9 страница14 сентября 2025, 13:48

8.Коагуляция

Утро застало Фредерику в подвале не светом, а медленным, неумолимым просачиванием серого утра сквозь высокие окна. Оно не принесло облегчения, а лишь выхватило из темноты масштабы ночного опустошения.

Свеча на её столе догорела до основания, залив столок смолистым воском, словно чёрной слезой. Воздух был тяжёлым и спёртым, пахнущим остывшим металлом, чернилами и горьким послевкусием бессонной ночи.

Она сидела за столом, застывшая в той же позе. Перед ней лежал испещрённый схемами и пометками пергамент — безжалостная карта её собственного провала. Пальцы её были перепачканы, под глазами залегли тёмные, почти синячные тени. Вся она казалась выцветшей, поблёкшей, как старая фотография, оставленная на солнце. Синяк на её запястье за ночь приобрёл глубокий, зловещий оттенок — фиолетово-лиловый, с проступающей жёлтой каймой. Он пульсировал тупой, напоминающей болью, но девушка, казалось, не замечала его.

Первые лучи солнца, бледные и холодные, упали на незаконченный аппарат, и он отбросил длинную, уродливую тень, которая легла прямо на её бездвижную фигуру, словно накрывая её саваном. Она не пошевелилась. Она просто смотрела в свою пустоту, и в этой пустоте было больше истины, чем во всех её прежних безупречных расчётах.

Как только свет, коснулся её плеча, её взгляд резко, почти инстинктивно, метнулся к двери. Замок молчал. Порог был пуст. Он не пришел.

Она сделала медленный, слишком глубокий вдох, и её черты застыли, превратившись в идеально отполированную маску из мрамора и льда. Ни тени сомнения, ни намёка на ночную слабость. Она отсекла всё. Мысли, чувства, вопросы — всё было загнано в глухой, непроницаемый подвал её сознания и заперто на ключ. Пока.

И тогда её взгляд, холодный и аналитический, упал на стопку чертежей, всё ещё аккуратно лежавших на краю стола. Безупречные линии, безукоризненные расчёты, изящные формулы. Их творение. Их общий ребёнок разума, теперь сиротливо пылящийся среди обломков чего-то иного.

Внезапный, резкий импульс, острый как лезвие бритвы, пронзил её. Не страх, не сомнение — чистая, обжигающая решимость.

Она не будет ждать. Не будет вымаливать прощения или объяснений. Она закончит это сама.

Её пальцы, перепачканные вчерашними чернилами и пылью, сжали край чертежа. Каждый мускул её лица оставался неподвижным, но в глубине глаз, за ледяным щитом, вспыхнул новый, стальной огонь. Аппарат будет завершён. Вопреки.

Девушка рванулась и схватила перо. Её пальцы, обычно такие твёрдые и послушные, предательски дрожали, оставляя на пергаменте не идеальные линии, а нервные, рваные штрихи. Но она не просто продолжала работу. Она начала её переделывать. Её разум, отрезанный от всего мира, лишённый всяких внешних помех, заработал с лихорадочной, почти самоуничтожительной скоростью. Она выискивала малейшие изъяны, те самые, на которые он бы язвительно указал. Усложняла схемы, вплетала в них новые уровни защиты и эффективности, основанные на его же едких замечаниях, которые она когда-то записывала на полях с холодной яростью. Теперь она спорила с его призраком, доказывала ему, доказывала самой себе, её перо с силой царапало бумагу, выводя формулы, от которых воздух, казалось, трещал от напряжения.

— Коэффициент трения здесь должен быть ниже, — её собственный голос, хриплый от многочасового молчания, прозвучал как выстрел в гробовой тишине подвала. — Посмотрите, иначе при резком перепаде температур произойдёт деформация и...

Она замолчала, резко, на полуслове, словно споткнувшись. Губы её сжались в тонкую, белую ниточку. В горле встал ком. Она была абсолютно одна. В мёртвой, пыльной тишине комнаты не было никого, кто мог бы бросить ей вызов, усмехнуться, парировать её доводы едкой шпилькой. Лишь эхо её собственного, одинокого голоса, затерявшееся в высоких сводах потолка.

Её глаза, подёрнутые усталой дымкой, лихорадочно скользили по пергаменту, выискивая малейшую неточность, любой намёк на слабость в конструкции. Каждый нерв был натянут до предела.

Идеально уложенная когда-то коса давно распалась. Отдельные пряди выбивались из-за ушей, падая на щёки и лоб, липкие от напряжения. Она с раздражением, почти машинально, откидывала их назад тыльной стороной ладони, уже испачканной в чернилах, а затем проводила ею же по влажному лбу.

Она не замечала, как оставляет на своей коже тёмные, размазанные следы. Фиолетовые и чёрные полосы, словно боевая раскраска учёного, ведущего тихую, отчаянную войну с самой собой и с призраком того, кто должен был быть здесь. Каждое такое пятно было немым свидетельством её одержимости, меткой, отделявшей старую, безупречную Фредерику от новой — исступлённой, забывшей о сне и порядке, готовой сжечь себя дотла ради завершения работы.

Ночь опустилась, густая и безразличная, но она не ушла. Она принесла себе чай — крепкий, смолянистый, горький, как сама эта ночь, и продолжила вгрызаться в работу. Её глаза, лишённые сна, горели неестественным, лихорадочным блеском, а на бледных, почти прозрачных щеках застыл яркий, болезненный румянец — будто внутренний пожар прорывался сквозь кожу. Синяк на запястье, тёмно-багровый и живой, мерно пульсировал, сливаясь с бешеным, неровным ритмом её сердца, отдаваясь глухой болью в висках.

К исходу второго дня её стол походил на поле безмолвной битвы, усеянное испещрёнными формулами листами, как телами павших солдат. Новый проект лежал перед ней — завершённый, безупречный. Абсолютно безопасный. Чудовищно эффективный. Подлинный шедевр, рождённый на стыке инженерного гения и алхимического искусства.

Она откинулась на спинку стула, и её взгляд, пустой и выгоревший, упёрся в стопку бумаг. И тогда её накрыло. Не гордость. Не триумф. А странное, леденящее душу чувство полнейшей, абсолютной пустоты. Эта идеальная конструкция не стоила ровным счётом ничего. Она была мертворождённой. Без его едкого скепсиса, без отточенных, ядовитых комментариев, которые заставляли её быть лучше, без того редкого, почти невысказанного одобрения, что значило для неё больше всех мировых похвал, — это был всего лишь набор безупречных, но безжизненных линий на бумаге. Шедевр, который никто не увидит. Победа, которую некому было бросать к ногам.

