Глава 5
Даниэль проснулся рано, но чувство усталости не покинуло его. Голова оставалась тяжелой, а тело ломило. Ночь не принесла ни минуты покоя. Он медленно поднялся с дивана, провел рукой по лицу, пытаясь окончательно прогнать сон, и направился к почтовому ящику у крыльца дома.
Лениво открыв скрипящую дверцу, он нащупал газету, но его внимание сразу привлекло нечто другое — письмо.
Письма он не получал уже давно.
Сонливость мгновенно отступила, уступая место нарастающему беспокойству. Схватив письмо и газету, он вернулся в квартиру, не раздумывая направился на балкон и, усевшись на деревянный стул, закурил. Он взглянул на обратный адрес. Его бывший дом.
Неприятное предчувствие кольнуло где-то в груди. Тревожное, липкое, но при этом смутное. Разорвав конверт, Даниэль достал пожелтевший лист бумаги, надел очки и начал читать.
«Дорогой Даниэль,
Пишу тебе, чтобы сообщить плохие новости.
Хотя твой отец просил не говорить тебе об этом, я не могу молчать.
Уильям сильно болен. Врачи предполагают, что это воспаление легких. Он не встает с кровати, едва дышит, почти все время спит. В последние дни он перестал отвечать на мои вопросы, начал плохо слышать и, кажется, уже не понимает, что ему говорят. Будто разум покинул его, оставив одного в ослабленном теле.
Даниэль, прошу тебя — приезжай. Я не прошу о помощи, но хотя бы увидеть его. Думаю, он бы очень этого хотел.
Люблю тебя,
Агата Сэмюэльс».
Даниэль дочитал письмо, но еще несколько мгновений смотрел на него, не двигаясь. Пепел с его сигареты осыпался на газету, которую он так и не раскрыл.
Сделав последнюю затяжку, мужчина потушил окурок, бросив его в пепельницу, затем аккуратно сложил письмо и отложил его на газетный столик, рядом с очками.
— Папа, папа, как же так, — тихо прошептал он, прикрывая лицо ладонями и глубоко вздыхая.
Он не мог позволить себе терять время. Резко поднявшись, он быстрыми, почти торопливыми движениями натянул чистые брюки, заправил белую рубашку, накинул старый козырек и, перекинув куртку через руку, покинул квартиру, не оглядываясь.
Дорога домой казалась бесконечной. Каждый новый километр только усиливал тревогу, давил на сердце грузом беспокойства, превращая ожидание в мучительное напряжение. Даниэль хотел поскорее добраться до места и увидеть отца. Он знал, что не может позволить себе откладывать поездку ни на день — слишком многое стояло на кону, слишком многое было несказанным.
Путь из Лондона до Феликстоу был не таким уж долгим, но каждый момент в дороге казался затянутым. Чем ближе он был к дому, чем сильнее нарастало беспокойство, тем отчетливее в голове всплывали те самые слова, которые он должен был сказать еще много лет назад.
Он нервно покусывал нижнюю губу, постукивал пальцами по колену, шептал себе под нос фразы, которые прокручивал в уме снова и снова. Он пытался подобрать слова, которые могли бы исправить то, что однажды было сказано в гневе. Слова, которые могли бы хоть немного залечить старые раны.
Последняя встреча перед уходом на фронт оставила глубокий след в их семье. А первая встреча после войны только усугубила все, сделав их чужими друг другу.
Сожаления и угрызения совести не оставляли его с того самого момента, как он покинул порог родительского дома перед войной. Прошли годы с тех пор, но он помнил все так отчетливо, словно это было вчера.
Сейчас ему нужны были правильные слова. Он должен был сказать, что любит его. Должен был дать понять, что не оставит его, что поможет справиться с болезнью.
Даниэль чувствовал, как сердце начинает колотиться все быстрее, когда автобус наконец остановился в тихом городке. Он спешил выйти, почти не замечая окружающих, и, оказавшись на улице, закурил.
Старый дом, стоявший перед ним, выглядел таким же, каким он его запомнил. Время не пощадило его: коричневая краска облупилась, доски скрипели под легким ветром, но он все равно оставался домом, впитавшим десятки лет воспоминаний.
Не колеблясь, Даниэль постучал. Дверь почти сразу распахнулась, и перед ним оказалась Агата. Увидев племянника, она крепко обняла его.
— Даниэль! — воскликнула она, в голосе ее звучала искренняя радость. — Ты бы почаще к нам заглядывал.
— У меня было много работы, времени почти не оставалось, — пробормотал он, не в силах скрыть волнения, и, пройдя внутрь, медленно стянул с себя верхнюю одежду.
— Чай? Кофе? Может, ты хочешь...
— Я хочу увидеть отца, — тихо перебил он, глядя ей в глаза.
— Он в твоей комнате, — с легким сожалением произнесла она и, присев в кресло у окна, продолжила наблюдать за племянником.
Даниэль молча кивнул, опустил голову и направился к двери. Он постучал. Тишина. Не дождавшись ответа, он осторожно вошел.
В комнате было тихо, слишком тихо, и каждый его шаг звучал глухо, неестественно громко на фоне ровных, но хриплых вдохов.
Старик лежал на постели, раскиданные простыни беспорядочно спутались вокруг него. Его дыхание было сбивчивым, каждое движение груди давалось с трудом. Пот стекал по его осунувшемуся лицу, впитываясь в ночную рубашку, а сведенные судорогой пальцы сжимали ткань простыней.
Даниэль медленно опустился на колени рядом с кроватью и сердце его сжалось. Он смотрел на отца — немолодого, изможденного, дрожащего от боли — и испытывал одновременно сострадание, сожаление и безграничную любовь, которую так хотел ему отдать.
Но что бы он ни сказал, что бы ни сделал — разве могли слова или прикосновения заменить годы, что он был вдали?
Он сидел рядом, боясь, что даже его присутствие окажется недостаточным.
— Папа, — тихо произнес он, осторожно касаясь ослабевшей руки старшего. — Я здесь.
Даниэль сидел рядом с постелью, шептал слова утешения, хотя знал, что они, возможно, недостаточны. Уильям словно подвис между сном и явью: его дыхание стало прерывистым, губы пересохли, а лицо исказилось выражением страдания.
— Отец? — снова позвал он, но в ответ не последовало ни слова, ни даже слабого прикосновения.
Только дрожащая грудная клетка, слабый рваный вдох и капли пота, медленно стекающие по щекам, свидетельствовали о том, что жизнь еще держится, хотя и тонкой, зыбкой нитью.
Даниэль заметил знакомые признаки предсмертного состояния. Он видел это раньше, знал, что это значит, но отчаянно хотел ошибаться. Эта ужасная пелена, эта неизбежность, которую невозможно было стереть, окутывала комнату и давила на грудь.
Он прикрыл лицо руками, стараясь скрыть слезы, но дыхание стало сбивчивым, грудь сдавило удушающим комом.
— Как же так, отец. Как же так ты себя не берег, — прошептал он, беспокойно оглядывая комнату.
