4 страница9 сентября 2025, 09:08

Свой чужой ад 4

Лето – это когда солнце светит дольше, чтобы ты мог дольше видеть, как разлагается твоя жизнь.

На три месяца отчим исчезал. Уезжал на дачу «заниматься посадками», что в его случае означало сажать картошку и поливать ее водкой. Я не жаловался. Лето без него казалось как каникулы в аду, где понизили температуру. Он уезжал, и я начинал надеяться. Глупо, конечно. Надежды – это дыра в голове, через которую медленно утекает здравый смысл. На ад, как выяснилось, – франшиза. Его филиалы открывались в самых неожиданных местах. В нашем случае – в спальне, в кухне, в гостиной, в прихожей, в детской. В каждом углу, где могла стоять бутылка. Или мужчина. Мама устраивала летние фестивали запоя. Сменялись бутылки, сменялись лица. Все они были примерно одного типа: слегка подгнившие, с руками, которые ничего не строили, но всегда тянулись к чужому. Она называла их друзьями, любовниками или ухажерами. Я называл их другими монстрами. У каждого – свое амбре, свой стиль лапания, свои попытки быть «добрым дядей».

Они приходили, пили, смеялись. А потом она засыпала. Тупо, с открытым ртом, свернутая калачиком в углу дивана. А они оставались. И однажды один из них зашел ко мне в комнату. Сначала просто поговорить. Потом – потрогать. Потом – остаться. С этого все и началось. У тебя есть чудовище №1, проверенное временем – отчим. Уродливый, но «родной». Своего рода постоянство. А есть чудовища №2, 3, 4 и 5 – новые, дерганные, пахнущие табаком и потом, с глазами в которых нет ни памяти, ни сожаления. Они приходили и уходили, но след оставляли везде. В голове. В теле. Во снах. В стенах.

Я начал молиться, чтобы отчим вернулся. Этот же самый, мерзкий, с вонючим дыханием и вечным «фокус покажу». Потому что он хотя бы не был случайным. Потому что он хотя бы знал меня. Потому что в аду может быть уютно, если ты там давно.

Я выучил урок: чужое зло пугает больше, чем свое. Свое – предсказуемо. Свое – с графиком. Чужое – это когда ты слышишь шаги в коридоре и не знаешь, кто и что он захочет. Не знаешь, чем он назовет то, что делает. Любовью? Заботой? Игрой?

И вот я, сидящий на полу под столом, запертый между мамой, которая теперь пахла мочой и пивом, и чужими руками, которые путали меня с дверцей холодильника – открыли, пошарили, закрыли. Я, выбирающий между болью знакомой и болью новой. Я, ребенок, который молится за возвращение своего личного насильника, потому что он хотя бы не спрашивает: «А ты маме расскажешь?».

Это не Стокгольмский синдром. Это Стокгольмское меню – ты листаешь список монстров, выбираешь то блюдо, от которого меньше тошнит. Не потому что ты мазохист, а потому что другого варианта нет. Я не считал их. Не называл по именам. Они были как тени: приходили без приглашения и исчезла без следа. Кроме того следа, что остается внутри. На внутренней стороне век. На изгибе памяти. На границе того, кем ты был, и тем, кем тебе суждено стать.

И в этот моменты ты понимаешь: ты больше не ребенок. Не потому что вырос, а потому что внутри тебя умерло все детское. Осталась только кожа, способная терпеть. Остался мозг, который учится выключаться. Остались слова, которые никто не услышит. Ты учишься отличать звуки шагов. Учишься предсказывать, когда они встанут с кресла. Знаешь на слух, когда кто-то встал справить нужду, а когда идет проверять, спишь ли ты. Ты становишься локатором опасности. Мигалки тревоги в голове мигают круглосуточно. Красный. Красный. Красный. Спать – значит умереть. Бодрствовать – значит сойти с ума. И где-то в глубине ты начинаешь верить, что это нормально. Что все семьи такие. Что кто-то всегда кого-то трогает, кто-то всегда кого-то боится. Что любовь – это просто форма насилия, к которой привыкаешь, как к фоновому шуму в супермаркете. Потом отчим возвращается. И ты – радуешься. Честно. С настоящим облегчением. Ты даже улыбаешься. Потому что теперь, наконец-то, тебе снова будет плохо, но предсказуемо. И ты думаешь, что может, на самом деле, ты просто испорченный. Или гнилой. Или рожденный не тем. Потому что кто еще выбирает между двумя видами ада – и называет это безопасностью? Это и есть свой чужой ад. Когда чужие демоны становятся ближе, чем твои. Когда мама – это просто человек, у которого кончились сигареты и совесть. Когда Бог – это тот, кто отключил звук на телефон или поставил на беззвучный. Когда каждый летний день - это еще один повод стать тише. Еще один способ исчезать. По частям. И наступала привычная ночь.