Её взгляд, тяжёлый и медленный, пополз по опустевшему кабинету, пока не наткнулся на его стол. Там, в луже бледного лунного света, лежала незаконченная работа. Пергамент с его размашистым, угловатым почерком, который она узнавала с первого взгляда. И на нём, на чернилах, на краю стола — тонкая, серая плёнка пыли.

Пыль. На его вещах. На его работе.

Внутри неё всё сжалось и превратилось в лёд. Осознание ударило не как мысль, а как физический удар под дых. Он не просто избегал её. Он не работал. Он никогда не прекращал работу. Ни из-за изнуряющей боли после тех ночей, о которых все шептались, ни из-за усталости, что сгибала его плечи, ни из-за всепоглощающей ненависти, которую он носил в себе как второе сердце. Работа была не просто отдушиной. Она была его кислородом, его щитом, его единственной причиной дышать.

И если он не работал... это означало, что в самом фундаменте его бытия произошёл сбой. Что-то глубокое и важное дало трещину, нарушив ход всех механизмов. И она, с леденящей ясностью, понимала, что стала тем самым грубым прикосновением, что сорвало предохранитель. И теперь этот механизм остановился. Замолк. И пылился. И это молчание было громче любого крика, страшнее любой ярости. Оно означало, что она сломала нечто гораздо большее.

Её профессиональная одержимость, её слепая ярость на проект рухнула в одно мгновение, погребённая под тяжестью новой, всепоглощающей мысли. Она должна его найти. Не для того, чтобы бормотать пустые извинения. Не для того, чтобы требовать объяснений, которые всё равно будут отравлены ядом.

Она должна была вернуть его к работе. Потому что работа — это была единственная незыблемая истина, которую они оба признавали. Единственный язык, на котором они могли говорить. Единственный хрупкий мост через пропасть между их мирами, который ещё можно было навести, камень за камнем, формулой за формулой. Это был последний шанс вернуть в мир хоть какой-то порядок, даже если внутри них обоих навсегда воцарился хаос.

Она медленно поднялась. Усталость висела на ней тяжёлым плащом, каждое движение отдавалось глухой болью в перетруженных мышцах, но в глубине её выгоревших глаз разгорелся новый, стальной огонь. Её взгляд упёрся в дверь — тёмный портал, ведущий в лабиринт холодных коридоров замка.

Фредерика не бросилась вперёд сломя голову. Даже теперь, когда тревога сжимала горло ледяными пальцами, её действия подчинялись внутреннему, безупречно отлаженному алгоритму.

Она тщательно, почти ритуально, собрала со стола исписанные формулами листы — плод её бессонной ночи, её отчаянного бегства от реальности. Она сложила их в идеальную стопку, превратила в папку с безупречными углами. Затем подошла к его столу и положила её сверху. Прямо на его незаконченную работу, под тонкий слой пыли.

Это был безмолвный сигнал. Послание, закодированное в самом их общем языке.

Я здесь. Я продолжаю. И ты нужен этому процессу.

Затем она подошла к раковине и резко повернула кран. Ледяная вода хлынула потоком, и она, не колеблясь, погрузила в него лицо. Холод обжёг кожу, как тысяча крошечных игл, смывая липкую пелену усталости, лихорадочного возбуждения и чернил. Она вытерлась грубым полотенцем, до боли растирая кожу, пока та не запылала неестественной краснотой — маской жизни поверх мертвенной бледности.

С усталой собранностью она принялась заплетать волосы. Каждое движение было выверенным, точным, лишённым всякой суеты. Прядь за прядью, туго, без единого выбившегося волоска. Это был не просто ритуал. Это было облачение в доспехи. В униформу той безупречной, неуязвимой женщины, которой она должна была снова стать.

Она вышла из кабинета, и щелчок замка за её спиной прозвучал с финальной, железной определённостью. Точка, поставленная в одной главе. И одновременно — первый выстрел в другой, более тёмной и непредсказуемой.

Её шаги по каменным коридорам отдавались чёткими, быстрыми ударами, но в них не было и тени суеты. Она не металась наугад. Её разум, отточенный неделями почти что шпионских наблюдений, уже анализировал маршруты, расписания, привычки. Он не бежал от — он бежал к чему-то. К какому-то своему единственному укрытию. И она знала, куда идти.

Он не в Большом зале. Публичное пространство, полное чужих глаз и шёпота, было бы для него пыткой в таком состоянии. Не в библиотеке — даже в её самых глухих углах могла таиться пара любопытных учеников. И уж точно не в лазарете. Его раненое самолюбие, его ядовитая гордость никогда не позволили бы ему искать исцеления там, где её прикосновение оставило свой шрам.

Оставался лишь один вариант. Его комната.

Это было до жути логично — каменный кокон, последнее убежище, где можно было гарантированно скрыться от всех взглядов. Она поднималась по узкой винтовой лестнице, ведущей в его башню, и с каждым шагом холодная тревога сжимала её горло всё туже, затрудняя дыхание. Воздух становился ледяным и спёртым, пахнущим старой пылью и тишиной, которая была гуще и гнетущее любой темноты. Ступени скрипели под её ногами, и каждый звук казался кощунственным нарушением этого могильного покоя. Она шла навстречу не просто человеку. Она шла навстречу буре, запертой в клетке.

И тогда её ноздри уловили запах. Едва уловимый, но неоспоримый. Сладковато-приторный, гнилостный аромат испорченных зелий, вперемешку с вековой пылью и чем-то ещё... резким, медным. Запах крови.

Он сочился из-под щели у порога его покоев — тёмный, невидимый дым, его маленькой территории хаоса, скрытой за дверью.

Фредерика замерла на месте, её рука повисла в воздухе в сантиметре от потемневшего от времени дерева, словно опасаясь обжечься. Внутри всё сжалось в ледяной ком. Её безупречная логика, её учёный ум мгновенно, с безжалостной чёткостью, начали проигрывать самые мрачные сценарии. Он мог лежать там за дверью, истекая кровью из-за открывавшихся ран. Он мог в припадке ярости или отчаяния нанести себе новый, куда более страшный урон. Он мог... он мог быть мёртв.

Холодная волна страха, острой и животной, промчалась по её спине. Но она не отпрянула. Вместо этого её пальцы сжались в тугой, решительный кулак.

Она затаила дыхание, вслушиваясь. Ни единого звука. Ни сдавленного стона, ни скрежета, ни шагов. Та же гробовая, всепоглощающая тишина, что царила в опустевшем кабинете, но здесь, у его личного порога, она была в тысячу раз гуще, тяжелее и страшнее. Она давила на барабанные перепонки, звенела в ушах навязчивым, тревожным гулом.

