Глава 6
Одиночество — чувство, которое незаметно затягивает, обволакивает, не оставляя ни единого шанса вырваться, а когда человек наконец понимает, что оказался в его власти, становится слишком поздно, потому что оно уже стало частью его самого. Оно может казаться спасением, даруя покой, укрывая от жестокости внешнего мира, но в то же время оно же становится разрушителем, изолируя, превращая человека в тень самого себя. Когда Даниэль начал осознавать, насколько это состояние может быть безмятежным, насколько в нем спокойно, он не только не сопротивлялся, но даже начал привыкать. Он стал избегать людей, отдалился от друзей, почти перестал общаться с семьей и вскоре остался наедине со своими мыслями, пытаясь навести порядок в хаосе, который стал его новой реальностью.
Начать жизнь заново оказалось куда сложнее, чем он представлял. Он часами сидел за столом, расписывая возможные планы на месяцы вперед, отчаянно пытаясь найти для себя работу, которая не просто приносила бы доход, но еще и давала хоть какое-то удовлетворение, но, кем бы он мог стать, если всю свою жизнь был военным? Война закончилась, и люди, наконец, могли вздохнуть спокойно, но сам Даниэль так и не научился дышать в этом новом, чужом ему мире.
Ночами его мучили кошмары, безжалостные, жестокие, не знающие пощады. Смерть друзей, убийства, окровавленные бинты, густые лужи крови, оторванные конечности — перед глазами вновь и вновь вспыхивали сцены, которые он мечтал забыть. Он просыпался среди ночи в холодном поту, выскакивал из постели, хватал первую попавшуюся рубашку, накидывал ее на плечи и, не включая свет, шел на кухню, где выпивал залпом стакан холодной воды, надеясь, что это поможет ему прийти в себя. Все так же молча, он направлялся в ванную, нависал над раковиной, включал воду и, зачерпывая пригоршнями ледяную воду, обливал лицо, стараясь сбросить с себя липкие, удушающие образы прошлого.
Когда он поднимал голову и смотрел в зеркало, приглушенный свет обнажал перед ним лицо, которое он не узнавал. Изможденное, осунувшееся, заросшее густой щетиной, с тяжелыми тенями под глазами. Когда-то он и представить не мог, что его лицо окажется скрыто под растительностью, но теперь, пренебрегая уходом за собой, он выглядел неряшливо, тем человеком, которому уже давно стало безразлично, что о нем подумают другие. Отшельник, на костях которого было построено это новое, чужое будущее.
От него несло алкоголем, но не так, как от тех, кто безвылазно пил, тонул в бутылке, глушил себя до беспамятства. Он не позволял себе запить до потери рассудка, потому что слишком хорошо знал, чем это заканчивается. Но вечера, проведенные в одиночестве со стаканом с разбавленным пивом, все равно оставляли свой след: мешки под глазами и усталость, оседающая в каждой морщине на лице.
Но борода и усы могли скрыть морщины, а вот его взгляд оставался предательски читаемым. Именно в нем отражалась вся усталость, вся растерянность, все то, что он пытался спрятать за безразличием. Даниэль всматривался в собственное отражение, пытался увидеть новый отблеск искры, пытался найти хотя бы малейшую схожесть с тем образом, который он помнил до войны, но понимал, что все осталось таким же, как и вчера, и месяц назад, и год обратно. Все, кроме глаз. В юности они были яркими, голубыми, отражавшими жажду жизни, но теперь потускнели, выцвели, приобрели холодный, сероватый оттенок.
«Я сильно постарел», — подумал он.
Время пронеслось мимо него слишком быстро. Самая яркая, насыщенная часть его жизни давно закончилась. Он остался ни с чем. По крайней мере, именно так он думал по ночам.
Когда он возвращался мыслями к своей серой, пустой квартире, которая давно стала для него чем-то большим, чем просто временное пристанище, он прикрывал глаза, пытаясь отгородиться от навязчивых мыслей, а затем, тяжело переставляя ноги, молча направлялся в спальню, ложился под одеяло и, глядя в потолок, безуспешно пытался вернуться ко сну, надеясь, что сможет хотя бы ненадолго забыться в забвении, которое с каждым разом становилось все более хрупким.
После того как он устроился помощником на одном из строительных объектов, он пытался тщательно спланировать свою новую жизнь, выстроить для себя четкие ориентиры, которые позволили бы двигаться вперед. Хотя ему казалось, что он вполне способен начать с чистого листа, избавиться от прошлого и пересмотреть свои взгляды, боль, поселившаяся под сердцем, не оставляла его ни на секунду, напоминая о себе ноющей, давящей тяжестью, которая не проходила ни днем, ни ночью. Он пытался гнать от себя мучительные мысли, заставлял себя работать, не давал себе остановиться, потому что знал, что стоит ему лишь немного замедлиться, как его тут же накроет новой волной сомнений, от которых не было спасения. Если днем он мог ненадолго от них отвлечься, изматывая себя тяжелым физическим трудом, то ночью, оставаясь наедине с собой, снова и снова оказывался перед той же пустотой, которая впилась в него намертво, не позволяя даже подумать о том, что можно жить можно иначе.
Он хотел обычной жизни, размеренной, спокойной, без постоянного гнета воспоминаний, без бесконечной внутренней борьбы. Но груз, что навалился на него, казался невыносимо тяжелым, а внезапная болезнь отца лишь усугубила это состояние, став для него тем ударом, которого он не ожидал. Он чувствовал, что его моральные силы истощаются с каждым днем, и иногда, когда усталость давила на него особенно сильно, он задумывался, смог бы он потянуть семью, справился бы он с ролью мужа, если бы когда-то решился на брак, и эти мысли неизменно приводили его к воспоминаниям о девушке из богатой семьи, имя которой все еще оставалось в затворках его сознания. В эти моменты его вновь охватывали сомнения, но теперь уже другого рода, и он спрашивал себя: сумел бы он вынести эту ответственность, смог бы он сделать ее счастливой, или же в конечном итоге его неспособность справляться с собой сломала бы их обоих?
Работа на строительных объектах была для него спасением и в то же время пыткой, потому что если физически он был вынослив, то двенадцатичасовые смены выматывали его морально, а стоило ему почувствовать себя подавленным, как тело тут же начинало откликаться на этот внутренний разлад, делая его движения медленными, неуверенными, лишенными прежней легкости. Каждый вечер он с трудом добирался до дома, медленно снимал рабочие ботинки, устало стягивал с себя пропитанную потом и пылью рубашку, небрежно кидал козырек на старую табуретку у двери и, не давая себе времени на раздумья, направлялся в ванную, где позволял ледяной воде очистить его от усталости и заглушить напряжение, которое не отпускало его даже в минуты уединения.