Он вновь взял ослабевшую руку Уильяма, крепче стиснув ее в своей. Надежда, что он еще сможет что-то изменить, наполняла каждое его движение.
— Я помогу тебе, — почти умоляюще сказал он, пытаясь убедить не только отца, но и самого себя. — Я тебя вылечу. Я обещаю. Найду хороших врачей.
Он поднес руку отца к губам, осторожно поцеловал ее, затем медленно опустил обратно на простыню.
— Что же делать. Надо что-то придумать, — шептал он, поднимаясь на ноги.
Окно было открыто, и легкий ветер шевелил занавески, наполняя комнату едва ощутимым дыханием утра. В углу стояло пианино.
Даниэль замер, заметив его. То самое пианино.
Он помнил, как когда-то сидел за ним, как отец вслушивался в каждую ноту, как его настроение менялось в зависимости от мелодии. Музыка была их языком — простым, честным, не требующим слов.
Сколько раз он пытался задобрить отца, сыграв что-то спокойное, что-то, что могло смягчить его резкость и как давно он перестал это делать?
Он смотрел на пианино с тоской, понимая, что их связь никогда не держалась только на словах. Она была во взглядах, в молчании, в музыке, которая звучала между ними, даже когда все остальное рушилось.
Не задумываясь, он присел на старую табуретку у пианино. Осторожно поднял крышку инструмента, покрытого тонким слоем пыли, и легкими движениями коснулся клавиш. Первые ноты прозвучали глухо, но вскоре инструмент ожил.
— Наверное, то, что любила мама, — улыбнулся он, делая глубокий вдох.
Пальцы плавно заскользили по клавишам, и комната наполнилась мягкими звуками — нежными, проникающими прямо в сердце. Эта мелодия всегда была наполнена любовью, с самого детства, когда мама, широко улыбаясь, садилась за инструмент.
Он прикрыл глаза, позволяя воспоминаниям нахлынуть. Теплые руки, которые мягко гладили его по голове. Заразительный смех, легкий, искренний, чистый. Яркий свет в глазах. Она была ангелом. Когда мама садилась за пианино, весь мир будто замирал.
Даниэль вспомнил, как отец смотрел на нее. Тогда он еще умел улыбаться, умел быть счастливым. Был заботливым, носил ее на руках, целовал, обнимал, а она смеялась, обвивая его шею руками. Они были друг для друга целым миром. Эти моменты были не просто воспоминаниями — они остались в нем навсегда, становясь его частью.
Последние ноты растворились в тишине.
— Вивиен, играй для меня чаще... — донесся хриплый голос из постели.
Даниэль резко обернулся. Отец лежал с закрытыми глазами, губы его едва шевелились.
Прикусив нижнюю губу, мужчина зажмурился, сдерживая себя. Он не мог позволить слабости взять верх, и, когда прилив эмоций немного отступил, он осторожно закрыл крышку пианино и вышел из комнаты.
Взгляд скользнул по тумбочке у окна. Он подошел, дрожащими пальцами набрал номер на рулетке телефона и, прижав трубку к уху, задержал дыхание. После долгих гудков, наконец, на другом конце раздался низкий, хриплый голос:
— Фрэнсис Талли у телефона. Слушаю вас.
— Привет. Привет... — Даниэль замолчал, не сразу находя слова.
— Даниэль?
— Да, прости. Я звоню, чтобы попросить тебя о помощи.
— Что случилось?
— Папа, он болен. Ему срочно нужна хорошая больница. Он уже не может даже пальцами пошевелить.
На другом конце повисла короткая пауза.
— Боже, Даниэль. А у вас нет больницы поблизости? В Феликстоу была какая-то.
— Нет! — резко перебил он. — Ни в коем случае. Это даже не обсуждается. Я готов оплатить все, что потребуется, только скажи, что нужно сделать.
— Я понял, — голос Фрэнсиса стал тверже. — Я займусь этим. Сделаю все, что в моих силах.
— Спасибо, Фрэнсис, — Даниэль попытался вложить в голос всю свою благодарность.
— Не стоит. С этим нужно справляться вместе. Я свяжусь с тобой, как только будет информация. Будь на связи.
— Да, я буду ждать. Спасибо.
После завершения разговора Даниэль почувствовал слабое, почти неуловимое облегчение, но оно было мимолетным, не способным вытеснить ту тревогу, что глубоко засела в груди и продолжала терзать его сознание, не давая ни секунды покоя. Он вернулся в комнату к отцу, который все так же неподвижно лежал на кровати, с плотно сжатыми веками, с осунувшимся лицом, побледневшим и усталым, и, глядя на него, Даниэль снова ощутил, как тревожные мысли обрушиваются на него новой волной, как беспокойство о будущем сковывает тело, не позволяя дышать свободно, не давая сосредоточиться на чем-то, кроме неизбежности происходящего.
Когда телефон, наконец, зазвонил, он схватил трубку так резко, что едва не выронил ее, а голос его дрожал от напряжения, когда он ответил, надеясь услышать хоть какую-то весть, хоть малейший план действий.
— Алло?! — голос его сорвался, вцепившись в трубку с такой силой, будто от нее зависела жизнь.
— Вези своего отца в больницу, где работает Изабелла. — Фрэнсис говорил быстро. — Боги, как же она называется. Прости, голова не соображает...
— Больница Святого Варфоломея! — Даниэль резко выпрямился, ладонь сжалась в кулак, а сердце забилось быстрее. — Я уже в пути. Спасибо, Фрэнк, правда, спасибо...
— Крепись, Даниэль. Когда все закончишь, приезжай ко мне. Выпьем, поговорим.
— Спасибо, Фрэнсис, — тихо повторил он, с трудом подбирая слова, прежде чем опустить трубку.
Тетя Агата молча вышла из комнаты и теперь смотрела на него с легкой, осторожной надеждой, и ожидала подтверждения, что теперь, наконец, есть выход, есть хоть какая-то возможность спасти Уильяма. Даниэль кивнул ей, пытаясь сохранить спокойствие, и снова вернулся к отцу, но, едва подойдя ближе, понял, что не знает, с чего начать, не знает, как правильно подготовить его к поездке, не знает, как уложить в несколько минут всю заботу и поддержку, которую он не успел выразить за эти годы.
Но Агата, предугадав его колебания, уже протягивала ему большой тканевый мешок, не говоря ни слова, предоставляя ему то, что сейчас было необходимо. Даниэль молча взял его, прошел к шкафу, принялся выкладывать на постель уличную одежду, привычными движениями собирая все, что могло понадобиться. Завязав мешок, он передал его тете, попросив отнести в машину, и она, немедля ни секунды, исчезла за дверью, оставляя его наедине с отцом.
Он глубоко вздохнул, подошел к постели и осторожно дотронулся до плеча отца, слегка потряс, надеясь на ответ, но Уильям лишь зажмурился, пытаясь уйти от любых прикосновений, но так и не открыл глаз. Даниэль опустился на край кровати, сдвинул влажное от пота одеяло, затем взял брюки и осторожно, стараясь не причинить боли, начал натягивать их на ослабевшие ноги отца, застегивая пуговицу, чувствуя под пальцами чужую дрожь, но продолжая двигаться размеренно. Затем он надел ему шерстяные носки, выпрямился, перевернул его на бок, но в тот же миг услышал глухой, наполненный страданием стон, заставивший его на секунду замереть, закрыть глаза, стиснуть зубы, чтобы только не позволить себе сорваться, не позволить панике завладеть разумом.