Она сделала глубокий, беззвучный вдох, наполняя лёгкие ледяной сыростью коридора, собирая в кулак всю свою волю, всё своё мужество, чтобы переступить порог туда, куда её не звали. Куда её присутствие было бы самым нежеланным вторжением.

Она медленно, почти без давления, нажала на дверь. Она поддалась с тихим, жутким скрипом. Щель расширилась, впустив узкую полому тусклого света из коридора. Но за ней простиралась кромешная, непроглядная тьма. Густая, как смоль, словно комната поглотила и переварила весь свет, всё тепло, всю жизнь. Она вглядывалась, щурясь, но её глаза не могли различить ровным счётом ничего. Лишь мрак и тот сладковато-металлический запах, что теперь бил в нос с удвоенной силой.

Она замерла на пороге, вглядываясь в густую, почти осязаемую тьму, поглотившую комнату. Свет из коридора ложился на пол уродливым бледным клином, не в силах пробить эту пелену.

— Профессор? — её голос прозвучал глухо и неестественно громко, нарушая давящую тишину. Он был похож на хлопок двери в склепе.

Тишина в ответ была абсолютной. Ни движения, ни дыхания, ни едкого, знакомого шипения, что она подсознательно ожидала услышать. Только запах — сладковатый, гнилостный, с металлическим привкусом крови — плыл из темноты, словно дыхание самого мрака.

Он не ответит. Она знала это с ледяной уверенностью. Он не бросит ей в лицо колкость, не прикажет уйти. Это молчание было хуже любой ярости. Оно означало, что он где-то там, в этой тьме, сломлен настолько, что даже её вторжение не могло вывести его из оцепенения.

Её пальцы сжали волосы, инстинктивно ища опору в привычном жесте, но нашли лишь пустоту. Тогда рука дрогнула и рванулась к палочке. Движение было резким, почти судорожным.

— Люмос, — её шёпот прозвучал хрипло, сорвавшись с пересохших губ.

Свет не вспыхнул — он родился на кончике палочки, неяркий, дрожащий, как испуганное существо. Он отбросил её собственную, искажённую тень на стену, но не смог сразу одолеть густую тьму комнаты. Луч медленно пополз вперёд, выхватывая из мрака фрагменты хаоса.

Осколки стекла, усеивавшие пол мерцающими, острыми осколками. Тёмные, засохшие брызги на камнях — бурые, почти чёрные. Опрокинутый стол, похожий на поверженного зверя. Клочья пергаментов, испещрённые яростными, рваными пометками.

Свет выхватил из мрака сначала лишь грубые камни стены, а затем — фигуру, сжавшуюся в самом дальнем углу комнаты, у подножия книжных полок, словно пытаясь вжаться в сам камень, раствориться в нём.

Он расплылся там, на полу, у подножия стены, как тень, утратившая свою форму. Его длинные конечности были раскинуты в неестественных, почти небрежных позах, словно их бросили с высоты. Голова откинута назад, упираясь в холодный камень, обнажая горло — бледное, уязвимое. Глаза были закрыты, но не восковой маской сна, а тяжёлыми, почти синими веками, под которыми бушевала буря.

Его одежда, всегда бывшая образцом мрачной, безупречной строгости, теперь была воплощением полного распада. Мантия из тонкой чёрной шерсти была сброшена с одного плеча и смята под ним, как тряпка. Жилетка расстёгнута, обнажая мятую, иссиня-чёрную рубашку, на которой выделялось несколько тёмных, засохших брызг у ворота — то ли чернила, то ли что-то иное, более тёмное.

Но самое неприкрытое, самое уязвимое и шокирующее — это то, на что её взгляд упал ниже. Его брюки, обычно идеально отглаженные, были перекручены, одна штанина закатана выше щиколотки. И ширинка... ширинка была расстёгнута. Не до конца, а всего на несколько сантиметров, но этого было достаточно. Этот мелкий, частный, унизительный хаос кричал громче любого беспорядка в комнате. Это был не просто беспорядок — это был крах самого тщательно выстроенного контроля над каждой деталью своего существования. Это было физическое подтверждение того, что внутри него всё разломано, что даже на такие мелочи больше не осталось сил.

Одна рука лежала ладонью вверх на холодном полу, пальцы слегка подрагивали — последние, затухающие импульсы от короткого замыкания внутри. Другая была отброшена в сторону, кисть беспомощно свешивалась с разбитой склянки, из которой сочилась последняя, тёмная капля.

Ледяной ужас, острый и бездонный, вонзился Фредерике под рёбра, вышибая воздух одним беззвучным, жутким воплем. Мир сузился до этого угла, до этой распростёртой фигуры, до запаха — сладковато-гнилостного, медного, теперь неоспоримо его, впитывающегося в камень и плоть.

Её собственное тело стало чужим. Ноги онемели, вцепившись в пол, как пни. Рука с палочкой затряслась так, что свет замигал, превращая комнату в судорожный стробоскоп кошмара. В каждом вспышке он представал новым ужасом: бледная полоса кожи на животе, где рубашка задралась; неестественный изгиб запястья; абсолютная, мёртвенная расслабленность мышц, которую не подделать.

Это было не его тело. Это была кукла, с которой сняли все нитки.

В ушах зазвенела абсолютная, оглушительная тишина — её собственный разум отключался, отказывался обрабатывать эту информацию. Она чувствовала, как по спине ползёт липкий, холодный пот. Сердце колотилось где-то в горле, дикое, пугливое, готовое вырваться наружу.

Она увидела крошечную деталь: его пальцы на той руке, что лежала ладонью вверх, были слегка загнуты внутрь, как у младенца. И этот жуткий, беззащитный жест обжёг её сильнее любого огня.

Её желудок сжался в тугой, тошнотворный узел. Горло сдавили спазмы. Она сделала судорожный глоток воздуха, и он пах смертью. Не грандиозной, героической смертью, а тихой, грязной, одинокой — забвением в тёмном углу собственной клетки.

Этот ужас был не извне. Он поднимался из её собственной глубины, холодной волной, смывая все её защиты, всю её науку, всю её гордость. Она смотрела на живого человека и видела труп. И знала, что держала нож, который его заколол.

Инстинкт метнул её вперёд, сметая паралич. Её ноги, ватные и неуклюжие, понесли её через комнату, спотыкаясь об осколки его ярости. Палочка выпала из ослабевших пальцев и с глухим стуком покатилась по камням, свет погас, но она уже не нуждалась в нём. Она уже всё видела.