Падение из гниющей утробы не было освобождением. Оно было переводом. Смена декораций с биологической бойни на механическую. Меня не вырвало вниз – меня выплюнули.

Теплота разложения сменилась леденящим холодом. Влажная, органическая тьма – слепящим, резким светом. Не естественным. Светом люминесцентных ламп, мертвым и безжалостным, льющимся с бесконечно высокого потолка, зарешеченного металлическими балками.

Я не упал. Я приземлился на ноги. Словно меня аккуратно поставили на место. Под ногами не было ни пепла, ни жижи, ни кожи. Под ногами был идеально отполированный черный камень, холодный сквозь тонкую подошву моей истлевающей обуви. Он блестел, отражая бездушные лампы, и в его глубине угадывались размытые, бледные лица – отражения тех, кто ходил здесь до меня.

Воздух. Он был стерильным, кондиционированным, лишенным какого-либо запаха жизни. Но под этой искусственной свежестью сквозил другой, знакомый и тошнотворный - сладковатый, металлический дух старой, запекшейся крови, которую годами пытались отмыть, и она въелась в самую структуру камня, стала его частью.

Я стоял в коридоре. Широком, бесконечно длинном, уходящем вперёд и назад, теряясь в перспективе. Стены из того же черного камня, без окон, без украшений. Только белые, глянцевые таблички с номерами на стальных дверях, прерывающие монотонность. ДВЕРЬ 7-4. ДВЕРЬ 7-5. ДВЕРЬ 7-6.

Цифры что-то означали. Что-то важное. Что-то, от чего похолодело внутри.

Звук. Он был оглушительным, но не хаотичным. Это был гул. Низкий, мощный, вибрационный гул тысячи одновременно работающих механизмов. Лязг железа. Монотонное жужжание принтеров, печатающих без остановки. Электрический треск где-то в стенах. И под всем этим – приглушенный, неразборчивый гул голосов. Не крики, не стоны. Голоса, зачитывающие монотонные отчеты. Словно гигантский, бесчеловечный колл – центр работал где-то поблизости.

Это было не место пыток. Это было место работы. Адской, вечной, бессмысленной работы.

Я сделал шаг. Шаг отдался гулким эхом, раскатившимся по коридору. Никто не обратил на меня внимания. Мимо меня, не поворачивая головы, прошел мужчина в идеально отутюженном, но до мозга костей истлевшем мундире охранника. Его лицо было серым, осунувшимся, глаза смотрели в пустоту, а губы беззвучно шептали что-то, повторяя одни и те же цифры. Он держал в руках стопку бумаг, и его пальцы, стертые в кровь, оставляли на белых листах ржавые подтеки.

Он не видел меня. Он был частью механизма.

Дверь с номером 7-5 тихо, с мягким щелчком, открылась. Не было ни приглашения, ни угрозы. Просто констатация факта. Твое место здесь.

Я вошел.

Комната была небольшой, кабинетной. Посреди нее стоял массивный стол из темного, тяжелого дерева. На столе – настольная лампа с зеленым абажуром, испускавшим призрачный, болезненный свет, и стальные весы. Не классические весы Фемиды. Аналитические весы, точные, бездушные, с двумя маленькими чашами из полированного металла. Рядом лежали стопки чистых бланков, несколько остроконечных перьев, чернильница с густыми, черными, как ночь, чернилами, и... перфоратор. Обычный канцелярский перфоратор, старый, с ржавыми ручками.