После душа, натянув ночные шорты и рубашку, он выходил в гостиную, плавно перетекающую в спальню, подходил к балкону, отворял створки и, прислонившись к перилам, закуривал, глядя на раскинувшийся перед ним ночной город, который, казалось, жил своей жизнью, оставаясь столь же отстраненным, как и он сам.
Он затягивался медленно, глубоко, позволял дыму обволакивать легкие, а затем, проведя пальцами по заросшей щетиной подбородку, снова погружался в раздумья, понимая, что, несмотря на усталость, которая с каждым днем только накапливалась, он не мог избавиться от этого вечного, непрекращающегося потока мыслей, уносящих его все дальше в глубины самоосуждения.
И только когда тело полностью поддавалось истощению, позволяя ему наконец почувствовать тяжесть век, он тушил сигарету, возвращался внутрь, ложился на диван, включал радио и, слушая приглушенные голоса ведущих, погружался в сон, который, несмотря на крепость, был лишен покоя.
Так проходили его дни, сливаясь в замкнутый круг, но это утро началось по-другому. Он проснулся раньше, чем обычно, хотя в свой выходной редко вставал до десяти, и, окинув взглядом потолок, почувствовал, что впервые за долгое время в его теле не было той привычной усталости, которая сковывала его каждое утро, заставляя с трудом подниматься с постели.
Настроение было неожиданно хорошим, и, сев на край дивана, он вдруг вспомнил, что именно этот день собирался посвятить отцу.
Анализы должны были быть готовы, лечение уже должно было начаться, и теперь, когда он осознал, что момент, которого он ждал с тревогой, наконец наступил, он перевел взгляд на настенные часы, убеждаясь, что еще слишком рано. И в тот же миг, прежде чем он успел осознать, почему это имя вдруг всплыло в его сознании, он подумал об Изабелле.
«Только шесть утра. Смена у нее заканчивается в восемь. Надо не упустить возможность и встретиться с ней. Нужно купить цветы, да, она будет рада. Может, пригласить ее куда-нибудь вечером? В ресторан или в паб. Хотя и там, и там дорого. Но ничего, могу поголодать три дня, зато хорошо проведем время. Развеселю ее, поговорим о чем-то, отвлеку от забот. Она ведь тоже работает, сутками на ногах, и, если уж на то пошло, даже не у меня такая трудная работа, как у нее. А я все равно умудряюсь уставать, дурак. Жизнь у нее тоже непростая, а она все-таки девушка. Любая девушка хочет почувствовать себя особенной. Решено, выдвигаюсь прямо сейчас».
Он резко вскочил с кровати и поспешил в ванную, чтобы умыться, привести себя в порядок, и, возможно, это было первое утро за долгое время, когда он действительно чувствовал себя бодрым.
Перед выходом из комнаты он на мгновение задержался у зеркала, всматриваясь в собственное отражение, а затем, воодушевленный предстоящей встречей, махнул рукой, но в последний момент все же вернулся к раковине, схватил ножницы и, быстро подравняв отросшие участки волос, аккуратно зачесывая их назад, придал им более опрятный вид, не желая оставлять после себя впечатление человека, которому давно безразлично, как он выглядит.
Выбежав из ванной, он быстро оделся в свежую белую рубашку и серые шерстяные брюки, застегнул ремень, поправил манжеты, провел ладонью по волосам и, не тратя больше ни секунды, стремительно пронесся вниз по лестнице, перепрыгивая через несколько ступенек сразу, вылетел на улицу, запрыгнул в машину и, не раздумывая, выехал в сторону центра.
Заехав в небольшой цветочный магазин, он выбрал скромный букет, пересчитал оставшиеся в кармане деньги, мысленно прикинул, сколько мог позволить себе потратить сегодня, и, крепче сжав в руках бумажный сверток с цветами, направился к каменной арке больницы. Припарковал машину и, заглушив мотор, он остался ждать, наблюдая за входом, откуда каждую минуту выходили или заходили люди.
Сначала его охватило приятное волнение, легкое, почти щекочущее, но, когда ожидание затянулось, а стрелка часов перевалила за половину девятого, волнение постепенно сменилось смутным беспокойством, которое с каждой минутой усиливалось, превращаясь в неосознанную тревогу. Он ждал.
Ждал, как никогда раньше, наблюдая за врачами, пациентами, медсестрами, прохожими, которые мелькали перед входом, но не находя среди них ту, ради которой провел здесь уже больше часа.
И только ближе к девяти, когда он уже успел свыкнуться с мыслью, что она, возможно, ушла другим выходом или задержалась внутри, когда уже был готов смириться и вернуться домой, Изабелла наконец появилась, но не одна.
Рядом с ней, шагая в привычной расслабленной манере, неторопливо что-то говоря ей и улыбаясь, шел Генри. Даниэлю не нужно было гадать, чтобы узнать его даже в полумраке уличных фонарей, даже на таком дальнем расстоянии.
Он почувствовал, как внутри все болезненно сжалось, и, откинув голову на спинку сидения, тяжело вздохнул, сжимая в руках смятый сверток с цветами. Его взгляд скользнул в сторону, остановился на паре, которая теперь направлялась к такси, и каждый их жест, каждое движение, даже легкий наклон головы, даже то, как Генри любезно придерживал для нее дверь, помогая сесть, как наклонился к ней, говоря что-то, — все это больно било по сердцу.
Когда машина скрылась за поворотом, прошло еще несколько долгих минут, прежде чем он смог пошевелиться.
Даниэль не хотел делать поспешных выводов, не хотел додумывать ситуацию по одному лишь увиденному мгновению, потому что, если бы Изабелла действительно была влюблена, она бы сказала ему — он был в этом уверен, был уверен в их доверительной связи, в том, что между ними никогда не было секретов.
Но он также знал, что Генри не станет сопровождать ее просто так, и именно это знание заставляло его чувствовать себя неуютно. Генри никогда не проявлял к Изабелле романтического интереса, никогда не смотрел на нее так, как смотрел на других женщин, никогда не выходил за рамки приветствий и дежурных фраз. И все же он был рядом с ней, именно сегодня, именно сейчас.
Это наполнило его смутным ощущением тревоги, от которого он никак не мог избавиться. Даниэль снова посмотрел на высокое серое здание, взял себя в руки, вышел из машины, захлопнул за собой дверь и, стараясь не обращать внимания на неприятное чувство, скользившее в груди, направился в сторону входа, твердо решив сосредоточиться на том, ради чего он приехал сюда изначально. Предстояла встреча с отцом.