Она рухнула на колени перед ним, не чувствуя удара о холодный пол. Её руки, дрожащие и неуверенные, повисли в воздухе над ним, не смея коснуться, боясь ощутить под пальцами холод кожи или найти клеймо своей вины на его одежде.

— Северус... — его имя сорвалось с её губ не звучом, а сдавленным, надорванным стоном, чужим голосом, полным того самого ужаса, что разрывал её изнутри.

Она всё же коснулась его. Кончиками пальцев — его запястья, ища пульс. Кожа была ледяной, липкой от пота, но под ней... под ней слабо, едва уловимо, стучала жизнь. Тонкая, нитевидная вибрация, хрупкая, как паутина.

Облегчение, острое и болезненное, ударило в виски, но тут же было смято новой волной паники. Он жив. Но он здесь. В этом мраке. В этом ничто.

Её руки рванулись к его лицу, нежно, но с отчаянной решимостью приподнимая его голову.

— Северус, — повторила она, уже громче, голос срываясь на крик, на мольбу, на что угодно, лишь бы разбить эту ледяную скорлупу молчания, что сковала его. — Посмотрите на меня.

Он открыл глаза.

И в них не было ни проблеска сознания, ни узнавания. Только пустота. Глубокая, бездонная, как колодец, в который сорвался и разбился его разум. Стеклянный, ни на чём не сфокусированный взгляд скользнул по её лицу, не видя её, и уставился куда-то в пространство за её плечом, в ничто.

Губы его шевельнулись. Сначала беззвучно, лишь проступающая на них сухость шелестела. Потом родился звук — низкий, хриплый, выскобленный из самого нутра, израненный и безжизненный.

— Убирайся.

Это не было приказанием. Не было даже ненависти. Это был шёпот самого отчаяния, последний, автоматический выдох организма, который больше не мог терпеть присутствия другого живого существа. Звук, лишённый всякой энергии, всякой воли, но от этого — ещё более бесповоротный и леденящий.

Он не отводил этого пустого взгляда. Он просто изрёк это в пространство, в темноту, в себя самого. И продолжил дышать — короткими, поверхностными, почти незаметными вздохами, как будто даже это давалось ему невыносимой тяжестью.

Его слова, безжизненные и острые, как осколок стекла, вонзились в неё. Но вместо того чтобы отшатнуться, она застыла, её собственная боль и ужас кристаллизовались во что-то твёрдое, холодное и непоколебимое.

Она не убрала руки с его лица. Её пальцы, всё ещё дрожа, не сжались в кулаки, а лишь плотнее прижались к его ледяной коже, как будто пытаясь передать хоть каплю собственного тепла, вернуть его из этой пустоты.

— Нет, — её голос прозвучал тихо, но с той самой стальной чёткостью, с которой она выводила формулы. В нём не было ни мольбы, ни страха. Только констатация факта. — Я не уйду.

Она наклонилась чуть ближе, её тень накрыла его, но её взгляд был прикован к его пустым глазам, пытаясь пробиться сквозь эту стеклянную пелену.

Её дыхание превратилось в ровный, безжизненный гул — ни тепла, ни трепета. Её пальцы, сохранившие призрачную память о нежности, сомкнулись на его голове с безжалостной стальной твердостью. Они повернули его лицо, и скупой свет из коридора упал на него, как луч прожектора на операционный стол.

Подушечки её больших пальцев провели по его вискам, не лаская, а соскабливая влажные, тёмные пряди, словно это были не волосы, а струйки засохшей грязи. Каждое движение было аккуратным, лишённым всякой резкости. Она обнажила его лицо полностью, и перед ней предстала не маска, а слепок из бледного воска, испещрённый трещинами и навеки застывшими гримасами немой агонии.

Её пальцы, холодные и безжалостные, как щупальца, поползли вниз по его шее. Кожа под ними была липкой и мертвенно-холодной, но под подушечками её пальцa, в самой глубине, пульсировала тонкая, едва живая нить — слабый и ровный ритм, упрямо отрицающий небытие. Она нависла над ним, и её дыхание, ледяное и ровное, смешалось с его редкими, прерывистыми вздохами, поглощая их, стирая границу между живым и угасающим.

— Вы не избавитесь от меня, профессор. — Её шёпот был не звуком, а лезвием, приставленным к горлу. Она не просила, не уговаривала — Я не призрак, которого можно отогнать словом. Я здесь. И я уже всё вижу.

Её прикосновение, это насильственное, хирургическое вторжение в последний оплот его неприкосновенности, наконец, вырвало из него нечто большее, чем тишина. Его губы, бледные и потрескавшиеся, исказились в гримасе — уродливой маске, слепленной из последних крупиц презрения и бездонной, немой боли. Это было не слово, а предсмертный хрип души, выскобленной до дна.

— Назойливая... — выдохнул он, и слова вырвались не звуком, а кровавым хрипом, будто ржавые гвозди, выдираемые из гниющей древесины.

Его левая рука — та, что беспомошно плетью лежала на груди — внезапно дёрнулась в спазме. Пальцы, бледные и липкие, из последних сил попытались вцепиться в её запястье, чтобы отшвырнуть это наваждение, эту пытку своим присутствием. Но в этом движении не было ни ярости, ни отчаяния — лишь жалкая, предсмертная судорога, обречённая на провал ещё до того, как мускулы напряглись.

Она даже не дрогнула. Её собственная рука сработала с молниеносной. Она перехватила его руку, сомкнула свои тонкие пальцы на его слабых, дрожащих суставах, сдавила их с безжалостной силой, останавливая этот жалкий порыв ещё в зародыше. Её прикосновение было не ответом, а приговором: сейчас ты принадлежишь мне.

Он попытался вырваться, но его пальцы лишь беспомощно задрожали в её замке. Тогда она сделала нечто иное. Медленно, не применяя силы, она разжала его слабые пальцы и опустила его руку обратно на холодный пол. Но не отпустила. Накрыла её сверху своей ладонью, слегка прижав, не давая ему снова поднять её.

— Не тратьте силы, — её голос был низким и плоским, как звук лопаты о камень. — Это бессмысленно. Вы не сможете меня оттолкнуть.

Из его груди вырвался не смех, а предсмертный хрип — влажный, булькающий звук, словно из глубины затопленного склепа. Его глаза, мутные и бездонные, сузились в щели, и в их глубине тлела последняя искра яда, отравляющая сам воздух между ними.