На стуле за столом лежала одежда. Аккуратно сложенная. Пиджак. Брюки. Рубашка. Все моего размера. Все серого, невыразительного цвета. Все пахло тем же стерильным холодом, что и воздух.

Меня не заставляли. Я сам начал одеваться. Моя старая, испачканная слизью и рвотой одежда бесшумно исчезла, испарилась, как только я к ней прикоснулся. Новая села на меня идеально. Как влитая. Вторая кожа. Униформа грешника.

Я сел на стул. Он был жестким, неудобным, заставляющим спину оставаться прямой. Я посмотрел на весы. Чаши были пусты. Они ждали.

И тогда на стол, прямо из ниоткуда, с легким шуршащим звуком, упала папка. Толстая, коленкоровая, с завязками. На ее обложке не было имени. Был штамп. И номер. Мой номер.

Я развязал тесемки дрожащими пальцами. Внутри лежали листы. Машинописный текст. Сухой, безличный, официальный.

ПРОТОКОЛ О БЕЗДЕЙСТВИИ. ДЕЛО № 7-5

Я начал читать. Это был не рассказ. Это был отчет. В нем подробно, по пунктам, со ссылками на несуществующие параграфы Адского Уложения, было расписано все мое молчание.

Пункт 4.7: Наблюдение за актами неправомерного присвоения без противодействия.

Пункт 5.1: Добровольное предоставление ресурсов под давлением.

Пункт 7.4: Несообщение о преступлении. Неоднократно.

Пункт 7.5: Пособничество путем бездействия. Систематически.

Это было невыносимо точно. Это была правда, лишенная всякой эмоции, всякого контекста, спрессованная в сухие, убийственные формулировки. Они были страшнее любых криков и проклятий.

В конце отчета был раздел: «Калькуляция ущерба».

Мне нужно было ее провести. Взвесить.

Я посмотрел на весы. На левую чашу я должен был положить последствия. Но как взвесить боль? Как взвесить страх? Как взвесить тех самых «других», чьих лиц я не знал, но чье существование мне вменили в вину?

Я протянул руку к пустоте над левой чашей, сжимая пальцы, пытаясь ухватить невесомое. И – о, ужас – у меня получилось. В пальцах внезапно появился вес. Невесомый, как пепел, но бесконечно тяжелый. Я отпустил. На чашу упала... слеза. Одна – единственная, круглая, мерцающая в свете лампы. Она была не моя. Чья-то чужая. Чаша даже не дрогнула.

Я снова потянулся. На этот раз мои пальцы наткнулись на что-то твердое, холодное. Я вытащил из ничего детский зуб. Сломанный. С темным пятнышком крови у корня. Чаша чуть качнулась.

Это продолжалось. Я выуживал из воздуха последствия своего молчания. Обрывок испуганного крика, застрявший в горле. Синяк в форме отпечатка пальца. Искаженное болью доверие в глазах того, другого ребенка, чье лицо мелькнуло и исчезло. Пустую бутылку из-под дешевого портвейна. Каждый предмет был каплей в море вины. Чаша медленно, мучительно медленно, наполнялась. Но стрелка весов едва сдвинулась.

Пришла очередь правой чаши. Мои «активы». Мои оправдания. Мое молчание.

Я потянулся к своей глотке. И почувствовал, как в руках возникает что-то плотное, живое, теплое. Я вытащил его. Это был мой собственный голос. Он был похож на сморщенный, серый, беззвучный комок плоти. Я положил его на правую чашу. Чаша не дрогнула. Совсем.

Я положил туда свой страх. Он был легким, как пух, ничтожным.

Я положил свою жалость к ним. Она оказалась полой внутри, шелухой.

Я положил свое притворство, что сплю. Оно было невесомым, как сон.

Я положил все свои мысли об их «тяжелой судьбе». Они рассыпались в прах, едва коснувшись металла.

Правая чаша оставалась пустой. Левая – наполнялась грузом чужих страданий, которые я понес на себе, даже не зная об этом. Стрелка весов склонилась так низко, что вот-вот должна была сломаться.

Дверь в кабинет открылась. Вошел Он.

Главный Бухгалтер.

Он был не высоким и не низким. Он был человеком в идеально сидящем сером костюме. Галстук был завязан безупречным узлом. Туфли начищены до зеркального блеска. Его лицо было лицом актера из рекламы снотворного – правильным, спокойным, абсолютно безразличным.

