязательство, более серьёзное, чем любая клятва.
Время потеряло всякий смысл, растянулось и сжалось в одну бесконечную точку. Они стояли, слившись воедино в гробовой тишине кабинета, нарушаемой лишь её затихающими, иссякающими всхлипами и его ровным, намеренно глубоким дыханием. Постепенно дрожь в её теле утихла, сменилась тяжёлой, истощённой неподвижностью полного опустошения.
Она медленно, будто сквозь толщу воды, подняла голову, её лицо было размыто слезами, кожа на щеках стянута и горяча, глаза заплывшие и красные. Их взгляды встретились. В его глазах, обычно таких бездонных и пустых, сейчас бушевала гроза — ярость на Крэнвелла, на ситуацию, редкая, почти паническая растерянность от собственного поступка и что-то ещё, тёмное и глубокое, что она не могла распознать, но что заставляло её сердце биться чаще.
Она задержала взгляд, пытаясь прочитать эту бурю, расшифровать немую карту его ярости и растерянности, но её собственные силы были на исходе, воля иссякла. Её взгляд дрогнул, пополз вниз, по резким чертам его лица, остановившись на его губах.
Его губы были тонкими, резко очерченными, будто высеченными из холодного, полированного мрамора, лишёнными всякой мягкости. В уголках залегли глубокие, резкие складки — отпечаток лет постоянной горечи, скепсиса и сдержанного, вечно кипящего гнева. Кожа вокруг них была бледной, почти прозрачной, с лёгким синеватым оттенком, словно от внутреннего холода или вечного, неослабевающего напряжения.
Они были чуть приоткрыты, и в этом узком, тёмном просвете мелькнул край зубов — неровных, желтовато-белых и острых, как у хищника. Не идеальных, не отполированных, но таких, что вызывали странное, первобытное ощущение опасности, смешанное с запретным любопытством. Казалось, они могли в мгновение ока сомкнуться в насмешке или произнести такое заклинание, что воздух вымерзнет. В них была вся его суть — несовершенная, опасная, отталкивающая и невыносимо притягательная. И она не могла отвести взгляд.
И тогда до неё донеслось его дыхание. Оно было неглубоким, почти бесшумным, но тёплым. Оно пахло не ядом или зельем, как можно было ожидать, а чем-то горьким и чистым одновременно — крепким, почти смолистым чёрным чаем, который он, должно быть, пил совсем недавно, и лёгким, холодным, почти лечебным оттенком мятной настойки, используемой для концентрации. Этот запах, смешиваясь с её собственным дыханием, прерывистым и солёным от слёз, создавал новую, тревожную и невыносимо интимную атмосферу в пространстве между их лицами.
Он сглотнул, и его кадык резко, нервно качнулся вверх-вниз, выдав внутреннюю борьбу. Ей показалось — нет, она почувствовала — как всё его тело наклонилось навстречу, почти неуловимо, на сантиметр, нарушая ту невидимую дистанцию, которую он сам же и установил своей железной хваткой. Его дыхание, тёплое и горьковатое, коснулось её губ — всего лишь призрак касания, обещание, вопрос, висящий в воздухе.
Она закрыла глаза, повинуясь этому немому зову, её собственное тело, измученное и жаждущее утешения, инстинктивно потянулось вперёд, навстречу этой внезапной, запретной, почти немыслимой возможности.
Но следующий миг принёс лишь ледяное, обжигающее отрезвление.
Он резко выпрямился, словно его дёрнули за невидимую нить, отшатнувшись от пропасти, в которую они чуть не рухнули вместе. Его руки — одна с её затылка, другая с плеча — убрались так быстро, что воздух хлынул на освобождённые места холодным, неуютным потоком, заставляя её кожу покрыться мурашками. Его губы, лишь мгновение назад казавшиеся мягкими и доступными, сомкнулись в туго стянутую, безжалостную нить, а глаза, в которых секунду назад бушевала буря, снова стали пустыми, чёрными и непроницаемыми, как заброшенный колодец.
И его лицо... его лицо преобразилось. Мгновенная слабость, тот намёк на что-то иное, что она успела уловить, была сметена, стёрта без следа привычной, отполированной до блеска маской ледяного отчуждения. Но теперь в его глазах, помимо привычного, всесокрушающего холода, читалось нечто новое, пугающее своей искренностью — страх. Глубокий, животный, панический страх перед тем, что едва не произошло. Перед той бездной интимности и уязвимости, в которую они оба чуть не шагнули.
Он отступил на шаг, восстанавливая не только физическую, но и все остальные, невидимые границы, и пространство между ними снова стало измеряться километрами молчания, взаимных обид и невысказанных правил.
Он открыл рот, чтобы что-то сказать — возможно, извинение, отповедь, очередную отточенную колкость, что-то, что должно было залатать зияющую дыру в стене его контроля, вернуть всё на круги своя. Но из горла вырвался лишь сдавленный, хриплый звук, обрывок чего-то несостоявшегося. Он запнулся, его взгляд, обычно такой пронзительный и всевидящий, беспомощно, почти панически заскользил по полкам со склянками, по потолку, по трещине в камне — по чему угодно, только не на неё. Он был потрясён до глубины души, и это потрясение было страшнее любой ярости. Внезапно он показался не всемогущим профессором, а... человеком. Сломленным и напуганным. И это зрелище было, возможно, самым пугающим из всего, что она видела сегодня.