Несколько долгих мгновений он стоял, переводя дыхание, и вновь наклонился, взял рубашку, аккуратно просунув в рукав левую руку отца, снова перевернул его, теперь уже на спину, но в тот же момент раздался новый звук — тяжелый, отрывистый, болезненный кашель, от которого Уильяма скрутило, заставив сжать пальцы на простыне, стиснуть зубы так, что на скулах выступили впадины.
— Тише, все хорошо. Потерпи немного, скоро тебе помогут, —тихо произнес Даниэль, опуская ладонь на вспотевший лоб отца, чувствуя под пальцами горячую, влажную кожу, в которой пульсировала лихорадка.
— У тебя жар.
Он быстро, но осторожно перевернул отца на другой бок, удерживая его ослабевшее тело так, чтобы тот не почувствовал резких движений, затем ловко надел правый рукав рубашки, стараясь не дергать руку, застегнул пуговицы на груди, которая поднималась и опускалась неравномерно. Затем обул его в старые, давно поношенные туфли, не тратя времени на лишние мысли, аккуратно завязал шнурки, проверяя, чтобы те не давили.
— Нам пора. Я помогу тебе, — хрипло выдохнул он, понимая, что другого выбора нет, и, наклонившись, осторожно подхватил отца, закинув его руку себе на плечо, после чего медленно выпрямился, одновременно подтягивая его вверх и ставя на ноги.
Уильям простонал, мышцы его ослабшего тела напряглись, пальцы попытались ухватиться за ткань рубашки сына, но сил у него не было, и, если бы не поддержка Даниэля, он бы снова рухнул обратно на постель. Он не мог держаться, его ноги почти не двигались, но Даниэль крепко сжимал его под локтем, полностью контролируя вес, помогая передвигаться, и шаг за шагом медленно вел отца к выходу, ощущая, как его плечо отяжелело от бессильного, но все же доверительного прикосновения.
Агата, приложив ладони к груди, сжала губы, наблюдая за этим безмолвным разговором — их тел, их движений, их невысказанных слов.
Когда они, наконец, вышли из дома, Уильям слабо сжал плечо сына, словно собирался что-то сказать, но вместо этого лишь закашлялся, резким, удушливым звуком, от которого все его тело сотряслось, а ноги подкосились. Даниэль остановился, крепче сжал его, помогая ему отдышаться, наклонил голову так, чтобы видеть его лицо, и только когда кашель стал тише, снова повел его дальше, выводя к машине.
Агата уже стояла рядом, открывая дверцу, и Даниэль аккуратно опустил отца на сиденье, помогая ему поставить ноги внутрь. Он пристегнул отца ремнем, осторожно уложил его голову на бок, чтобы тому было удобнее, снял с себя куртку и бережно накрыл его, ведь хотел хоть немного защитить от холода, от слабости, от болезни, от всего, что грызло его изнутри. Затем, тихо закрыв дверь, отступил на шаг, закурил, выпуская густой дым в прохладный воздух.
— Повезешь его в Лондон? — голос Агаты прозвучал приглушенно. Она поежилась, сильнее кутаясь в халат.
— Да, — коротко ответил Даниэль, нахмурив брови. — Как только выяснят, чем он болен и как будут лечить, я напишу.
— Ты сейчас где-то работаешь?
— Да, — нерешительно произнес он, отворачивая взгляд к своим ногам. — Сейчас везде нужны лишние руки, те же камни на производстве таскать.
Агата внимательно посмотрела на него, не мигая, чуть склонила голову, затем, не сразу, но все же произнесла:
— Только не делай глупостей, Даниэль.
Он посмотрел на нее, молча кивнул, натянул небрежную улыбку и быстро докурил сигарету, щелкнул пальцами, сбрасывая окурок на дорогу, после чего глубоко вдохнул.
Даниэль коротко обнял женщину, чувствуя, как ее тонкие пальцы на секунду крепче сжались на его спине, затем быстро сел в машину, завел двигатель и выехал на проезжую часть, растворяясь в темной, влажной дороге, которая уносила его прочь.
Тучи рассеялись быстро, уступая место первому утреннему свету, и теперь рассвет был виден со всех сторон, мягко окрашивая горизонт в теплые золотистые оттенки. Когда-то эти холмы, теперь блеклые и выцветшие, летом покрывались насыщенной зеленью, переливались множеством разноцветных пятен луговых цветов, и, казалось бы, такой пейзаж должен был вызывать умиротворение, внушать надежду, напоминать, что после долгих холодов снова приходит тепло, но, глядя на осунувшееся, изможденное болезнью лицо отца, Даниэль не мог избавиться от тревоги, которая сжимала грудь, не давая дышать свободно.
Он сидел рядом, молчал, не произносил ни слова, и в этом молчании было что-то удушающее, непривычное, почти неестественное. Даниэль вспомнил, как когда-то, будучи еще подростком, мечтал, чтобы отец замолчал, чтобы он ни слова не говорил, не бросался в пьяном угаре обвинениями, не выкрикивал грубые, болезненные фразы, которые потом, после очередного приступа раздражения, заставляли его извиняться, пусть неуклюже, пусть не до конца искренне, но все же извиняться. Тогда казалось, что если бы он просто молчал, если бы не говорил ничего, стало бы легче. Но сейчас он бы отдал все, лишь бы услышать его голос, каким бы он ни был — пусть даже хриплым, грубым, наполненным раздражением или злостью. Пусть бы он снова ворчал, нес свой бессвязный бред, пусть бы ругался, сердился, упрекал, но был бы живым.
Отведя взгляд от отца, Даниэль уставился на дорогу, по которой они ехали.
«Отцу бы понравился этот вид», — подумал он, наблюдая за расстилающимися вдали лугами. «Конечно, он любит лес больше, но просторные, свободные поля всегда его привлекали. Простор, свобода — то, о чем он так мечтал всю жизнь».
Даниэль сжал руку у горла, горько улыбнулся.
«Обязательно прогуляюсь с ним после выздоровления. А потом, возможно, мы сходим на рыбалку. Может быть, даже осмелюсь выпить с ним».
В больницу, расположенную в тихом центре города, они прибыли около восьми часов утра. Выведя отца из машины, Даниэль, стараясь держать его крепко, но при этом бережно, повел в главный вход, и, едва они переступили порог, медсестры тут же подхватили больного, уложили на носилки и, не теряя времени, позвали главного врача.
Даниэль ожидал увидеть пожилого, строгого человека, но, к его удивлению, перед ним предстал молодой мужчина — уверенный, собранный, с пронзительным взглядом, в котором читалось профессиональное спокойствие.
Осмотр не занял много времени: врач внимательно прослушал легкие, осмотрел глаза, проверил реакцию зрачков, отбил почки, записал данные в журнал и, не выказывая особого беспокойства, объявил, что вскоре сможет сообщить предварительный диагноз.