— Довольно, мисс Фалькенрат. — Его шёпот был едва слышен, но каждое слово падало, как игла. — Ваше... усердие тронуло. Вы так жаждете прикоснуться к разложению... что готовы копаться в нём голыми руками? Или вы лелеете надежду, что ваша дешёвая жалость... сможет отскрести то, что не смогли смыть годы и... моё собственное отвращение?

Он метнулся, пытаясь выдернуть руку из-под её хватки, но это было жалкое, судорожное движение — агония мускулов, предаваемых собственным телом. Его кожа, холодная и влажная, проскользнула под её пальцами, как трупная слизь, но не смогла освободиться.

— Уберите свои... благочестивые пальцы, — просипел он, и каждый слог был наполнен ядом. — От меня... и от себя самой. Вы не очищаете — вы лишь вязнете в этой гнили.

Она не отпрянула. Даже мышцы на её лице не дрогнули. Лишь глухой, усталый вздох вырвался из её груди — звук, полный не раздражения, а леденящего безразличия, будто она наблюдала за агонией насекомого. Её пальцы, всё ещё сомкнутые на его запястье, не сжались сильнее — они просто окаменели, превратились в холодные тиски, неумолимые и бесчувственные, позволяя ему биться в бессильной ярости, не удостаивая его даже сопротивлением.

— Заткнись, Северус. — Её голос прозвучал как приказ. Устало, плоско, без единой ноты злобы или сострадания. Он перерезал его ядовитый шёпот, как тупой нож перепиливает жилу. Это был голос не человека, а неумолимого процесса — ржавых шестерён, скрипящих в механизме судьбы.

Она назвала его по имени снова, не для утешения, а для обозначения факта. Он был здесь, заточённый в своём разлагающемся теле. Она была здесь, его тюремщик и свидетель. Его слова, отточенные годами яда, теперь были всего лишь шипением змеи с раздробленным позвоночником — шумом, лишённым всякой угрозы.

Её взгляд, лишённый всякой страха, скользнул вниз, к наполовину распахнутой рубашке. В просвете между потемневшими от пота и чего-то ещё тканями мелькнула мертвенно-бледная полоса кожи, несколько слипшихся тёмных волосков и — её же собственная работа. Повязка, наложенная ранее, теперь съехала, обнажая края раны. Тёмное, почти чёрное пятно проступило сквозь бинты, и капли влаги, густой и маслянистой, медленно ползли по холодной коже.

Без тени сомнения или ложной стыдливости её пальцы нашли пуговицы. Она расстёгивала их одну за другой, методично, её движения были быстрыми и точными, лишёнными какой-либо чувственности — лишь чистой, безжалостной клинической необходимости. Ткань разошлась, обнажив его торс.

Кожа была бледной, почти синюшной в тусклом свете, влажной от холодного пота и липкой на ощупь. Её пальцы скользили по рёбрам, прощупывая каждую кость, каждую впадину, ища признаки переломов, внутреннего кровотечения, чего угодно, что могло бы объяснить эту катастрофу. Он вздрогнул под её прикосновением, слабый, почти рефлекторный протест, но слишком слабый, чтобы что-либо изменить.

Она надавила чуть сильнее на живот, чуть ниже грудной клетки, проверяя реакцию. Её собственное дыхание было ровным, но губы сжаты в тугую ниточку. Осознание ударило её с такой силой, что она едва не потеряла равновесие. Под её ладонью рёбра выпирали неестественно резко, кожа натянулась на них, как пергамент. Его живот под её пальцами был не просто впалым — он был пустым, безжизненным.

Она отстранилась, но не для того, чтобы отступить. Всего на дюйм. Её взгляд, холодный и методичный, наконец оторвался от физических повреждений и вонзился в пустоту его глаз. Не пытаясь докричаться — пытаясь увидеть самую суть распада.

— Профессор, — её голос сломался. Не стало ни стальной твёрдости, ни ледяного спокойствия. Сквозь него прорвалось нечто грубое, живое и обречённое — неподдельная, животная тревога. Она звучала чужеродно в этой гниющей комнате, последний крик из мира, где тела ещё подчиняются воле. — Когда вы в последний раз ели? Пили?

Она не ждала ответа. Ответ был выжжен на его коже, стянутой над скулами, как пергамент над горящей лампой. Он был выгравирован в глубине его запавших глазниц, затуманенных не болью, а полным истощением духа. Он висел в воздухе — сладковатый запах голода, смешанный с кислым душком тления. Эта ледяная слабость, парализовавшая его, была страшнее любой раны. Она была свидетельством медленного, добровольного угасания.

— Северус... — её шёпот сорвался с губ, обретая форму не молитвы, а проклятия, полного леденящего страха. Её пальцы впились в его плечо, не пытаясь встряхнуть, а скорее пытаясь ощутить под тканью хоть что-то, кроме костей, обтянутых холодной кожей. — Ты... Вы просто позволили себе умирать?

Её слова с ужасом и горьким упрёком, на мгновение прорезали плотную пелену безразличия, окутавшую его. Его взгляд, до этого блуждавший в нигде, медленно, с трудом, словно ржавый механизм, сфокусировался. Не на её глазах, а где-то ниже, на линии её рта. В мутной глубине его зрачков, словно на дне высохшего колодца, шевельнулась искра — не жизни, но её жалкой пародии, призрачное, голодное любопытство падальщика, учуявшего запах.

— У Вас... — его голос проскрипел, словно ржавая дверь в склепе, — ...чернила. На подбородке.

Он замолчал, и тишина повисла густым, тяжёлым пологом. Каждое следующее слово давалось ему ценой нечеловеческих усилий, выковыриваясь из глубины иссохшей глотки.

— Где Вы... умудрились так измазаться?

Его правая рука, до этого лежавшая на камне неподвижным, безжизненным грузом, вдруг дрогнула. Пальцы, бледные и восковые, судорожно изогнулись, когтями царапнув шершавый пол. Мускулы напряглись в спазме, пытаясь оторвать конечность от земли, дотянуться до её лица, стереть это пятно, это доказательство жизни за стенами этой гробницы. Но воля давно истекла вместе с силами. Рука поднялась на жалкий сантиметр, замерла в воздухе, бешено затрепетала.

Она наблюдала за этой жалкой, отчаянной попыткой, и что-то в её груди сжалось — не жалость, нет. Нечто более острое и едкое, похожее на ярость, разбавленную горечью долгого ожидания у края пропасти.

Медленно, не отрывая от него взгляда, в котором читалась холодная решимость, она наклонилась. Её пальцы, тёплые и живые, обвили его запястье — хрупкое, ледяное, почти невесомое. Она подняла его руку, взяв на себя всю тяжесть этого жеста, всю его безнадёжную слабость. Она приложила его дрожащие, беспомощные пальцы к своему подбородку, к тому самому фиолетовому клейму.