Когда он подошел к регистратуре, медсестра без лишних слов сопроводила его к кабинету лечащего врача, и уже через несколько минут Даниэль сидел напротив мужчины в белом халате, который, отложив бумаги, поднял на него усталый взгляд и произнес то, чего он боялся услышать. Диагноз подтвердился. Но лечение не приносило ожидаемых результатов.
Даниэль был потрясен тем, что его последнее посещение больницы оказалось куда более давним, чем он предполагал: по его ощущениям прошло всего несколько дней, возможно, неделя, но на самом деле время ускользнуло от него куда быстрее — с того момента, как он в последний раз видел отца, пролетел почти месяц. Был конец сентября.
Мысль об этом ударила по нему с неожиданной силой. Он стал корить себя за беспечность, за свою неспособность следить за ходом времени, за то, что с головой ушел в работу, даже не вспомнив о самом важном. Но сколько бы он ни пытался восстановить в памяти последние недели, дни казались слитыми воедино, неразличимыми, похожими один на другой.
«Неужели я действительно проработал целый месяц без выходных? Как это вообще случилось?»
Ему было сложно понять, как так вышло, что он потерял счет времени, но сейчас это уже не имело значения. Он сидел в кабинете врача, чувствуя, как в груди растет тревога, и пока мужчина в белом халате молча рылся в документах, отыскивая нужные бумаги с результатами анализов, Даниэль лишь тяжело вздохнул, понимая, что упустил слишком многое.
«Надеюсь, отец простит меня за это. Я действительно провинился перед ним. И не только перед ним».
Врач, наконец, нашел нужные бумаги, пробежался по ним взглядом и, перелистнув страницу, поднял голову, сообщая Даниэлю новость, что состояние его отца ухудшилось. Организм Уильяма постепенно сдавал, болезнь не отступала, но, несмотря на все это, его сердце продолжало биться, работая, как у молодого, цепляясь за жизнь с удивительным упрямством, которое, казалось, противоречило всему: возрасту, ослабленному телу, годам вредных привычек, что неминуемо разрушали здоровье. Время шло, болезнь прогрессировала, и теперь у них оставалось лишь два пути: ждать, когда все завершится само собой, или попытаться сделать операцию, чтобы спасти его.
Ждать, ничего не предпринимая, было бы глупо. Даниэль, не раздумывая, вместе с врачом принял решение о проведении операции, понимая, что этот шанс мог стать последним.
«Лучше сделать хоть что-то, чем не сделать ничего».
Эта мысль звучала в его голове, когда они договаривались о дате. Операцию назначили на начало октября, и с этого момента их разговор был завершен.
Поднявшись со своего места, Даниэль пожал врачу руку, машинально поблагодарил за уделенное время, но мысли его уже были далеко отсюда, в другой комнате, где за закрытой дверью лежал человек, которого он боялся потерять.
Он медленно направился к палате, на ходу собираясь с мыслями, пытаясь настроить себя к тому, что увидит, но, когда заглянул внутрь, понял, что никакие мысли не могли подготовить его к тому, насколько пустым, одиноким и отстраненным выглядело это место.
Маленькое больничное помещение с белыми стенами, запах антисептиков, приглушенный свет — все здесь казалось чужим, но чужим было не это. Чужим было то, как выглядел его отец.
Он лежал неподвижно, и в этом полусне, в его тяжелом дыхании, в его иссушенном, измученном теле было то знамение неизбежности, которое заставило Даниэля застыть на пороге. Он смотрел на отца и не мог избавиться от мысли, что за все это время он так и не осознал до конца, насколько сильно тот постарел, умирая на глазах.
В его памяти отец всегда был другим — суровым, неукротимым, подчас жестоким, упрямым, таким, который мог ударить кулаком по столу так, что все вокруг вздрогнет, и таким, который никогда не позволял себе выглядеть слабым. Но сейчас, глядя на него, Даниэль видел лишь старика, осунувшегося, с седыми волосами, прилипшими к лбу, с запавшими щеками, с кожей, натянутой на скулы.
Он вошел в палату, подтащил к койке табуретку и сел рядом, разглядывая лицо Уильяма, покрытое глубокими морщинами, заросшее седой бородой. Через несколько мгновений старик приоткрыл глаза, но едва успел взглянуть на сына, как тут же вновь прикрыл веки. На его лице появилась слабая, едва заметная улыбка.
Даниэль почувствовал, как его губы сами собой сжались в тонкую линию, как он опустил голову, прижав лоб к собственным ладоням, отводя взгляд в сторону, потому что не мог смотреть на него, не испытывая острого, жгучего стыда. Этот стыд накрыл его с головой, заставляя чувствовать себя ничтожным, заставляя задаваться вопросом, как он мог позволить себе так долго отсутствовать, как мог думать, что все это время с отцом будет все в порядке.
Но вместе со стыдом пришло и другое чувство. Глядя на отца, он понимал, что видит перед собой того, которому осталось совсем немного. Если существует образ человека, стоящего на грани жизни и смерти, то он выглядел бы именно так. Он знал это, понимал это, осознавал всей душой, но в то же время не мог избавиться от одной простой мысли. Отец улыбался.
Как давно он не видел его улыбки. И в этот момент ему, как сыну, не нужно было ничего большего. Этого было достаточно, чтобы боль в груди ушла на второй план.
— Девушка. Молодая. Хорошая, — едва слышно прохрипел Уильям, прежде чем его слова оборвались резким, мучительным кашлем, заставившим его повернуться на бок, вцепившись ослабшими пальцами в простыню.
Даниэль тут же подался вперед, быстро пододвигаясь ближе, чтобы поддержать его, протягивая стакан воды, помогая сделать несколько осторожных глотков, после которых отец наконец смог отдышаться.
— Она сказала, что ты много работаешь, — выдохнул он после паузы, и, прежде чем он смог продолжить, новый приступ кашля пронзил его тело, заставляя сгорбиться и крепче сжать тонкие пальцы в кулаки.
Мысль о том, что он, его сын, не смог найти время, чтобы приехать и побыть рядом, в то время как Изабелла, которая не имела к нему никакого отношения, навещала его, присматривала за ним, говорила с ним, поддерживала его вместо него самого, ложилось тяжелым грузом на плечи, заставляя чувствовать ответственность за свою беспечность, за свою невнимательность, за свою неспособность быть рядом в те моменты, когда это было действительно важно.
— Прости, что не приезжал, — тихо произнес он.