Даниэль молчал, слушая его, стараясь не пропустить ни одного слова, но чем больше врач говорил, тем сильнее сжималось сердце, тем отчетливее становилась мысль о том, что все это слишком серьезно, что отец балансирует на грани, и никто не может сказать, на какую сторону склонится чаша весов. Пятьдесят на пятьдесят. Но был шанс. Врач уверенно заявил, что при должном уходе Уильям может пойти на поправку.
Затем он провел Даниэля в свой кабинет, где подробно объяснил ситуацию: стоимость стационарного лечения, необходимость анализов, возможные процедуры, которые потребуется провести, если диагноз подтвердится. Туберкулез.
Шла речь даже о хирургическом вмешательстве, если состояние отца ухудшится, а также о стрептомицине — препарате, который мог дать шанс на выздоровление. Даниэль не смыслил в медицине, но одно он понимал точно: ситуация критическая. Пока оставалось слишком мало информации, пока все упиралось в предстоящие анализы.
Договорившись с врачом о том, что через неделю приедет узнать результаты и навестить отца, он оплатил содержание в больнице, подписал все необходимые документы, подтверждая свое родство и право принимать решения о лечении, а затем, спрятав бумаги в карман, медленно прошел через длинные больничные коридоры, пропитанные тяжелым запахом крови и медикаментов.
Этот запах был ни с чем не сравним, ведь он так пугал его. Он напоминал ему первый раз, когда он попал в госпиталь во время войны. Напоминал ту же самую безнадегу в первый день пребывания в том месте.
Медсестра указала палату, в которую уже перевезли его отца, и Даниэль кивнул ей в знак благодарности, даже не посмотрев в ее сторону, затем шагнул внутрь, но не смог пробыть там и десяти минут.
Молчание давило, оно делало его безумно одиноким, словно присутствие отца было лишь призраком, иллюзией, какой-то отчаянной надеждой, за которую он пытался ухватиться, но которая ускользала сквозь пальцы. Но прежде чем выйти, прежде чем окончательно сбежать из этой комнаты, он опустился рядом с кроватью, наклонился и быстро поцеловал грубую, натруженную руку отца, задержался на секунду, а затем резко выпрямился и вышел, прикрыв за собой дверь.
У больницы он выкурил несколько сигарет, одну за другой, пытаясь прогнать ком в горле, пытался убедить себя, что сделал все, что мог, но чувство вины не уходило, а тягостные мысли с каждым вдохом дыма лишь глубже оседали в голове.
Когда он, наконец, сел за руль, солнце уже встало высоко, согревая мир вокруг. Он вспомнил тот день, когда умерла мама. Тогда шел дождь. А сегодня светило солнце.
«Значит, все будет хорошо.
Мама.
Кажется, я почти не помню того дня целиком. Остались лишь разрозненные, туманные обрывки, будто старый, изношенный кинопленкой фильм, который невозможно пересмотреть. Я помню, как спросил у отца, когда тебя достанут обратно, и теперь понимаю, что в том возрасте просто не знал, что такое смерть. Мне было невдомек, что слово «никогда» может быть настолько окончательным.
Спустя несколько лет, когда я, наконец, осознал, что ты не вернешься, я начал скучать, начал ощущать пустоту, но усердно скрывал это от отца, надеясь показаться сильным, надеясь стать для него примером, хотя сейчас, глядя на все это из настоящего, я понимаю, что тосковал всегда.
Пройдя через столько всего, столкнувшись со смертью, потерей, болью и отчаянием, научившись смиряться с утратами, я понимаю, что твое отсутствие — это самое болезненное, что мне пришлось пережить. И самое страшное, что осознал я это только теперь, только будучи взрослым, только после того, как жизнь уже столько раз ударила меня по лицу.
Прости меня, мама.
Но самое главное — в моем детском мире ты всегда была самой прекрасной. Возможно, ты не была такой на самом деле, возможно, у тебя были недостатки, ошибки, сомнения, возможно, ты тоже уставала и чувствовала себя беспомощной. Но для меня ты была лучшей. Даже лучше Бога.
И пускай ты останешься такой навсегда. Да. Давай так и сделаем. Надеюсь, ты не против».
Дорога за город была такой же серой, как и его мысли, такой же бесконечно длинной, как его усталость, такой же пустой, как ощущения, которые он испытывал, глядя на размытые лучами солнца долины. Жизнь его не была омрачена настолько, насколько он чувствовал это сейчас. Потерять все теперь значило для него потерять самого себя.
Он не знал, ради чего живет, не знал, какой цели следовать, но был уверен в одном — он никогда бы не смог простить себе, если бы заставил своего отца снова утонуть в пучине горя и алкоголя. Это стало бы последней точкой, тем, после чего возвращения уже не было бы.
Счастье всегда было для него чем-то призрачным, важным, но недосягаемым, чем-то, что он даже не пытался удержать в руках, потому что знал, что оно всегда ускользнет, всегда оставит после себя пустоту. Оно было так далеко от их семьи, так неуловимо, что он и вовсе перестал использовать это слово в своей жизни, будто это нечто чуждое, нереальное, выдуманное для других.
Счастье было неуловимой бабочкой, порхающей в своем хрупком, мечтательном мире, всегда находящейся рядом, но никогда не задерживающейся надолго. Кратковременное. Едва ощутимое. Как и жизнь крылатого насекомого.
Когда он, наконец, подъехал к дому Талли, тот казался пустым, безжизненным, словно заброшенным. Все выглядело так, будто здесь никого нет, будто это не дом, а просто декорация, каркас, утративший свою суть, утративший тепло, утративший смысл.
Служебный автомобиль стоял на привычном месте, и Даниэль, не раздумывая, припарковал свою старую машину рядом с ним. Воздух был холодным.
Несмотря на конец августа, погода совершенно не располагала к тому, чтобы наслаждаться природой. Сильный ветер гулял по двору, поднимал пыль и листву, цеплялся за края одежды, пронизывая насквозь, оставляя после себя неприятный холод, который не исчезал, даже когда он уже стоял у порога.
Никто не встретил его на улице, никто не выглянул в окно, никто не дал понять, что здесь его ждут. Он тихо постучал в дверь. Ответа не было.
Некоторое время он просто стоял, слушая, как ветер воет за спиной, но внутри дома оставалась тишина, и, прежде чем постучать снова, он подумал, что, возможно, все еще спят.
Фрэнсис точно мог спать. Но звук открывающейся двери развеял его догадки.
Друг действительно выглядел не выспавшимся, но в руке его был стакан, наполненный спиртным, а на нем самом была та же одежда, что и вчера.
— Доброе утро, — прохрипел он, отступая в сторону и жестом приглашая его внутрь.
Даниэль коротко поздоровался в ответ, не стал спрашивать, почему Фрэнсис уже с утра держит в руках спиртное, не стал уточнять, сколько времени тот не спал, а просто шагнул внутрь, оставляя куртку и козырек в прихожей, ощущая, как дом мгновенно поглощает его в свою привычную, тяжелую атмосферу, наполненную запахом табака, алкоголя и чего-то еще неуловимо теплого, чего-то, что ассоциировалось с уютом, но в то же время с чем-то болезненно знакомым.