Но Фредерика уже не смотрела на него. Она резко отвернулась, её плечи снова напряглись, но теперь — не от унижения, а чтобы оградиться от него, от его внезапной слабости и последовавшего за ней ледяного отпора. Она с силой, почти с яростью, провела рукавами своего кардиана по лицу, смахивая остатки слёз; солоноватая грубость ткани на мгновение приглушила жар на её щеках, заменив один вид боли на другой, более простой и понятный.
Затем она прижала ладонь ко рту, натянув рукав так, что ткань образовала грубый, плотный барьер между ней и миром, между ней и им. Пальцы её сжались, впиваясь в ткань, будто пытаясь зажать внутри всё, что рвалось наружу — весь стыд, всю горечь, обжигающее, унизительное воспоминание о его почти-поцелуе и последующем стремительном, испуганном отступлении.
Она стояла, сгорбившись, дыша в грубую, пахнущую её же слезами шерсть, в абсолютной, оглушительной тишине, которую он не решался нарушить. Воздух между ними был тяжёлым, как свинец, наполненным всем несказанным, всем обрубленным на полуслове, всем, что они едва не совершили и что теперь висело между ними ещё более непреодолимой стеной, чем любая ненависть. Она дышала в ткань, а он стоял в нескольких шагах, парализованный собственным страхом, и тишина звенела, становясь всё громче и невыносимее с каждой секундой.
Его повреждённая рука, до сих пор висевшая в неестественной неподвижности, медленно, почти судорожно, вернулась к груди, прижимаясь к телу знакомым, защитным жестом, словно щитом, прикрывающим рану. Казалось, он снова собирал вокруг себя рассыпавшиеся доспехи, застёгивал каждую застёжку, затягивал каждую пряжку своей ледяной маски.
— Мисс Фалькенрат, — его голос прозвучал хрипло, он прочистил горло, пытаясь вернуть ему привычную стальную беспристрастность, но в нём всё ещё слышалась надтреснутая, дрожащая нота, выдавшая внутреннее землетрясение. — Вам... необходим выходной. Завтрашние... процедуры не требуют вашего присутствия.
Он говорил, глядя куда-то в пространство над её головой, в пыльную тень на стене, в тёмный угол кабинета — куда угодно, только не на неё, отказываясь встречаться с ней взглядом, боясь увидеть в её глазах отражение собственной паники или, что было ещё хуже, остатки той самой внезапной, запретной близости. Каждое слово давалось ему с усилием, будто он вытаскивал их из глубокой, тёмной ямы, и они были не заботой, а приказом, отданным самому себе: дистанция. Немедленно.
Девушка не ответила. Она лишь коротко, резко кивнула, не отрывая рук ото рта. Рукава кардиана всё ещё были прижаты к её губам, поглощая любое возможное слово, любой звук, который мог бы вырваться наружу и окончательно разрушить хрупкие остатки её самообладания. Её кивок был не согласием, а жестом капитуляции — перед его решением, перед собственным истощением, перед невыносимой тяжестью всего, что произошло в этих стенах.
Он постоял ещё мгновение, словно ожидая чего-то — может быть, возражения, может быть, ещё одного взгляда, — чего так и не последовало, затем резко развернулся и зашагал к своему рабочему столу, спиной к ней, окончательно отгораживаясь стеной молчания и тёмной ткани своей мантии.
Он опустился на свой стул с почти неслышным, усталым звуком, словно его кости внезапно утратили всю твёрдость. Его спина, обычно такая прямая и негнущаяся, на мгновение сгорбилась под невидимым грузом всего случившегося, но тут же, с усилием, выпрямилась с привычной суровой дисциплиной, как будто заставляя себя забыть. Он взял перо, его пальцы сжали древко с неестественной силой, и он уставился в лежащий перед ним пергамент, не видя ни буквы, полностью погружённый в тишину, которую сам же и создал, и в память о том, что едва не случилось, и что теперь будет вечно висеть между ними.
— Вы свободны... и на сегодня, — произнёс он, его голос прозвучал приглушённо, уткнувшись в столешницу, словно он обращался к дереву, а не к ней.
Фредерика не обернулась. Не сказала ни слова. Она просто двинулась к двери, её шаги были бесшумны и призрачны на холодном камне пола, будто она старалась не оставить и следа своего присутствия. Дверь закрылась за ней тихо, почти неслышно, продведя черту под всем, что было и чего не было.
И только тогда его перо наконец дрогнуло, сорвавшись с мёртвой точки, и оставило на чистой, безупречной поверхности одну-единственную, уродливую кляксу чёрных чернил. Она медленно расползалась, поглощая белизну, бесформенная и густая, как кровь из только что нанесённой раны, которую уже никогда не зашить.