Уильям лишь прикрыл глаза, и уже через несколько мгновений его дыхание стало ровным и глубоким, убаюканным усталостью, болезнью и полным истощением сил, которых у него больше не осталось даже на разговор.
Даниэль еще долго сидел рядом с ним, молча наблюдая за тем, как поднимается и опускается его грудная клетка, как стучит пульс на его виске, как медленно разглаживается напряжение на его лице, но, когда стрелка на часах приблизилась к концу нового получаса, он все же принял решение, что ему стоит заглянуть в родной дом на берегу.
Встав с табурета, он наклонился к койке, осторожно взял руку отца, поднес ее ко лбу, задержался на мгновение, затем медленно положил ее обратно на простыню и покинул палату, выскользнув за дверь.
Стоило ему выйти на улицу, как он глубоко вдохнул прохладный воздух, ощущая, как холодный осенний ветер проникает под воротник его куртки, как легкие наполняются свежестью, как на несколько секунд становится чуть легче.
Он закурил сигарету, провел ладонью по лицу, после закурил вторую, затем третью, не замечая, как одна за другой сигареты превращались в тлеющий пепел.
«Какая же дрянная ситуация».
Выбросив окурок, он сел в машину, завел мотор и выехал на дорогу.
Даниэль вспомнил тот вечер в госпитале, тот разговор, который, казалось, не отличался от множества других. Он вспомнил ее голос, вспомнил, как звучали ее слова, как они проникали в него, как согревали и исцеляли. Столько слов любви было сказано тогда, и он не мог поверить, что они могли быть незначительными. Он не мог поверить, что все это не имело никакого смысла, ведь он верил и надеялся.
Он хотел, чтобы по возвращению домой они смогли начать все заново. Чтобы он мог ухаживать за ней так, будто видит ее впервые. Чтобы мог почувствовать, как жизнь наконец-то возвращается к нему.
Это была ночь, которую он никогда не забудет, как бы ни старался. Это был разговор, который, действительно спас его, потому что он дал ему надежду. Это было сладкое время затишья перед бурей.
— Без бороды вы не кажетесь таким суровым, — с легкой улыбкой пробормотала она, разглядывая его обновленную стрижку.
Теперь его волосы, подстриженные по бокам в военной манере, но не слишком резко, лежали ровно, подчеркивая черты лица, и хотя он все еще казался ей тем же самым Даниэлем, без привычной щетины он выглядел моложе, как в довоенные годы.
Через неделю ему предстояло вновь отправляться на фронт, а значит, волосы и борода были приведены к строгому армейскому стандарту, оставляя ему лишь минимум свободы в выборе внешнего вида.
— Благодарю вас за комплимент, — серьезно отозвался он, сделав низкий поклон, а затем, не теряя торжественного выражения лица, протянул ей маленькую ромашку — хрупкую, но удивительно стойкую, ведь она проросла несмотря на непогоду, вопреки всему, что должно было ее уничтожить.
Девушка замерла на секунду, но затем ее глаза вспыхнули легким удивлением, а губы тронула почти детская, искренняя улыбка.
— Спасибо, Даниэль, — произнесла она тихо, осторожно принимая цветок.
Он молча наблюдал за тем, как она изучает лепестки, и ему показалось, что этот маленький жест значил для нее больше, чем слова.
— Не стойте на пороге, вы можете пройти, — наконец сказала она, сделав шаг назад и давая ему возможность войти в маленькую комнату, где она жила вместе с другими медсестрами.
Он переступил порог, задержался на мгновение, собираясь с мыслями, а затем, закрыв за собой дверь, выпрямился, оставляя руки по швам, и, слегка поджав губы, сдержанно поклонился.
— Я хотел бы извиниться перед вами за неловкий момент сегодня ночью в лесу, — заговорил он. — С моей стороны это было грубо, неуместно и, боюсь, неприятно для вас. Я помнил ваши слова перед тем, как я ушел в армию, но все равно осушался вашей просьбы.
Изабелла, не меняясь в лице, направилась к маленькому столику, где лежала раскрытая книга, но, не садясь, повернулась к нему.
— Вы меня удивляете с каждой минутой, — заметила она, легко склонив голову набок, вглядываясь в него с нескрываемым любопытством. — Так трепетно к извинению еще никто не подходил. Но я не считаю, что в лесу вы были слишком несдержанны. В любом случае, вы смогли остановить себя, и это важнее, чем сам порыв.
Даниэль, нервно постукивая пальцами по бедру, сделал шаг вперед, становясь напротив нее, и, пускай в его взгляде было напряжение, голос его звучал спокойно, почти умоляюще.
— Вы принимаете мои извинения?
Изабелла не ответила сразу. Она долго смотрела на него, пристально изучая его взгляд.
— Вам действительно нужно мое прощение? — наконец произнесла она. — Я думала, вы извинились просто для того, чтобы вам стало легче.
— Нет, вовсе нет, моя леди, — уверенно покачал головой Даниэль, но резко осекся, быстро поправляя себя. — Нет, леди, мисс, Изабелла, простите за неловкость. Я действительно хочу, чтобы вы меня простили. Но мне важно, чтобы вы сделали это не ради меня, а потому, что сами этого хотите. Если прощение будет вынужденным, если вы дадите его мне только потому, что я попросил, то в этом не будет никакого смысла. И этот цветок был подарен вам не только в качестве извинения...
Изабелла удивилась, легко улыбаясь ему.
— Ах нет? — мягко перебила она. — Тогда почему? Раз вы уже упомянули, что помните мою просьбу, то что же вы хотели показать этим жестом?
— Я хотел подчеркнуть им, какие чувства вы вызываете во мне.
— И какие же? — не дожидаясь его продолжения, тут же спросила она, не сводя с него взгляда.
В комнате повисла тишина. Даниэль не сразу ответил. Но ее голос, ее глаза, сам тон ее вопроса заставили его сердце замереть на долю секунды, прежде чем снова продолжить биться, теперь уже сильнее.
— Ох, ну, вы, как и эта ромашка, такая же утонченная, редкая и особенная. Вы, — Даниэль осекся, смущенно отведя взгляд в сторону, чувствуя, как привычная неуверенность перехватывает дыхание.