— Пойдем, налью тебе чая, — бросил Фрэнсис, не дожидаясь ответа, направляясь на кухню.
Даниэль, не раздумывая, последовал за ним.
Фрэнсис быстро наполнил чашку, поставил ее перед ним, затем, как бы вскользь, поинтересовался, будет ли он завтракать, но, услышав уверенный отказ, лишь молча кивнул, принимая ответ без лишних вопросов, и жестом предложил пройти в комнату отдыха — ту самую, где они провели большую часть вчерашнего вечера.
Внутри все было точно так же, как и вчера. Почти. Фрэнсис уже не выглядел столь гневным, в его движениях не было вчерашней импульсивности, и именно он первым завел разговор, спросив о состоянии отца Даниэля.
— Врач предполагает что это туберкулез, — тихо ответил тот, опуская взгляд на чашку, словно не хотел встречаться с другом глазами. — Нужно ждать анализов, через пару дней будет точно известно.
Фрэнсис молчал, обдумывая сказанное, затем вздохнул, покачал головой.
— Туберкулез — вещь страшная, — наконец проговорил он. — Но я слышал, что теперь появились методы, которые позволяют лечить эту дрянь. Я все организую, не беспокойся. Даже если дорогое лечение — подсоблю, — махнул рукой.
— Да, — Даниэль сжал ладонь на чашке, ощущая, как горячий фарфор неприятно жжет кожу. — Но, если лечение не поможет, остается только операция. Но спасибо тебе все равно.
Фрэнсис резко вскинул на него взгляд.
— Эктомия? — удивился Фрэнсис. — Это слишком жестоко. Твой отец не выдержит. Он и до этого-то здоровьем не отличался.
— Потому и ждем результатов.
Даниэль наконец сделал глоток чая, который оставлял на языке терпкий, не слишком приятный вкус.
Фрэнсис внимательно посмотрел на него, изучая выражение его лица, затем, видя помрачневшее лицо Даниэля, решил уйти от неприятного разговора, переводя тему:
— Как добрался вчера?
— Хорошо. Без происшествий. А ты, я смотрю, всю ночь не спал?
Фрэнсис скептически фыркнул, отвел взгляд в сторону, словно не хотел объяснять, но все же ответил, небрежно пожав плечами:
— Да.
— Гулял?
— Читал.
Даниэль приподнял бровь.
— Читал? — переспросил он, на этот раз с искренним удивлением. — Ты вообще был в состоянии что-то соображать?
Фрэнсис усмехнулся, поднял стакан к губам, сделал глоток, затем, чуть помедлив, медленно выдохнул.
— Я исследовал вопрос национализма.
Даниэль прикрыл глаза и выдохнул, склонив голову.
— Ради Бога, Фрэнсис... — простонал он с тихой, почти жалостливой интонацией, глядя на друга так, словно не знал, смеяться ему или отчитать его за подобные исследования в пьяном угаре.
Фрэнсис лишь ухмыльнулся, его красные от недосыпа глаза блеснули каким-то опасным, лихорадочным огнем, но он ничего не сказал.
Вместо этого он медленно нагнулся вперед, поставил стакан на низкий столик, затем, не глядя на Даниэля, достал из кармана сигареты, сунул одну в губы, закурил, затянувшись.
— Я не мог уснуть, — заговорил Фрэнсис приглушенно. — В голове снова и снова крутились слова Грегори о культуре, о том, как она формирует нацию и как сама нация, в свою очередь, влияет на ее становление. Это не давало мне покоя. Я вскочил посреди ночи, вбежал в комнату сестры, разбудил ее, роясь в книжных полках в поисках сборника Кольриджа, но нашел только один том — «Кубла-Хан, или Видение во сне». Мне этого хватило. Я схватил книгу и бросился вниз, едва ли не на ходу открывая ее, перечитывая, вчитываясь, пытаясь найти в этой поэме что-то, что откликнется во мне, что покажет мне Англию, ее дух, ее суть. Но я не нашел ничего!
Тогда я отправился в библиотеку отца и, перебирая ряды книг, наугад вытянул Гюго. «Последний день приговоренного к смерти». Я перечитал первые страницы и понял, что главный герой, этот приговоренный, мог вполне сойти за англичанина, мог быть нашим соотечественником — с его внутренними сомнениями, с его характером, с его взглядами. Эти писатели, Гюго, Кольридж, Диккенс, они не просто были голосами своих народов — они были голосами своего времени. Их мысли, их идеи, их борьба — все это выходило за рамки национальной идентичности. Если отбросить тот факт, где они родились, где жили и на каком языке писали, то окажется, что их произведения можно отнести к любой стране, к любому обществу, к любому народу. Конечно, я не говорю про «Собор Парижской Богоматери» — это роман, написанный для парижан, для Франции, он дышит этим городом, он насквозь пропитан его духом. Фу, Господи, — поморщился он после упоминания ненавистной ему страны, после прочистив горло, рьяно продолжил. — Но тем не менее я пришел к выводу, что Грегори был прав. Ты заметил, с какой страстью он читал ту поэму? С какой любовью говорил об Элгаре? Это было нечто большее, чем просто патриотизм, это было его желание познать, прикоснуться к чему-то большему, к культуре, к искусству, к истории. И в тот момент, когда я осознал это, я понял, что всегда думал так же.
Я никогда не вешал ярлыки на людей из-за их национальности, из-за их происхождения, из-за их музыкальных предпочтений. Можно ненавидеть Гитлера, но любить Шумана или Бетховена. И когда это пришло ко мне, когда я вдруг понял, насколько очевидной и простой является эта мысль, я ощутил во мне странный, необъяснимый гнев. Я предполагаю, что причиной тому было слишком большое количество алкоголя, который был выпит вчера, но это не меняет сути.
Этот гнев был беспочвенным, глупым, даже в какой-то степени сюрреалистичным. И еще я осознал одну вещь о свободе мысли и самовыражения.
Можно утверждать, что каждый имеет право на свое мнение и что его нельзя менять, потому что это часть его личности. Но что тогда делать с тем мнением, которое в корне противоречит самой идее свободы, которое разрушает саму возможность выбора, саму возможность быть тем, кем ты хочешь быть? Как можно защищать право человека на мнение, если это мнение направлено на подавление других?
Я не могу назвать «мнение» тем, что пропагандирует нацистские идеи, потому что такие взгляды априори аморальны для общества. Они несут в себе только разрушение. Я могу сказать, что мои идеи направлены на благо общества, что они сохраняют нашу идентичность как нации и народа. Но это бред! Вздор умалишенного!
Почему я не могу читать американскую литературу? Разве я перестану от этого быть англичанином? Почему я не могу носить одежду рабочего класса? Разве я перестану от этого быть сыном своего отца, богатым наследником, аристократом, одним из тех, кого эта страна веками растила в своих лучших традициях?