— Работала, — её голос прозвучал тихо, но сокрушительно, как приговор, пока его холодная кожа касалась её живой. — Пока Вы здесь угасали, я работала.

Она не отпускала его руку, всё ещё прижатую к её лицу, словно приковывая его к реальности этим ледяным прикосновением. Её взгляд, тяжёлый, как свинец, впился в его потухшие глаза, заставляя его видеть не призрака, а её — живую, дышащую, неумолимую.

— Мне нужно снять с тебя рубашку, Северус. — Её голос был низким и ровным, без колебаний. В нём не было просьбы, не было места для отказа.

Он попытался отвести взгляд, слабый, почти рефлекторный протест, застывший в напряжённых сухожилиях его шеи.

— Твои раны на спине, — продолжила она, безжалостно обнажая каждый слой его немощи, — они кровоточат. Я чувствую влагу сквозь ткань. Ткань прилипла. Ее нужно убрать.

Она медленно убрала его руку от своего лица, словно возвращая ему дар, и опустила её ему на колени — бледную, безвольную ветвь. Её пальцы, переместились к воротнику его рубашки, к ткани, пропитанной потом, кровью и тлением.

— Я не спрашиваю разрешения. — Её голос был низким и плоским, как звук затачиваемого лезвия. — Потому что ты не можешь его дать. А я больше не могу смотреть, как ты истекаешь кровью.

Она переместилась, встав на колени позади него с беззвучной, хищной грацией. Её руки скользнули под его плечи, и она ощутила, как его тело внезапно окаменело — не в сопротивлении, а в немом, животном спазме. Сухое, хрустящее дыхание вырвалось из его груди, когда она приподняла его, и запах старой крови и гноя ударил в нос едкой волной.

— Дыши, — приказала она ему, и её собственные мышцы напряглись от усилия. — Глубоко. Это будет больно.

Она приложила силу, поднимая его верхнюю часть тела, отрывая его спину от холодного камня стены. Он издал сдавленный, хриплый звук — не крик, а стон, вырванный самой болью из самой глубины. Его голова откинулась назад, мышцы шеи натянулись, как тетива.

Ткань рубашки отлипала с мерзким, чавкающим звуком, обнажая под собой не кожу, а кровавую кашу. Она работала быстро, не останавливаясь, не давая боли настичь его полностью. Он затрепетал в её руках, как раненое животное в предсмертной агонии, каждый мускул бился в конвульсиях, а из горла вырывались лишь беззвучные, хриплые всхлипы.

Она не позволила ему рухнуть вперёд, в бездну боли. Её руки, ставшие на мгновение и тисками, и опорой, удерживали его мёртвый вес, медленно, с леденящим контролем возвращая его обратно, к холодному камню стены. Он осел на него боком, и его спина, изуродованная, предстала перед ней — мокрый, тёмный хаос на фоне бледной кожи.

— Держись. — Её приказ был выдохом, но в нём не было ни капли сомнения. Он висел в воздухе, как лезвие гильотины, готовое обрушиться.

Она отстранилась, и скупой свет из коридора упал на её работу. Луч, жёлтый и немой, выхватил из полумрака подробности разрушения. Не просто раны. Рваные, воспалённые канавы, где ткань смешалась с плотью в единую, пульсирующую массу. Тёмные, почти чёрные потёки засохшей крови и густой, желтоватый сукровичный налёт, проступающий из глубины. Воздух наполнился сладковато-гнилостным запахом, от которого свело желудок. Это был не просто урон. Это был медленный, методичный распад.

Его спина была палимпсестом из боли. Старые, серебристые шрамы пересекались со свежими полосами. Несколько из них, глубокие и рваные, сочились тёмной, вязкой кровью. Ткань рубашки сорвала с них едва затянувшуюся корочку, и теперь они блестели влажным, зловещим блеском. Воспалённая кожа вокруг них была горячей на ощупь даже в прохладе комнаты.

Она поднялась безмолвной тенью, её движения были резкими и экономичными, как у хищника, знающего каждый сантиметр своей территории. Через мгновение она вернулась, неся таз с водой, от которой поднимался слабый пар, и кусок грубой, но стерильной ткани — очевидно, найденный в его же ванной, сложенный с той мрачной, безупречной педантичностью, что была свойственна ему.

Снова опустившись на колени позади него, она смочила ткань, выжала её с такой силой, что суставы побелели, и замерла. Её взгляд, тяжёлый и аналитичный, был прикован к хрупкой линии его плеч, отслеживая каждый прерывистый, хриплый вздох.

Первый, едва ощутимый контакт влажной ткани с его кожей сработал как удар тока. Его тело дёрнулось в слепой, животной агонии. Дыхание оборвалось, сменившись тихим, свистящим стоном. Мышцы спины сжались в один сплошной, непроницаемый панцирь боли. Она мгновенно замерла, её рука повисла в воздухе — не отрываясь, не отступая, просто выжидая, как хирург у края открытой раны.

— Через это нужно пройти. — её приказ был тихим, но непререкаемым.

Она ждала, пока его дыхание не выровняется — короткое, свистящее, но всё же дыхание. Только тогда она продолжила, двигаясь с бесконечным, почти болезненным терпением. Она не терла, а промакивала, смывая запёкшуюся кровь и грязь, осторожно обходя самые страшные раны. Каждое её движение было рассчитано, подстроено под малейшую реакцию его тела — под вздох, под стон, под непроизвольный спазм мышц.

Она работала в полной тишине, нарушаемой лишь хлюпаньем воды в тазу и его сдавленным дыханием. Она была целиком сосредоточена на этой задаче, как на самой сложной формуле, где любая ошибка могла привести к катастрофе. Её обзор сузился до этой повреждённой спины, до тёплой воды и до хрупкого, почти невыносимого доверия, которое заключалось в том, что он всё еще позволял ей это делать.

Она отбросила окровавленную тряпку в сторону, где она упала с тихим, влажным шлепком. Её пальцы потянулись к аптечке, лежавшей рядом — чёрной, лаконичной, как и всё в этой комнате. Флакон со спиртом щёлкнул в её руке, звук был резким и безжалостным, как взвод курка.

Она снова замерла, её взгляд скользил по изуродованной плоскости его спины, выискивая наименее повреждённый участок для начала.

— Это будет жечь, — её голос прозвучал плоским, металлическим эхом в гнетущей тишине комнаты. Она не предупреждала, она констатировала неизбежное.