Он никогда не умел красиво говорить комплименты, не владел тем искусством, что позволяло мужчинам околдовывать женщин словами, да и сердцеедом его было трудно назвать, даже несмотря на то, что внешность, манеры и природное обаяние, казалось бы, вполне позволяли ему им быть. Машинально его рука дрогнула, дотрагиваясь до шеи, прежде чем снова заговорить:
— Вы меня делаете свободным, каким я, возможно, никогда не был и каким, быть может, не имел права себя чувствовать. Я не знаю, как называется это чувство, но я ослеплен вами. — бегло говорил он, мысленно вспоминая красноречивые слова, которые любил использовать Фрэнсис, когда в их компании оказывались девушки. — Я пытался спрятаться от этого, пытался забыть, заглушить, заставить себя не думать и не чувствовать, как вы того и просили, но, — он вздохнул, наконец, найдя в себе силы посмотреть на нее. — Вы сказали мне однажды, что между нами не может быть ничего, кроме страсти. Но я не могу принять этого. Я убежден в обратном. Каждый миг, проведенный рядом с вами, делает меня счастливым, и мне даже страшно представить, насколько я был сломлен раньше, если до вас я не знал, что это значит — быть рядом с человеком и не чувствовать себя болезненно сломленным.
Он замолчал, тяжело сглотнув, прежде чем продолжить:
— И мне жаль. Мне жаль, что я не сказал вам всего этого дома, а делаю это здесь, перед тем как снова уйти, перед тем как снова вернуться туда, где мне не суждено думать ни о чем, кроме как о выживании. Я знаю, что поступаю как дурак, но я бы не простил себя, если бы ушел, не сказав вам всего, что скрывал все эти годы.
Изабелла молчала. Ее глаза были прикованы к нему, но выражение ее лица оставалось спокойным, почти непроницаемым.
— То есть, вы хотите сказать, что просите прощения за то, что вовсе не считаете ошибкой? — наконец произнесла она. — Это же был ваш порыв, это были ваши искренние чувства.
— Нет. Я извиняюсь перед вами за свои чувства, — осмелился сказать он, снова подняв взгляд, на этот раз не отводя его.
Изабелла едва заметно вздрогнула.
— Чувства — это не то, за что нужно просить прощения, — проговорила она, делая шаг к нему. — Даже несмотря на нашу договоренность, что кроме страсти мы не будем питать друг к другу ничего большего, разве я могу запретить вам чувствовать иначе?
— Но я прошу прощения, потому что, возможно, причинил вам этим боль, поставил вас в неловкое положение, заставил задуматься о том, о чем вы не хотели думать.
— При этом вы сами смущаетесь, когда я рядом, — в ее голосе появилась едва уловимая мягкость. Она сделала еще один шаг вперед, почти вплотную подойдя к нему. — Скажите, Даниэль, я причиняю вам боль?
Он тут же замотал головой, но слова застряли в горле, дыхание сбилось, и он, проклиная себя за собственную слабость, попытался собраться с мыслями.
— Нет! Изабелла, — он запнулся, судорожно сглотнул и, напрягшись, сменил тон. — Госпожа Талли, это вовсе не так. Моя душа, не подвластная даже мне самому, не может быть вашей проблемой. Вы не должны тратить свои силы на мои переживания, ведь у вас должно быть другое в приоритете — семья, обучение, работа. В конце концов, свадьба с достойным человеком. Но точно не я, — почти шепотом добавил он, опуская голову.
Изабелла усмехнулась, но не насмешливо, а скорее с оттенком горечи, которой в этот момент было не меньше, чем в его собственных мыслях.
— Это вы за меня решили, кто и что у меня в приоритете? — спросила она.
— Нет, что вы, я вовсе не это имел в виду, — Даниэль резко вскинул голову, растерянно пытаясь подобрать слова, но чем больше он говорил, тем сильнее они запутывались у него в голове. — Я просто, я всем этим, всеми этими словами, я...
Он запнулся, пальцы дрогнули, нервы вновь дали о себе знать. Изабелла покачала головой, прищурившись и сказала:
— Даниэль. Просто скажите то, что хотели сказать мне изначально, — прошептала она, осторожно касаясь его щеки ладонью и мягко заставляя посмотреть ей в глаза.
И это был конец. Конец сомнениям, конец долгим мыслям, конец борьбе с самим собой, которая разрывала его изнутри. Его сердце кричало только об одном — о том, как она смотрит на него, какой у нее спокойный, нежный, почти ласковый взгляд, в котором не было ни упрека, ни даже ожидания — только тепло и принятие его слов. Она смотрела на него так, как никто и никогда не смотрел прежде, и это заставило его брови медленно разгладиться, а напряжение, которое сковывало тело, на мгновение отступило, уступая место новому чувству, такому же пугающему, как и желанному.
Но растерянность не покидала его. Ему хотелось сказать что-то еще, хотелось подобрать правильные слова, но рот, который он открывал, чтобы заговорить, так и не смог произнести ни единого звука. Он чувствовал, что должен взять себя в руки, успокоиться, обдумать все, что было сказано, но на размышления не осталось времени, потому что ее вторая рука легла ему на грудь, ровно в то место, где билось сердце, и он ощутил позабытое тепло ее руки, о котором так долго мечтал.
Разум отпустил его. Осталось только сердце, бьющееся так яростно, что он чувствовал его гул в висках, и слова, которые он шептал:
— Я влюбился в вас, госпожа Талли. И я не могу с собой ничего поделать.
Ее губы были нежными, но одновременно уверенными, такими, что в них читался ответ — она ждала этого, она подталкивала его к этому, как искусный игрок, ведет своего противника к неизбежному поражению, но в этом поединке не было проигравших. Победили в тот момент оба, так как оба хотели этого, оба тянулись друг к другу, оба желали ощутить крепкие, отчаянные объятия, горячее дыхание, рассыпающееся по коже, прикосновения, не нуждающиеся в словах, и те самые три слова, что до этого хранились за замками их собственных страхов.
Сдержанность, мучительное ожидание и стыдливое смущение лишь откладывали неизбежность, и когда момент наконец наступил, они оба почувствовали любовь. Ту самую любовь, которую искали всю жизнь.
Ни один, ни два, ни даже пяти поцелуев не могли выразить, насколько сильно они были привязаны друг к другу, насколько глубоко в их сердцах запустили свои корни не только страсть, но и то неизъяснимое чувство, которое пугало и одновременно наполняло их.
Она. Девушка, мечтавшая о сюжетах из любовных романов, которых у нее никогда не было в жизни, не знавшая материнской ласки. Она, которая с детства жила в одиночестве, понимая, что отец никогда не даст ей того, о чем она так отчаянно молила в своей душе — права быть ребенком, имея полноценную семью.
И он. Человек, преданный всеми — миром, который никогда не хотел его видеть, людьми, которые легко шли по головам его близких, судьбой, которая отняла у него мать, чьи колыбельные помогали ему засыпать, чью теплую ладонь он держал в детстве и кого всем сердцем любил.