И почему патриотизм заключается только в том, чтобы бить себя в грудь и сжимать кулак, говоря, что наше — лучше? Почему я должен говорить, что наш оркестр превосходит какой-то беззубый деревенский ансамбль на востоке? Почему я должен утверждать, что Диккенс лучше Достоевского, только потому что писал о том-то и том-то? Но это же чушь! Я англичанин, и я люблю Достоевского. И это не делает меня русским. И именно это я понял после слов Грегори.
Когда человек, слепо следуя за чьими-то идеями, начинает «патриотично» вещать о превосходстве своей родины, о том, что у нас есть, а у них нет, о том, что наше лучше их, он не замечает, как пересекает черту, за которой лежит только моральное разложение. Именно с этого начинается фашизм.
С того момента, когда жизнь другого человека — такого же, как он сам, с теми же правами, с тем же правом выбора, с той же национальной идентичностью, становится для него ничем, становится разменной монетой, становится менее ценным существовом, потому что в его системе координат чужая культура не имеет права на существование. С этого момента человек перестает видеть людей. Именно в этот момент начинается насилие, а как итог — разрушение.
Фрэнсис замолчал, наконец позволяя себе сделать глубокий вдох, будто весь этот монолог вырвался из него на одном дыхании.
Даниэль смотрел на него с легким недоумением, все еще переваривая сказанное, пытаясь осознать, что его друг сейчас десять минут подряд с жаром рассуждал о культурном значении национальной идентичности, и эта мысль казалась ему куда более удивительной, чем сам разговор.
— Тогда ты извинишься перед Грегори? — медленно проговорил он, все еще пытаясь уложить в голове услышанное.
Фрэнсис тут же фыркнул, откинулся назад и поднял брови с выражением искреннего возмущения.
— Нет, конечно! За что?
— Ну вот, ты только что сам объяснил, почему тебе стоит извиниться перед ним, — спокойно проговорил Даниэль, чуть наклоняясь вперед. — Именно из-за этого ты его и хватал за грудки, потому что понял, что оказался не прав, потому что осознал это, но не мог принять, потому что больно было признать этот факт. Но теперь ты сам себе это доказал. Ты признал свою ошибку, осталось только сказать это ему. Ведь если ты этого не сделаешь, он начнет думать, что, возможно, он был не прав.
Фрэнсис усмехнулся и скептически скривил губы.
— Он будет смеяться. Я уверен.
— Вешаешь ярлыки? — Даниэль легко улыбнулся, чуть приподняв брови.
Фрэнсис тут же выпрямился, не сразу, но допил виски, быстро пытаясь собраться с мыслями, и поставил стакан обратно на стол.
— Нет, — медленно выдохнул он, постучав пальцами по стеклу, а затем, чуть помедлив, коротко кивнул. — Ты прав. Надо извиниться перед ним.
— Для тебя это всего пара слов, а для него, возможно, толчок, чтобы и дальше познавать что-то новое. Ты найдешь нужные слова, я уверен в этом.
Фрэнсис закачал головой, чуть нервно, быстро, будто подбадривая самого себя, и посмотрел на Даниэля с неожиданной искренностью.
— Ты прав, друг, ты прав. Как только он проснется, сразу же сделаю это, признаю, что я был не прав, — пробормотал он, нервно крутя стакан в руках.
— Не расстраивайся ты так, — спокойно произнес Даниэль, откидываясь на спинку кресла. — Хочешь, можем отвлечься? Мне бы тоже не помешало.
Фрэнсис чуть приподнял голову, вопросительно посмотрев на него. Даниэль усмехнулся.
— У меня машина, — начал он, пожав плечами. — Помнишь ту американскую со свалки, от International Harvester? Отец сейчас не в городе, так что я взял ее себе. Я возился с ней пару недель назад, капался моторе, но, когда ехал сюда, услышал какой-то странный стук спереди. Мы могли бы заглянуть в старый моторчик вместе. Тебе же всегда нравились необычные машины.
Фрэнсис замолчал, опустил взгляд, какое-то время просто смотрел в стол, но затем так же быстро и одобрительно кивнул, улыбаясь.
— Ты иди, я приду с инструментами.
Даниэль поднялся с кресла, накинул куртку на плечи и вышел на улицу, чувствуя, как прохладный ветер пробирается под воротник, оставляя на коже едва уловимое, но невыносимо освежающее ощущение.
Машина не успела остыть, металл все еще хранил в себе тепло, но он уже взялся за капот, открывая его и внимательно всматриваясь в содержимое.
Фрэнсис не заставил себя долго ждать. Он появился через несколько минут, таща тяжелый чемодан с инструментами, который с глухим грохотом поставил рядом, а затем, откинув волосы с лица, усмехнулся и, забыв обо всем остальном, наклонился над машиной, разглядывая двигатель.
— Какая старушка, — усмехнулся Фрэнсис, хлопнув ладонью по двери машины, после чего присвистнул и, сделав пару шагов назад, закурил, бросая оценивающий взгляд на корпус.
— Лет пятнадцать ей точно есть, но не такая уж она и старушка, — ответил Даниэль, откручивая болт у капота.
— Зато красавица с низкой посадкой, — с легким одобрением заметил Фрэнсис, заглядывая в салон через окно водительской двери, затем обошел машину, разглядывая открытый багажный отсек, после чего снова вернулся к капоту, оставляя сигарету в зубах и наклоняясь к мотору. — Они же вообще выпускают промышленную технику? Грузовики, трактора, что-то подобное?
— Да, это что-то вроде мини-грузовика.
— Н-да, — он еще раз внимательно осмотрел автомобиль, только теперь действительно обращая внимание на его конструкцию. — Но знаешь, наверное, не так уж и дорого ее содержать. Чинить-то особо нечего.
— Вообще-то она требует много внимания, — возразил Даниэль, хмурясь и вытаскивая из-под капота небольшую деталь. — Но если хорошо разобраться в строении, то и посторонняя помощь не нужна.
Фрэнсис усмехнулся, выпрямился и, облокотившись о кузов машины, выдохнул дым в сторону.
— А ты откуда всему этому научился?
— Отец, — ответил Даниэль, пожимая плечами. — Он же моряк, много чего знает про механику и судостроение. Конечно, это не одно и то же, но если у человека мозги работают в таких масштабах, то разобраться в какой-то мелкой железяке вообще не проблема. Он учил меня всему, что знал сам, на примере этой ласточки. Так я и нахватался азов.
Он выпрямился, потянулся, затем снял куртку и перекинул ее через дверь машины. Несмотря на холодный ветер, работа быстро согревала, и теперь, когда он ощутил, как под рубашкой разогрелось тело, закатал рукава до локтей, затем взял гаечный ключ и снова склонился над капотом, не теряя времени, принимаясь за работу.
Фрэнсис не разбирался в строении машин, но наблюдал за процессом с любопытством. Он всегда интересовался механикой — не с точки зрения практической пользы, а скорее из-за самой идеи того, что человек способен приручить металл, заставить его работать, подчинять себе.
— А рубашку не жалко? Белая ведь.
— Да она старая, — усмехнулся Даниэль, не поднимая головы. — Мне уже тесновата. Я больше не худенький мальчик.
