Саморазрушение.
Кацуки
Прошла неделя.
Семь дней, как мы в этой деревушке, прижатой к скалам, облупленной, вонючей, с гниющим деревом на заборах и облезающей штукатуркой на стенах. Тут не было ничего — кроме тренировок. И боли. И рёва, который просыпается во мне всё чаще.
С утра — горы. Камни, сырость, пот. Днём — рукопашка. Спарринги. До крови, до криков, до того момента, когда ты слышишь хруст чужих костей — и не отводишь взгляда. А ночью — тишина. Но и она теперь стала другой. Не спасает. В ней будто кто-то дышит рядом с тобой. В ней слышно, как ноют чужие раны.
Камилла тренирует нас без слов. Только взгляда достаточно, чтобы ты понял: либо ты встанешь — либо больше никогда не встанешь.
Я стал выносливее. Сильнее. Тело не ломается так, как раньше. Я просыпаюсь с болью в груди — и иду бегать. Я рву себя в тренировке — и не чувствую жалости. Я смотрю на кровь на своих руках — и не отвожу взгляда.
И да, я стал упрямее. В драке я не отступаю. Даже когда всё болит. Даже когда лёгкие хрипят. Даже когда тебя несёт, как куклу, по полу — я встаю. Потому что если упаду, они просто переступят. Или Камилла добьёт.
Но есть кое-что, что меня пугает.
Поначалу я думал, что просто привыкаю. Что кровь и крики стали обычным делом, потому что это — наша реальность. Но на четвёртый день я поймал себя на мысли. Когда Ремус ударил Леану током и она завизжала, уронив на пол свои собственные лианы, — я... усмехнулся. Не громко. Просто угол губ дёрнулся. И я почувствовал — внутри меня что-то шевельнулось. Не отвращение. Не страх.
Удовольствие.
Когда Элиас сорвал перчатку и пошёл на меня с расплавленным мясом на руке, я ощутил это снова — жар, кайф. Не от удара. А от того, как я наблюдал, как его плоть плавится и чернеет.
На шестой день я бил Рошану. Она снова поднялась на ринг, уже зажившая. Камилла следила за ней с интересом. Я ударил, не жалея. Сперва по челюсти — зубы хрустнули. Потом по рёбрам — и она осела на колено. Я мог остановиться. Но не остановился.
Потому что в этот момент, когда кровь капала с её губ на бетон, когда она смотрела на меня с глухим испугом в глазах, — я почувствовал возбуждение. Не от силы. А от разрушения. От сломанного. От того, что можно продолжать.
Мне начало это нравиться.
Слишком.
Я стал смотреть, как Камилла добивает. Как она улыбается, когда чёрная жижа заливает чужое лицо. Я смотрел и ловил себя на том, что хочу увидеть ещё. Хочу, чтобы она не останавливалась. Хочу, чтобы она добивала. Чтобы из людей вынималось всё, что у них есть.
И когда кто-то кричал — я не отворачивался. Я вслушивался.
И сердце не сжималось.
Оно билось чаще.
Потому что я становился частью этого. Я вливáлся. Я больше не тот, кто смотрит на это как на жестокость.
Я стал тем, кто в ней.
И мне это начало нравиться.
Я ловлю ритм боли.
Я запоминаю, как хрустит хрящ, когда кулак ломает лицо.
Я считываю дыхание — и знаю, когда ребро треснет.
Я стал... наслаждаться этим.
Этим местом.
Этой болью.
Этими боями, что глушат тишину.
Я стал сильнее.
Жестче.
Спокойнее.
Когда-то я хотел быть героем.
Потом — просто выжить.
А теперь я просто... ломаю.
И только иногда, когда ночь затихает, когда ветер стучит в разбитые окна этого проклятого дома, в котором мы спим, — я слышу свой собственный голос внутри.
Тихий.
Жёсткий.
И он говорит:
«Нет. Я не такой.»