Ответом было лишь короткое, судорожное движение его плеч — не согласие, а спазм, признак того, что где-то в глубине сознания её слова достигли цели и были встречены немой волной ужаса.

Она наклонилась, и едкая жидкость хлынула на израненную плоть. Его тело ахнуло, выгнувшись в немом, судорожном крике. Он не закричал. Вместо этого из горла вырвался низкий, утробный стон, а губы сомкнулись в кровоточащую линию. Его пальцы впились в ткань брюк, вытягивая её до нитки, костяшки побелели, как у мертвеца.

Она видела, как спина превратилась в один сплошной, дрожащий щит из боли, но её руки не дрогнули. Они двигались быстро и безжалостно, выжигая инфекцию, смывая грязь, совершая акт насильственного очищения.

Как только спирт завершил свою жгучую работу, её пальцы схватили рулон бинтов. Её руки обхватили его торс, и она ощутила под пальцами каждый выступ рёбер, каждый спазм мускулов. Его кожа была холодной и скользкой от предсмертного пота, но она, казалось, не замечала этого. Она работала с бездушной точностью автомата, накладывая повязку с той же безжалостной эффективностью, с какой собирала свои механизмы — каждый виток плотный, выверенный, не оставляющий ни шанса для слабости или гниения.

Когда последняя скоба впилась в бинт, она отстранилась. Его дыхание было хриплым и рваным, как будто он тащил через себя раскалённые угли. Голова бессильно упала на грудь, и капли пота, холодные и солёные, скатились по вискам, смешиваясь с грязью и кровью.

Её взгляд скользнул от его согбенной фигуры к кровати, застывшей в нескольких шагах. Это расстояние внезапно стало бездной, непреодолимой пропастью между миром живых и тем, куда он так упорно пытался сбежать. Вес его беспомощности, его полная, унизительная неспособность пошевелить пальцем, обрушился на неё всей своей леденящей тяжестью. Она стояла, заложником его добровольного разрушения.

— Северус, — её голос сорвался на хриплый шёпот. — Мне нужно переместить тебя. Помоги мне. Хотя бы... попытайся.

Ответом был лишь хриплый, прерывистый выдох, больше похожий на предсмертный хрип. Он был не здесь. Его сознание утонуло в трясине боли и полного истощения, за стенами, которые он сам возвёл.

Она обхватила его сзади, её тонкие руки едва сомкнулись вокруг его холодной, безжизненной груди. Мускулы на её руках и спине натянулись, как струны, готовые лопнуть, протестуя против неподъёмной тяжести. Она рванула вверх, из последних сил, но это было бесполезно. Он был безвольной массой, мёртвым грузом, а её собственные силы были вычерпаны до дна долгой ночью отчаяния.

Стиснув зубы до скрежета, она изменила тактику, как инженер, пересобирающий сломанный механизм в кромешной тьме. Опустившись на колени перед его безвольной фигурой, она закинула его ледяные руки себе на плечи, обвила его торс — ощутив под пальцами каждое ребро, каждый предательский вздрагивающий мускул — и, используя всё своё тело как единственный рычаг, рванула вверх.

Из её горла вырвался тихий, сдавленный стон — звук рвущихся связок и последних сил. Они поползли вперёд жуткими, судорожными рывками. Её ноги подкашивались, спина пылала огнём. Его голова болталась на её плече, как у марионетки с перерезанными нитями, а хриплое, прерывистое дыхание царапало её ухо, словно напильником.

Каждый сантиметр был сражением, каждый вздох — платой. В висках стучало, в глазах темнело от натуги. Но она не отпускала. Она тащила его, как тащат утопающего из ледяной воды, и вместе с ним рухнула на край кровати, приняв его вес своим измождённым телом, чтобы хоть как-то смягчить падение.

Она рухнула рядом с ним, задыхаясь, её грудь вздымалась, сердце колотилось где-то в горле. Она лежала несколько мгновений, не в силах пошевелиться, приходя в себя после этого акта почти что самоубийственного напряжения.

Её взгляд, затуманенный болью и адреналином, инстинктивно скользнул вниз, проверяя, не причинила ли она ему вреда своим падением.

В хаосе борьбы его брюки сползли до самых бёдер, обнажив не просто полоску кожи, а жутковатую, мертвенную бледность низа живота, прорезанную тёмной линией волос, ведущей вниз. Кожа там была тонкой, почти прозрачной, с проступающими синеватыми прожилками, лишённая какой-либо энергии или жизни.

Но не это заставило её дыхание застрять в горле. В скупом, обманчивом свете, пробивающемся из коридора, в V-образной щели расстёгнутой ширинки угадывалось всё. Мягкий, безвольный контур его полового органа, лежащего под тёмной тканью белья — незначительный, почти жалкий в своей полной утрате какой-либо силы или напряжения. И ниже, смутный, тёмный бугорок мошонки, беспомощно прижатый к бедру. Это была нагота абсолютного поражения, физиологического коллапса, когда тело перестаёт быть инструментом воли и становится просто куском плоти, выдающим все свои самые потаённые и уязвимые секреты.

Горячая, унизительная волна крови прилила к её лицу, сжигая щёки. Она резко, почти судорожно, отвела взгляд — к его лицу, застывшему в маске агонии, к голой стене, в пустоту. Это было не просто неожиданно. Это было грубым, постыдным вторжением в последний оплот его неприкосновенности, обнажением той уязвимости, которую он бы никогда добровольно не показал. Её пальцы, только что такие твёрдые, вдруг онемели, и всё её существо сжалось от стыда за этот случайный, непристойный взгляд на его частную агонию.

Но уже через секунду её челюсть сомкнулась, став твёрдой и решительной. Смущение было роскошью, которую она не могла себе позволить. Он был разобран, беспомощен.

С холодным, почти вызывающим взглядом она вернула взгляд обратно, к тому, что было обнажено. Её пальцы, быстрые и безличные, как щипцы хирурга, подтянули грубую ткань его брюк, поправили складки, застегнули ширинку с чётким, сухим звуком.

— Вот так, — её голос был тихим, но плоским, зазубренным краем, которым она перерезала свою собственную дрожь. Она говорила больше для себя, чтобы заглушить бешеный стук сердца в ушах. — Готово.

Она расправила тяжёлое, шерстяное одеяло, пахнущее пылью и затхлостью, и накрыла его с щемящей, почти похоронной осторожностью. Края были подоткнуты вокруг его плеч, создавая иллюзию уюта, которого в этой комнате не было и в помине. Грубая ткань скрыла его истощённое тело, как земля скрывает гроб покойника, даря лишь обманчивую видимость защиты.