Фрэнсис ухмыльнулся, наклонился ближе и с силой хлопнул его по бицепсу.
— Мужчина, не то слово. Не то что я.
— Глупости не говори о себе, — простонал Даниэль, вытаскивая из нижней части мотора продолговатую трубу и вытирая пот со лба.
— Это мое мнение о себе любимом. Имею право.
— И честь...
— Знакомым с вами быть?
Они рассмеялись так громко, что звук их смеха эхом разлетелся по двору, и вскоре зашевелилась занавеска на втором этаже, а через мгновение в окне появилось знакомое лицо.
Фрэнсис тут же стал серьезным, нахмурился, его густые брови резко сошлись на переносице. Даниэль, наоборот, с улыбкой повернулся к окну и приветственно махнул рукой.
Юноша, стоявший там, учтиво кивнул головой и, чуть приподняв уголки губ, улыбнулся в ответ. Фрэнсис, наблюдая за ним, нахмурился еще сильнее.
— Только глянь — стоит довольный, полуголый. Что за манера спать без ночного одеяния? — проворчал он, сложив руки на груди. — Сразу видно — не аристократ.
Даниэль с приподнятой бровью выжидающе посмотрел на друга.
— Что?! — Фрэнсис вскинул ладони вверх. — Я сказал сугубо свое мнение.
— Будто ты забыл свой недавний монолог, — покачал головой Даниэль, снова склонившись под капот. — Жизнь удивительна, Фрэнк. Сейчас он тебе ненавистен, а, возможно, завтра он станет твоим лучшим другом.
Фрэнсис уже открыл рот, чтобы возразить, но Даниэль, не глядя на него, тут же продолжил, предугадав его реплику:
— Не перебивай, я не договорил.
Он закрутил очередной болт, задержался на секунду, а затем, не отвлекаясь от работы, продолжил:
— Судьба дает нам нужных людей и так же забирает ненужных. Ты можешь быть сто раз не согласен как с первым, так и со вторым утверждением, но спустя годы, когда жизнь будет близиться к концу, ты поймешь, что даже тот, казалось бы, незначительный разговор в комнате отдыха мог стать судьбоносным. Так что постарайся не злиться на людей понапрасну. Это не принесет тебе выгоды, только ущерб.
Он на секунду замолчал, облокотился на машину и, глядя на детали двигателя, добавил:
— Гляди, потеряешь людей, уготованных тебе судьбой, намного раньше, чем оно было задумано. И все по твоей неосторожности и спешности, и твоей самой излюбленной части себя — гордости.
Фрэнсис молчал, но по тому, как он закусил губу, было понятно — он слушал, а затем тяжело вздохнул, глухо пробормотал:
— Каюсь. Ты снова прав, друг мой. Боги мне в силу, — сказал он с легкой самоиронией, докуривая сигарету и бросая окурок в сторону. — Пойду-ка я разбужу Изабеллу.
Он небрежно стряхнул с рубашки пепел и, уже собираясь уходить, спросил:
— Ты не передумал насчет завтрака?
Даниэль взглянул на него через плечо, а затем, вспомнив, о чем они говорили минутами ранее, усмехнулся.
— Ах, нет. Спасибо, но я не голоден.
— Ну давай. Будем все тебя с нетерпением ждать, — с ироничной ухмылкой произнес Фрэнсис, похлопал его по плечу и медленным шагом направился в дом, зевая на ходу.
Даниэль покачал головой, вытер руки о тряпку, бросил короткий взгляд на уходящего друга и снова вернулся к мотору.
Мужчина не хотел задерживаться, но прикрутить на новые болты деталь стоило сейчас, чем отложить это дело на потом. Он конечно же спешил, чтобы поскорее увидеться со всеми членами семейства Талли, от того и не до конца прикрутил последний элемент недостающий части большого конструктора.
Даниэль сел за руль, завел автомобиль и вновь подошел к капоту, прислушиваясь к посторонним звукам. Его ухо еле уловило свист, который с каждой секундой нарастал в своем звучании. Даниэль нагнулся ближе, когда раздался хлопок, оглушающий Даниэля и сразив его на повал. Он схватился за уши и упал на землю. Звонкий стук по перепонкам больно ударял в голову. Мужчина сжимал свои уши до покраснения, жмурился от нарастающей боли.
Но в голове, раз за разом разносился хлопок, а перед глазами возникали несвязанные между собой картинки. Даниэль зажмурился. И казалось, что видение сейчас рассеется, но с ужасом раскрыл глаза. Мужчина не видел ничего, что было перед ним, лишь яркое воспоминание, которое вновь оказалось перед ним наяву.
Первое серьезно сражение у Даниэля произошло в начале лета. Но к ужасам, которые происходили на поле боя, его не готовили во время службы. Он умел держать оружие, стрелять из него, он мог преодолевать длинные дистанции, мог карабкаться по окопам. Но первые трупы, которые лежали перед ним, осыпанные черной землей, то было неизвестностью, к которой человек никогда не сможет привыкнуть, и та реальность, с которой не сможет смириться. Его толкали остальные солдаты, не позволяя застыть от тревоги на месте. Юноша, даже вылезая из окопа, не сводил взгляда с первых убитых сослуживцев, но его продолжали толкать дальше в бой.
Ноги вязли в черноземе, облачное небо покрывали серые клубы дыма, а рядом с ними разрывались снаряды, которые забирали за собой еще пару жизней. Даниэль не был готов к войне, и не мог сосредоточиться на наступлении. В его голове все так же был посеян страх смерти, который заставлял остановиться и ринуться обратно в окоп. Прилетевший совсем рядом снаряд, вынуждая юношу упасть на землю, прикрывая голову руками. Тогда он и заметил солдата, который пытался подняться. Он цеплялся за проволоку голыми руками, тянувшись к ограждению, чтобы не быть задетым пулями. Даниэль посмотрел на его оторванную ногу и быстрым ползком, каждые несколько секунд прикладываясь всем телом к сырой, холодной земле, он достиг товарища. Тот еле что-то говорил, казалось, что он совсем повяз в собственном бреду, не отпуская проволоку, которая впивалась в его ладонь своими колющими концами. А юноша, оторвав на себе рукав рубашки, перевязывал ему ногу. Он не мог его потащить обратно, он не мог даже и думать о том, чтобы вернуться назад. Но все, что было в его силах, он сделал, делая крепкий узел под коленкой.
Теперь, когда шум и крики стали обычными звуками, к которым он смог привыкнуть, Даниэль поднялся на ноги, убегая вперед, периодически падая перед земляными вскопанными горками, которые продолжали осыпаться с каждым ударом снаряда о землю. Он продолжал бежать, а люди вокруг пропадать в неизвестности. И когда, в пучине тумана, ему казалось, что он стал совсем один на этом поле, глушащий свист и взрыв вонзились в его уши. Толчок был сильным, снаряд разорвался рядом с ним. Даниэль, отлетев от эпицентра, ударился головой о деревянные балки, закатываясь в очередной засыпанный трупами и землей окоп.