Он, потерявший возможность жить той жизнью, что могла быть у него, если бы не война, если бы не кровь, если бы не годы, наполненные болью и жестокостью, из которых невозможно было выйти без глубоких шрамов на душе. Он, сломленный, разочарованный, усталый. Она, задумчивая, печальная, но все еще полная света. И в этот момент они приняли друг друга не как любовников, а как любимые друг другом.
Их взаимная влюбленность разгоралась стремительно и еще до войны, охватывая их с такой силой, что они не успевали осознать, когда именно это чувство полностью подчинило их себе. Они находили друг друга в толпе одними лишь взглядами, их руки тянулись друг к другу, и стоило только прикоснуться, едва ощутить тепло кожи, как трепет в их сердцах вспыхивал новым огнем, разливаясь по венам, делая каждую встречу томительной и желанной. Никто из них так и не понял, как на самом деле работает это странное, невообразимое чувство, непредсказуемое в своем проявлении, неподвластное разуму, но столь уверенно управляющее душой.
До их признания, до того рокового момента, когда слова были сорваны с губ, их встречи в комнате Изабеллы не имели той ценности, того наполнения, которое теперь делало их особенными и незаменимыми. Они тонули в страсти, они дарили друг другу моменты, которые было так легко оправдать физическим влечением, но Изабелла до последнего пыталась отгородить эту связь от любви, боясь признать, что чувства, которые они испытывают, выходят за рамки простой, сиюминутной слабости.
Но любовь — она подобна магии. Она появляется внезапно, ее невозможно предугадать, невозможно предотвратить, и даже когда разум отчаянно пытается уберечь от последствий, сердце всегда оказывается сильнее. Это сердце — неподвластное даже самому Богу, не то что людям. Сердце, способное подарить человеку восторг и блаженство, способное вознести его до небес и с той же легкостью бросить вниз, разбив о камни собственных ошибок. Оно готово на все ради того, чтобы испытать чувство, которое делает жизнь ярче, чтобы ощутить головокружительный, всепоглощающий восторг, пробуждающийся от одной лишь мысли о любимом человеке.
Какие жертвы оно готово принять, чтобы снова загореться, снова удивлять и снова восхищать?
Человек может быть сломлен, разбит, опустошен, но лишь любовь все еще способна заставить людей смотреть на этот мир с изумлением. Она порождает самые чудовищные поступки, но в то же время она вдохновляет на самые великие подвиги. Ее природа остается загадкой, ее формула так и не разгадана, и никто не может дать точного ответа, откуда она берется: из глубин человеческой души, из самого смысла мироздания или, как верят многие, от Бога.
Но правда заключается в том, что любовь дана лишь одному виду существ на этой земле, и пока она живет в сердцах людей, этот мир будет продолжать существовать, и сердца будут биться вместе с ним, совершают ли они грехи или творят чудеса.
Было уже раннее утро, когда они лежали в обнимку в тесной постели маленькой комнаты, вдыхая запахи ночи, которые все еще витали в воздухе, не спешив покидать пространство, пропитанное теплом их тел. Приглушенный утренний свет пробивался сквозь приоткрытое окно, лениво растягиваясь по полу, цепляясь за края тонких простыней, освещая обнаженные плечи.
За окном уже пели птицы, и казалось, мир постепенно просыпается, но вставать не хотелось, не было ни малейшего желания покидать это мгновение, разрывать тишину, в которую они были закутаны. Даниэль, лежа на животе, лениво приоткрыл один глаз и тут же натолкнулся на ее полный нежности взгляд.
Она смотрела не на его лицо, а на его спину, на изломанные, грубые, некрасивые шрамы, которых он сам почти не замечал.
— Если бы у меня была возможность, я бы залечила все ваши раны.
Даниэль улыбнулся, утыкаясь носом в подушку, позволяя словам раствориться в моменте, наполненном спокойствием и нежностью. Наступила короткая тишина, но ее тут же заполнила новая волна птичьего пения, мягко рассыпающегося за пределами крошечной комнаты, где им, казалось, принадлежал целый мир.
— Изабелла, — глухо пробормотал он. Даниэль приподнялся на локтях, дотянулся до ее губ, нежно целуя.
Девушка расплылась в улыбке, обхватывая пальцами его лицо, отвечая на поцелуй. Даниэль приподнял одеяло, освобождая пространство, нависая над ней, ощущая, как их дыхания становятся тяжелее, а сердце бьется все быстрее, как в их телах снова вспыхивает то же безрассудное желание, которым была наполнена каждая их встреча.
Но прежде чем страсть полностью завладела ими, ее уставший голос прозвучал с легким оттенком сдержанной насмешки:
— И все же, медсестры скоро вернутся, — ее пальцы скользнули в его волосы, слегка растрепав короткие пряди. Она бросила взгляд на настенные часы и тут же широко распахнула глаза. — Даниэль, четыре утра.
— И все же, — повторил он ее слова, поднося ее ладонь к своим губам, нежно касаясь кончиков пальцев. — Ваши руки всегда холодны, даже когда ваше тело источает тепло, а порой и невыносимый жар, от которого...
Изабелла не дала ему договорить, с легким раздражением прикрывая его лицо обеими ладонями, пытаясь скрыть себя от его взгляда, но на самом деле пряча собственное смущение.
— Я снова сказал что-то не то? — пробормотал он, сопротивляясь ее напору.
— Не поверите, но иногда ваши слова заставляет меня краснеть.
— Прошу прощения, моя леди, — усмехнулся он, не делая даже попытки скрыть свою довольную улыбку.
Но чем дольше она чувствовала его дыхание на своих пальцах, тем жарче становилось ее лицо, а когда он, с легкостью снял ее руки со своего лица, прижимая их к простыням, ее сердце пропустило один удар.
— Можно мне на вас посмотреть? — шепотом спросил он.
— Нет. — отвернулась она.
— Поцеловать?
Ответа не последовало, но Даниэль уже знал его наперед. Он склонился ниже, его губы коснулись ее шеи, затем подбородка, и наконец, снова нашли ее губы.
— Только поцеловать, — наконец проговорила она, закрывая глаза.
Но они оба знали, что сдержанность никогда не была их сильной стороной.