Но глаза. Его глаза были мертвы. На месте зрачков – два крошечных, голубых электронных экрана. На них бесконечным потоком бежали цифры. Курсы валют, коды ошибок, номера счетов. Они мерцали, отражаясь в полированной поверхности стола.

В одной руке он держал калькулятор. Старая модель, с кнопками, залипшими от чего-то темного и липкого. В другой – тот самый перфоратор. Он был чистым, почти новым.

Он подошел к столу и посмотрел на весы. Вернее, его экраны–глаза скользнули по ним, считывая данные.

– Дебит не сходится с кредитом, – произнес он. Его голос был идеально модулированным, без единой эмоции, как у диктора, зачитывающего прогноз погоды. – Активы не покрывают ущерба. Коэффициент окупаемости молчания стремится к нулю. Нерентабельно.

Он ткнул пальцем в мою папку. Его палец был холодным, как сталь.

– Ваше бездействие было валютой. Низко ликвидной, но валютой. Вы инвестировали ее в систему, надеясь на дивиденды в виде собственного спокойствия. Инвестиция оказалась убыточной. Система понесла потери. Вам придется работать над ошибками.

Он повернулся и вышел, оставив меня наедине с немыми весами и неумолимой математикой моего предательства.

Работа началась.

Двери моего кабинета больше не закрывались. Каждые несколько минут – или лет, время здесь текло иначе - на столе появлялась новая папка. Чужие дела. Дела таких же, как я.

Я должен был их обрабатывать. Взвешивать их бездействие против их последствий. Я видел имена. Имена соседей. Учителей. Врачей. Полицейских. Всех, кто слышал, видел, знал и предпочел не видеть, не слышать, не знать. Я видел мельчайшие детали их оправданий. «Не мое дело». «Я не уверен». «Он же отец семейства». «Она же мать, она не могла». Я взвешивал их на своих точных, бездушных весах. И всегда, всегда чаша последствий перевешивала. Всегда.

Я стал частью конвейера. Мои пальцы покрылись мозолями от перьев и бумаги. Под ногтями засохла тушь, похожая на кровь. Я научился выуживать из воздуха чужие слезы и осколки чужой боли. Я стал экспертом по взвешиванию невесомого.

Однажды, листая дело какого-то муниципального чиновника, я наткнулся на знакомое имя. Имя моего отчима. Его дело вел кто-то другой. В графе «Активы» у него значилось: «Твердая рука. Дисциплина. Обеспечение семьи». В графе «Ущерб» – одно слово, повторенное сто раз: «Доверие. Доверие. Доверие...» Чаша ущерба проломила собой стол.

В другом деле я нашел ее. Мою мать. Ее дело было самым тонким. Ее «активы» были призрачными: «Надежда, что все само наладится. Усталость. Вера в него». Их вес был отрицательным. Они тянули чашу вверх, в никуда. А ущерб... ее ущерб был мной. Моими шрамами. Моим страхом. Моим молчанием, которое она покупала своей слепотой. Ее душа была расчленена, разменяна на мелкую монету оправданий и пущена по всему кругу. Ее лицо, ее образ мелькали на жалких, самодельных купюрах-расписках, которые я видел в других делах. «Мать не видела, значит, ничего не было». Она стала валютой. Разменной монетой системы.

Я был не просто жертвой. Я был инструментом. Винтиком. Моя боль, мой стыд, мое молчание были той смазкой, которая позволяла шестеренкам этого адского механизма продолжать вращаться. Я был частью уравнения, которое всегда сводилось к нулю. К пустоте.

Осознание приходило медленно, как ржавчина, разъедающая душу. Это было не жгучее, как в круге Ткача, и не органическое, как в Желудке. Это было холодное, металлическое, неумолимое осознание. Я был соучастником. Не в порыве страсти, не в помутнении рассудка. В холодном, расчетливом, ежедневном выборе в пользу самоуничтожения ради призрачного спокойствия.

Работа продолжалась. Веки. Годы. Вековья. Я уже не чувствовал усталости. Только холод. Ледяной холод цифр, которые не сходятся, и отчетов, которые никогда не будут подписаны.