Он не лежал в бессознательном состоянии долго. Его пробудили продолжительные очереди выстрелов, минные, отлетные и прилетные шумы. Даниэль предпринял попытку встать, но тело было словно парализованным, не позволяя ему пошевелиться. Юноша, тяжело сглотнув, аккуратно приподнял голову, которая была беззащитна. Он осмотрел маленькую яму, в которую попал. Рядом с ним лежали два бездыханных тела, а в ногах небрежно валялась погнутая, зеленоватая каска. Он поднял голову чуть выше и увидел свою правую ногу, из которой сочилась кровь. Порванные клочки ткани смешивались с выпирающим мясом и большой костью, которая давила на кожу. Юноша сразу отдался панике, стараясь остановить накатывающую истерику, но с ней и начала приходить мучительная боль из конечностей. Он положил голову обратно на землю, соприкасаясь затылком к холодному песку. Казалось, это должно было помочь, но он начал тихо плакать, стараясь сдерживать себя, но слезы накатывали все пуще. Грудь сильно дергалась, ком в горле не сходил, а пальцы непроизвольно содрогались в болезненной конвульсии. Даниэль хотел произнести слова помощи, но язык словно перестал работать, челюсть не двигалась, и все что он мог — это тихо болезненно плакать, смотря на восходящий черный дым.
Нет ничего ужаснее, когда страх смешивается с болью во всем теле, тогда организм начинает подводить тебя, а ментальное состояние становиться шатким до такой степени, что слезы являются единственным спасением для человека. Даниэль смотрел на серое небо, слышал крики и очередные свисты снарядов, он продолжал плакать, оглядывая выпирающие из земли корешки, которые на свету казались ветками кустов и деревьев. Его тело продолжало содрогаться в болезненной конвульсии, глаза предательски выливали всю боль на щеки, а губы безмолвно бормотать слова помощи, которые были лишь шепотом и ничем более.
Он не знал, сколько пробыл в этом чистилище, до момента, когда его нашли. Но страх, который он ощутил в тот момент, будет преследовать его до тех пор, пока он не встретит в госпитале свою первую любовь.
Воспоминание, которое в реальности длилось несколько дней, пронеслось в его сознании за считанные секунды, вновь возвращая его туда, где он впервые ступил на поле битвы, вновь погружая в удушающий кошмар, из которого, казалось, не было выхода, вновь заставляя чувствовать то, от чего он бежал столько лет. Он слышал грохот взрывов, ощущал под пальцами вязкую землю, видел перед собой лица тех, кто не успел спастись, кто навсегда остался там, в той холодной, покрытой снегом земле, среди хаоса и крови.
И только голос Изабеллы, срывающийся на крик, прорвался сквозь этот густой, липкий морок, вырывая его из бесконечного повторения одного и того же момента, заставляя вновь оказаться здесь, в настоящем.
Даниэль тяжело дышал, не сразу осознавая, что происходит, глядя перед собой глазами, полными ужаса, пока наконец не сфокусировал взгляд на испуганных лицах, окруживших его. Никто не осмеливался подойти, лишь Изабелла, увидев, что он пришел в себя, крепко обняла его, сжимая в руках так, словно ее тепла было достаточно, чтобы удержать его здесь, не позволив сознанию снова провалиться в глубины прошлого. Он прижался к ней, сжав подрагивающей ладонью ее спину, и, позволяя себе слабость, которую сдерживал годами, разрыдался, наконец отпуская все, что давило на него долгие годы, позволяя этой боли выйти наружу.
— Они там, — его голос дрожал. — Там, они все остались, я видел его лицо, он был неживым, его глаза были пустыми, он был один, совсем один...
Его дыхание сбивалось, тело содрогалось в истерике, а голос становился все слабее.
— Я не хочу больше это вспоминать, я не хочу больше это видеть!
Грегори, который молча наблюдал за происходящим, хмурил брови, его губы были сжаты, лицо сделалось мрачным и отстраненным, и, возможно, это выражение не изменилось бы, если бы он сам в какой-то момент не поймал себя на мысли, что вспоминает нечто болезненно похожее, что его разум, как и разум Даниэля, невольно уносится куда-то далеко, туда, где не должно было остаться ничего живого.
Фрэнсис, напротив, не мог оставаться на месте. Он нервно курил, наматывая круги по двору, его пальцы дрожали, когда он подносил сигарету ко рту, а взгляд блуждал где-то внизу, и если бы он встретился с чьими-то глазами, то тут же сломался бы под тяжестью эмоций. Он остановился лишь тогда, когда заметил выражение лица Грегори, удивительно мрачное, пугающее своей отрешенностью.
Фрэнсис замер, посмотрел на него, затем без лишних слов протянул пачку сигарет. Грегори, медленно переведя взгляд на него, на мгновение задержался, но затем улыбнулся — едва, устало, но искренне — и, приняв подношение, не закурил, а просто сунул сигарету за ухо.
Изабелла не позволяла никому подойти к Даниэлю, продолжая крепко держать его в своих объятиях, гладя по волосам, шепча тихие слова поддержки. Ее голос согревал его, ее присутствие вытесняло из него этот страх, этот невыносимый груз, который снова грозил его раздавить.
И постепенно его дыхание выравнивалось, его плечи переставали содрогаться, и пальцы сильнее сжали ткань ее платья.
Прошлое снова осталось там, где ему и следовало быть.
— Джон! — громко окликнул Фрэнсис, торопливо направляясь к дому, сжимая в пальцах сигарету так, что ногти впивались в ладонь. — Джон, черт возьми, где ты?!
Дверь резко распахнулась, и на пороге тут же появился мужчина, наспех накидывая куртку, торопливо поправляя воротник, выскочил во двор, окинув взглядом собравшихся.
— Господин! — выдохнул он, стараясь отдышаться. — Я слышал шум. С вами все в порядке?
— Да, да, — раздраженно отмахнулся Фрэнсис, глубоко затягиваясь. — Отвези, пожалуйста, Даниэля домой. Ему нужен отдых.
Джон молча кивнул, коротко, быстро, без лишних вопросов, и тут же направился к машине.
Фрэнсис посмотрел на друга, на его бледное лицо, на сгорбленные плечи, на пустой, выцветший взгляд, который все еще блуждал по бесконечно голубому небу. Смотреть на него сейчас было равносильно тому, чтобы снова переживать собственные воспоминания.
Он тряхнул головой, отгоняя наваждение, зло стиснул зубы и резко отвернулся.
— К черту ваши светские завтраки, — бросил он. — Не ждите меня.
Развернувшись, он поспешил прочь, быстро, решительно, не оставляя за собой даже намека на возможность остановить его. Он убегал от себя, от своего прошлого, от собственных голосов, что все еще звучали в его голове.
— Мистер! — Грегори шагнул было вперед, порываясь догнать его, но едва он успел открыть рот, как Фрэнсис, даже не оборачиваясь, взмахнул рукой.
— Не называй меня мистер! — крикнул он, почти зло, срываясь на гнев. — Я чувствую себя слишком старым!
И не сбавляя шага, так и не оглянувшись, он скрылся за домом, оставляя позади лишь запах табака и виски.