Она замерла над ним, наблюдая, как его грудная клетка едва заметно вздымается под тяжестью одеяла. Дыхание, всё ещё хриплое и прерывистое, казалось, немного успокоилось, обманутое тяжестью ткани.

Затем её взгляд, резкий и голодный, метнулся по комнате, выискивая в полумраке хоть что-то, что могло бы поддержать жизнь. Но повсюду были лишь склянки с мутными зельями, пыльные фолианты с потёртыми корешками и пучки горьких, ядовитых трав. Ни крошки хлеба. Лишь инструменты для медленного саморазрушения.

Она вышла в коридор, и её шаги, ранее осторожные, теперь отдавались быстрыми, твёрдыми ударами по каменным плитам. Спустя несколько минут она вернулась, неся простой деревянный поднос, который казался чужеродным предметом в этой мрачной обстановке.

На подносе стояла большая кружка с дымящимся чёрным чаем — горьким, без каких-либо добавок, точно таким, каким он всегда его пил. Рядом — миска с прозрачным, золотистым бульоном, от которого поднимался лёгкий пар, несущий простой аромат курицы и петрушки. В жидкости плавали несколько разваренных, почти бесформенных кусочков моркови и картофеля. Ничего лишнего. Ничего, что могло бы причинить вред.

Она снова опустилась на колени у кровати, поставив поднос рядом с собой. Металл миски глухо стукнул о дерево.

— Северус. — Её голос смягчился, приобрёл усталую, но непоколебимую настойчивость. Она осторожно скользнула рукой под его шею, приподнимая его голову. Её пальцы ощущали холод его кожи и хрупкость позвонков. Другой рукой она поднесла ложку с бульоном к его сомкнутым, бледным губам. — Тебе нужно поесть. Это просто бульон.

Ложка, наполненная тёплым, живительным бульоном, коснулась его губ, но он лишь слабо, почти незаметно отвернулся. Его губы сжались в упрямую, бледную линию, а в глубине потухших глаз вспыхнула и погасла искра того самого, знакомого до боли своеволия — слепого, самоубийственного, но всё же остатка воли.

Терпение Фредерики, и без того истощённое до предела, порвалось с тихим, внутренним треском.

— Чёрт возьми, Северус, — её голос не закричал, а зашипел, как раскалённое железо, опущенное в воду. В нём не было ни капли прежней отстранённости, только ярость, неподдельная ярость. — Ты не будешь лежать здесь и тихо умирать от голода, как капризный ребёнок!

Её пальцы впились в его подбородок с такой силой, что костяшки побелели, а его кожа под ними стала мертвенно-бледной. Это не было жестокостью — это было актом абсолютной, безжалостной воли, не оставляющей места для сопротивления.

— Ты будешь есть. — Каждое слово падало, как удар молота по наковальне, тяжёлое и окончательное. — Я не позволю тебе сдохнуть от твоей же проклятой гордыни и малодушия! Ты будешь есть, потому что я приказываю! Потому что кто-то должен был сохранить крупицу разума, пока ты упивался своим грёбаным саморазрушением!

Она снова поднесла ложку к его губам, и на этот раз её рука была твёрдой, как сталь, без намёка на колебание. Её взгляд пылал, впиваясь в него, выжигая остатки его воли, требуя покорности. Это был не просьба, не уговор — это был ультиматум, произнесённый на краю пропасти.

Его сопротивление, такое яростное и отчаянное, дрогнуло и рассыпалось в прах перед неумолимой силой её воли. Упрямство в его глазах погасло, уступив место истощённому, почти животному изумлению — шоку от столкновения с чем-то, что невозможно было сломить.

Он разомкнул губы. Неохотно, едва заметно, создав лишь узкую, влажную щель.

Она немедленно влила ему в рот ложку бульона. Он сделал глоток — медленный, рефлекторный, его кадык судорожно дрогнул. Затем ещё один, когда она поднесла следующую ложку. Он не смотрел на неё. Его взгляд был устремлён куда-то в пустоту за её плечом, в ничто, но он глотал. Послушно, безвольно, почти машинально, покоряясь её железной воле, её тирании, не давшей ему умереть.

Тишину в комнате теперь нарушали лишь приглушённые, почти интимные звуки: мягкий стук ложки о край миски, его тихие, покорные глотки, её собственное ровное, но всё ещё натянутое, как струна, дыхание. Она не произносила слов ободрения, не смягчала своего сурового выражения. Она просто делала свою работу — методично, неуклонно, без права на ошибку или слабость. Ложка за ложкой, пока миска не опустела.

Когда она убрала ложку, его глаза были уже закрыты — не в знак протеста, а в полном, безоговорочном истощении. Он погрузился в забытье, на этот раз — с крохотной победой в теле: с едой внутри, с призрачным теплом в желудке, с одной, пусть и малой, битвой, которую он проиграл, но которая, возможно, спасла ему жизнь.

Опустошённая, она отступила, поставив пустую миску на поднос с глухим, окончательным стуком. Её руки, всего мгновение назад такие твёрдые, вдруг предательски задрожали — отсроченная реакция на выгорание, адреналин и ярость. Она отнесла поднос в сторону и, наконец, позволила себе рухнуть в тяжёлое, пыльное кресло у его кровати. Тишина снова сомкнулась над ними, но теперь она была другой — тяжёлой, выстраданной и хрупкой.

Она не сводила с него глаз. Он спал — или, по крайней мере, находился в забытьи. Его черты, наконец, расслабились, потеряв то напряжённое, страдальческое выражение. Даже в тусклом свете было видно, как неестественная бледность на его щеках медленно уступала место слабому румянцу. Его дыхание, хоть и всё ещё поверхностное, стало более ровным, не таким хриплым и прерывистым.

Она наблюдала за этим, её собственное дыхание постепенно синхронизировалось с его. Напряжение последних часов, бессонная ночь, колоссальная физическая и эмоциональная нагрузка — всё это навалилось на неё внезапно, как тёплая, тяжёлая волна.

Её веки отяжелели. Она попыталась бороться, моргнула несколько раз, пытаясь сфокусироваться на складке одеяла, на его руке... но её взгляд затуманился. Голова бессильно склонилась набок, упёршись в высокую спинку кресла.

Она не заметила, как уснула. Её сон был мгновенным и глубоким, как падение в пропасть. В комнате теперь было слышно два дыхания — его, ровное и тихое, и её, более частое, но тоже умиротворённое. И тень, отброшенная единственной горящей свечой, накрыла их обоих, стирая границы между тем, кто лечил, и тем, кого лечили.

9 страница14 сентября 2025, 13:48

Комментарии