И вот однажды Главный Бухгалтер снова вошел в мой кабинет. Он был таким же безупречным. В его руке была новая папка. Тонкая. Почти невесомая. Он положил ее передо мной.

– Чрезвычайная ситуация, – сказал его голос, лишенный интонаций. – Требуется срочное списание убытков. Дело № 7-5. Неподтвержденный ущерб. Процедура упрощенная. Виза на списание требуется здесь.

Он ткнул холодным пальцем в пустое поле внизу последней страницы. И показал мне перфоратор.

Я машинально открыл папку. И замер. На первой странице не было текста. Была фотография. Смутная, размытая, будто снятая на старую камеру. На ней была девочка. Лет восьми. Со светлыми волосами и большими, испуганными глазами. Она смотрела прямо в объектив. Прямо на меня. И я узнал этот взгляд. Я видел его в толпе в третьем круге. Одну из тех, кого «было после меня».

В графе «Ущерб» стояло одно слово: «Будущее».

В графе «Активы» - пусто.

Мне предлагали ее списать. Признать незначительной. Свести баланс. Окончательно и бесповоротно стереть ее. Как пытался стереть себя я.

И что-то во мне – то, что еще не до конца заледенело, не до конца превратилось в винтик, - сломалось. Не с тихим хрустом, а с оглушительным, яростным ревом.

Холодное отчаяние, ледяной ужас четвертого круга не испарился. Он переплавился. В ярость. Чистую, концентрированную, направленную ярость. Не на отдельных людей. На Систему. На этот бесстрастный, бесчеловечный, отлаженный механизм равнодушия, который все мы, каждый по-своему, поддерживали.

Я не закричал. Я рванулся с места. Моя рука схватила перфоратор. Не для того, чтобы поставить визу. Для другого.

Я изо всех сил ударил им по бездушным, точным весам. Сталь треснула с удовлетворяющим скрежетом. Чаши с грохотом полетели на пол, рассыпая по каменным плитам невзвешенные слезы и неучтенные оправдания.

Я опрокинул стол. Зеленная лампа разбилась, озарив комнату короткой, ядовито–зеленой вспышкой. Я стал рвать папки. Рвать эти бесконечные, проклятые отчеты. Бумага рвалась с сухим, шелестящим звуком, похожим на стон.

Тишина коридора снаружи взорвалась. Заглушающий гул механизмов сменился пронзительной, воющей тревогой. Из-за дверей послышались шаги. Быстрые, ритмичные, металлические.

Главный Бухгалтер стоял в дверях. Его экраны–глаза мигали красным кодом ошибки. ACCESS DENIED. INSUFFICIENT FUNDS. Его лицо не выражало ни гнева, ни удивления. Только легкое, почти, что бюрократическое раздражение.

– Рационализацию предложений следует подавать в установленном порядке, – произнес он, и его голос перекрыл вой сирены.

Из-за его спины появились они. Двое в таких же серых костюмах, но с лицами, скрытыми за стальными щитками. Их руки были не руками. Это были механические манипуляторы, оканчивающиеся клешнями и штрих-кодами.

Они двинулись ко мне. Я отступал, сжимая в руке единственное оружие – канцелярский перфоратор. Я рычал. Рычал, как загнанный зверь, в котором проснулась давно забытая ярость.

Они схватили меня. Стальные клешни впились в плечи, холодные, неумолимые. Я извивался, вырывался, плевался в их щитки черными чернилами из чернильницы.

Главный Бухгалтер подошел вплотную. Он посмотрел на меня своими мертвыми экранами.

– Некорректное поведение, – констатировал он. – Нарушение регламента. Подлежит утилизации. Переведите его в отдел списания. Пусть его гнев принесет хоть какую-то пользу. Пусть крутит колеса.

Клешни сдавили меня с такой силой, что у меня перехватило дыхание. Пол под ногами разверзся. Не камень, а сам воздух, сама реальность распалась на молекулы, на цифры, на коды.

И я полетел вниз. В новую тьму. Но на этот раз не с пустотой внутри, а с бушующим, наконец-то вырвавшимся на свободу пламенем ярости.

4 страница9 сентября 2025, 09:08

Комментарии