Мужчина без колебаний согласился на ее тихую просьбу, сплетая их пальцы воедино, чувствуя, как ее тонкие ладони растворяются в его руках. Он склонился к ней, вновь целуя медленно, без напора и жадности. В таких поцелуях не было пламенной страсти, они не сжигали и не поглощали, но они говорили о чем-то большем, о самой высокой степени любви, той самой, которую он, казалось, не умел выражать словами, но мог передать одним лишь движением губ. Таким он и запомнился ей — светлым, невесомым, проникнутым трепетным ощущением чего-то нового, неизведанного, но пугающе прекрасного.
Даниэль, отстраняясь, коснулся кончиками пальцев ее щеки, ласково провел по пряди волос, выбившейся из-под одеяла, затем, с тихим вздохом, сел на край кровати, разминая плечи.
— Мы обязательно увидимся завтра, — произнес он негромко.
— Я знаю, — она посмотрела на него, с трудом сдерживая желание притянуть обратно к себе. — Но с каждым днем становится труднее принимать, что вы уйдете.
Он не знал, что ответить, не желая признавать ее слова пророчеством, и лишь молча принялся одеваться, накидывая рубашку, но не застегивая ее до конца, оставляя ворот раскрытым, чтобы не задерживаться здесь слишком долго. Брюки он тоже не спешил застегивать, решив, что до палаты добежит и так.
Когда он повернулся к Изабелле, она, все еще укрытая одеялом, смотрела на него сонными, чуть прищуренными веками, наблюдая за каждым его движением. Даниэль ухмыльнулся, поймав ее взгляд, затем молча согнулся к ее ногам, беря в ладони стопу.
Он чуть наклонился, прикасаясь губами к ее лодыжке, затем выше — к икре, оставляя легкие, едва ощутимые поцелуи, но прежде чем он успел продолжить, она сдавленно выдохнула его имя, захлопнув лицо ладонями и спрятавшись под одеялом, застигнутая врасплох.
Даниэль тихо рассмеялся, опуская ее ногу обратно на постель, а затем, разминая шею, провел рукой по своим растрепанным волосам и поднялся на ноги.
Изабелла, едва почувствовав, что матрас освободился от его веса, вылезла из-под одеяла, все еще держа край ткани у груди, лениво наблюдая за тем, как он стоит посреди комнаты, колеблясь, уйти ему сейчас или остаться еще на мгновение.
— И все же, последний раз, — пробормотал он, склоняясь к ней и мягко касаясь губами ее щеки. — Спокойной ночи, моя леди, — прошептал он, улыбаясь краем губ.
— Или же доброго утра, — лениво отозвалась она, прикрывая глаза, уютно устраиваясь на подушке.
— Я хочу, чтобы для вас эта ночь хотя бы наступила, — он провел ладонью по ее волосам, осторожно убирая прядь с лица, затем в последний раз наклонился и коснулся губами ее лба. — Спите крепко.
Она что-то невнятно пробормотала в ответ, но Даниэль уже не слышал ее слов, медленно отступая, чтобы не мешать ей провалиться в сон. Тихо прикрыв за собой дверь, он вышел из ее комнаты, оставляя за спиной тепло, от которого не хотелось уходить.
Лучи утреннего солнца уже проникали сквозь окна, касаясь стен, мягко растворяясь в пыльных частицах воздуха.
И снова утро. И снова под пение птиц они оба, в двух разных комнатах, погружались в крепкий, сладкий сон, чувствуя на губах горьковато-сладкий вкус последних поцелуев, которые все еще пылали на коже, напоминая, что ночь была слишком короткой.
«Может, для нее это был просто мимолетный роман, легкое увлечение, которое помогло забыть на время ужасы войны? Может, она давно обо всем забыла, оставив это в прошлом, тогда как я — нет? Может, я был слишком медлителен, не решился действовать сразу после возвращения? Мне стоило быть настойчивее, не ждать, не надеяться, а просто сказать ей все, что чувствую. Но почему же тогда она отвернулась от меня, когда я хотел ее поцеловать? Может, она хотела оставить меня в прошлом? Может, она разлюбила? Может и вовсе не любила?
Тогда зачем она навещает моего отца? Зачем разговаривает с ним, зачем говорит обо мне? Почему старается сделать так, чтобы ему было легче, если я для нее — всего лишь призрак ушедших дней? Зачем? Может, все-таки любит? Но тогда почему избегает меня? Почему сторонится? Почему делает вид, будто ничего не было? Я не понимаю. Я не понимаю!»
Мысли сжигали его изнутри, превращаясь в хаотичный, разрозненный поток, лишенный логики и здравого смысла. В какой-то момент голова, словно перегретый котел, готова была взорваться — перед глазами потемнело, руки ослабли, пальцы скользнули с руля, и только пронзительные гудки встречных машин выдернули его из этой череды беспощадных вопросов.
Даниэль резко вывернул руль, бросая машину на обочину, и с силой ударил по тормозам. Шины взвизгнули, в ушах звенело, грудь судорожно вздымалась от сбившегося дыхания. Автомобиль дернулся и остановился на месте, а он, не успев опомниться, рванул ручник, и в следующую секунду он болезненно стукнул лбом по рулю.
— Придурок, чертов идиот, — прошипел он сквозь стиснутые зубы, качая головой из стороны в сторону.
Все рушилось. Все шло не так, не по задуманному плану, не по тем мечтам, которые он так отчаянно выстраивал в голове, надеясь на счастливый исход. Но несмотря ни на что, надежда продолжала тлеть глубоко внутри. Надежда, что отец переживет операцию. Надежда, что однажды Изабелла посмотрит на него так же, как в тот день.
Когда Даниэль, наконец, добрался до дома, он машинально заглушил мотор, вышел, оставив дверь автомобиля незапертой, и, едва переступив порог, направился прямиком в свою спальню, усаживаясь за фортепиано.
Дом был пуст. Тетушки не было, и, вероятно, она ушла на работу, что было только ему на руку. Он глубоко вздохнул и провел пальцами по холодным клавишам, прежде чем уверенно нажать первую ноту.
Звук расстроенного пианино эхом разнесся по комнате. Даниэль не знал, что именно собирается сыграть — музыка рождалась сама, складывалась из бессвязных обрывков, не имея ни структуры, ни ритма, ни завершенной мелодии. Мысли его метались, как и звук под пальцами. Это должно было быть похоже на песню о любви. Но любовь не может звучать так разорванно.
Он судорожно вдохнул, прикрыв глаза, зажимая сигарету зубами. Дым заполнил легкие, смешиваясь с нотами, что он продолжал извлекать из инструмента, пытаясь поймать тот самый ритм, ту самую мелодию, которая хоть немного смогла бы передать то, что творилось у него внутри.
Даниэль провел рукой по лицу, вглядываясь в открытое окно, где сквозь раму струился холодный осенний воздух, а за ним — серое небо, казавшееся таким же пустым, как и он сам.
«Изабелла ведь не просто скромная девушка. Война закалила ее, сделала холодной, отчужденной, и, возможно, именно в этом причина ее отстраненности, возможно, мне стоит лишь немного подождать. А пока жду, напишу для нее идею о любви — она вспомнит наши чувства, она посмотрит на меня по-другому, она снова полюбит меня и не захочет отпускать.
Но кто же ты, Изабелла? А мог ли я быть не первым в твоих попытках забыться в чьих-то объятиях? Если да, то кто был тем самым для тебя? Дурак ты, Даниэль, толком ничего о ней не знаешь. Хотя и я скрываю нашу связь от друзей, а она, тем более, никому о ней не говорила. Дурак ты, Даниэль».
Даниэль вновь принялся играть, аккуратно выводя карандашом на белых листах задатки своих наплывающих идей. Солнце ушло, небо затянулось тучами, и вскоре начался дождь — недолгим был этот нужный лучик света, который на короткий миг делал людей счастливыми. Ему становилось грустно — нагнетающая погода давила, мысли о влюбленности лишь усиливали это ощущение, но в то же время в груди тлело другое чувство, едва ощутимое, но теплое: оно приходило с мыслью, что он может быть любим, так же сильно, как любит сам. Это тепло было совершенно иного происхождения, не солнечного, не зависимого от времени года, но, несмотря на это, оно согревало. А вместе с ним, пусть и постепенно, но рассеивалась та тень, что оставил в его душе отец, когда пытался привить ему мысль, что одиночество — его судьба. Теперь же сердце просило другого, оно кричало, оно требовало не быть одиноким, принадлежать ей и быть любимым.
Спустя пару часов он сложил исписанные листы и напоследок прошелся по пустым комнатам. В спальне отца он задержался дольше, чем планировал, решив собрать для него еще вещей, которые могут понадобиться в больнице. Открыв комод, Даниэль машинально принялся перебирать содержимое, пока его пальцы не наткнулись на что-то холодное и тяжелое. Это был револьвер — именной, подаренный отцу в его молодости.
Даниэля передернуло от нахлынувших воспоминаний. Он осторожно взял оружие, рассматривая его тщательно, перевернул и проверил барабан — все ячейки были заполнены, кроме одной.
«Он до сих пор не смог пустить себе пулю в лоб. Пусть это побудет у меня, ему это ни к чему».
Даниэль вложил револьвер во внутренний карман куртки, аккуратно закрыл комод и вышел из комнаты, затем из дома.
Дождь лил, как из ведра. На улице значительно похолодало.
«Свидание все равно бы не задалось», — пронеслось у него в голове.
Мужчина вернулся домой уже поздно, но мысли его не давали ни покоя, ни облегчения, а наоборот, внутри росло смятение, глухое разочарование, и чем сильнее он пытался заглушить его, тем яростнее оно вспыхивало. Одно за другим наваливались осознания: бесперспективность его сердечных дел, финансовая составляющая его жизни, болезнь отца, тяжелая работа — все это теснилось в голове, мешая думать, мешая дышать и даже оставаться на месте.
Гнев, распаленный его собственной беспомощностью, вырвался наружу, когда Даниэль с силой толкнул ногой прикроватный столик. Громкий звон разбившейся вазы оглушил комнату, но сам по себе звук был не более чем очередной искрой, разжигающей пожар внутри. Он сжал кулаки, его руки сами тянулись ко всему, что можно было сломать и разбить. Даниэль не останавливался, пока его окружение рушилось, пока вещи, которые еще недавно казались ему незначительными, не превращались в обломки.
Он мог бы продолжить, но в этот момент его внимание привлек телефон. Трубка лежала на полу, издавая протяжный, не меняющийся звук гудка, и этот монотонный гул на фоне хаоса в комнате вдруг показался ему громче всех предыдущих звуков.
Даниэль замер, шумно дыша, затем резко нагнулся, поднял телефон с пола, дрожащими пальцами набрал номер на рулетке и, не раздумывая, приложил трубку к уху.
Ответ последовал почти мгновенно. Он слышал голос, но не мог проронить ни слова — горло сдавило, дыхание сбилось, а вместо внятных фраз с его губ срывались лишь нечленораздельные звуки.
— Даниэль? — тихо спросил Фрэнсис на другом конце провода.
— Фрэнк, — выдохнул Даниэль, ощущая, как слабость охватывает его тело, вынуждая медленно опуститься на диван. — Мне так плохо, ты бы знал, как на самом деле мне плохо.
— Я в тебе разочарован.
— Я так виноват, — после долгой паузы прошептал Даниэль, прикрывая лицо рукой и, не в силах сдержаться, тихо всхлипнул. — Я так виноват перед всеми вами.
— Что ты сделал такого, что она теперь ненавидит тебя всей душой?
— Я не знаю, — голос его сорвался, и он, содрогнувшись, попытался перевести дыхание. — Я не знаю. Я всего лишь хотел любить ее, хотел быть частью ее жизни, но я не могу, не могу смириться. Ох, лучше я умру, чем буду жить такую жизнь.
— Я бы не одобрил такого поступка.
— Но ты ведь мой друг...
— Именно поэтому я и говорю тебе это. Ты болен, Даниэль. И так было всегда.
— Что?
На том конце провода воцарилась тишина. Даниэль затаил дыхание, прислушиваясь, надеясь уловить хоть какой-то звук, хоть шорох или легкий скрип в динамике, но ни шума, ни дыхания, ни даже обычного гудка.
Что-то нехорошее, липкое и холодное пробежало по его спине. Медленно он проследил за шнуром, который вился по полу, и его пальцы невольно сжались, когда он увидел, что кабель был оборван. Телефон не был подключен.
С ужасом он поднял руку и осторожно взял в ладонь конец порванной спирали, боялся, что, если сделает это слишком резко, иллюзия разрушится окончательно, и медленно, почти машинально, взглянул на трубку. Ему не нужно было проверять еще раз, чтобы осознать: тишина была там с самого начала.
Медленно положив телефон рядом с собой, Даниэль опустил голову и закрыл лицо руками. Гнев ушел, оставляя после себя мерзкое чувство отвращения к себе и нескончаемую тоску, которая укутывала его в свои холодные объятия.
Он был один. Он всегда был один. И теперь, когда осознание этого пробрало его до самой сути, он понял: точка невозврата была пройдена, а время — всего лишь очередной предлог оттянуть неизбежное.
