3 страница9 сентября 2025, 09:04

Слепота во имя Господа 3

Есть правда, от которой замирает дыхание. И есть та, которую удобно не замечать, чтобы вечер остался красивым, макияж – безупречным, а чувство собственной праведности – нетронутым. Я попробовал обе. Первая ломает кости души. Вторая строит гроб вокруг реальности, где живёшь как в стеклянной клетке, сквозь которую просачивается лишь свет лжи.

Подруга матери носила крест больше, чем мозг. Он висел на груди как медаль за заслуги перед самой собой, дрожал при каждом её движении. Когда она снимала пальто, в комнату влетал запах духов – жасмин с кислинкой, пот и вино. Её руки были смазаны кремом с ароматом розового песка, который смешивался с пылью ковра, пропитанного чужими секретами и утратами. Она приходила почти каждый день, приносила вино, рассказывала о новом священнике. Губы в ботоксе, взгляд пустой, совесть в анабиозе.

Я наблюдал, как она морщит лоб, когда слышит что-то ужасное, и мгновенно прячет понимание за улыбкой. Я решился. Потому что кто, если не она? Потому что если не сейчас – то никогда. Я сказал всё. Про отчима, который каждую ночь превращал дом в цирк ада: руками создавал иллюзию заботы, а в темноте режет плоть и душу. Про маму, которая теряла себя, тихо глотая страх, запах лекарств и боль.

Она усмехнулась. Просто так. Словно я рассказал плохую шутку на похоронах. «За такое враньё Бог наказывает», – сказала, отпивая вино, выражение лица – будто я испортил вкус напитка своей исповедью.

Я понял: правда не освобождает. Она – перцовый баллончик в лицо слепому. Он не увидит, но проклянет. Гвоздь в пятку воскресшего. Когда тебе семь, а тебя вычеркнули из мира взрослых за то, что говоришь не то, что нужно, правда бьёт сильнее кулака.

Люди вокруг... Они не просто не верят. Они не хотят верить. Их вера – упаковка от дешёвых таблеток. Она прикрывает гниль внутри. Ложь для них – обёртка для тухлого мяса. Главное, чтобы никто не почувствовал запах. Каждый крест, каждая молитва – кирпич в этих стенах.

Я пытался молиться. Стоял на коленях, шептал слова, которые не мог объяснить. Каждое утро – те же запахи: моча, вино, пыль ковра. Каждую ночь – те же звуки: скрип кровати, мамин стон, храп отчима. Я ждал знака, но получал лишь глухой ответ. Бог стал для меня пустым словом. Для взрослых важна вера, а не её эффективность.

Школа. Класс – аквариум для слепых. Дети прятали свои шрамы, родители молчали. Врач, холодная и сухая, видела мои синяки и шрамы, но промолчала. «Всё нормально», – сказала она, щёлкнув ручкой. Я понял: взрослые могут видеть, но выбирают не видеть.

Соседи и взрослые вокруг – зомби. Соседка с улыбкой и крестом на цепочке, которая пахла кофе и булочками, облегчённо вздыхала, когда слышала мой крик: «Слава Богу, это не про меня». Старый дворник кивал головой, будто понимал, но исчезал при моём крике. Учителя отворачивались. Подруга матери крестилась, щёлкала языком, как автомат. Бог для них – щит, чтобы не смотреть на чужую боль.

Я пытался искать исключения. Священник в церкви, запах воска, ладана и старости. Я шептал, что меня бьют дома. Он погладил меня сухой ладонью и сказал: «Бог всё видит». Я понял: религия для взрослых – инструмент. Щит от собственной совести, маска, скрывающая пустоту.

Мама. Моя любовь к ней была сладкой, как сахар в крови. Я носил её в себе, стирал её следы, пятна на ковре, следы боли на диване. Сначала жалел, пытался спасти. Потом пришёл гнев. Ненависть. Желание, чтобы боль закончилась, чтобы запах мочи, крови и вина исчез. Сострадание превратилось в отторжение. Я вырос из мальчика, который молился о спасении, в подростка, который желал, чтобы она умерла.

С каждым годом я наблюдал, учился маскировке, лжи. Ложь стала мостом между мной и миром взрослых. Я видел, как они превращают реальность в иллюзию: кто-то прячет глаза, кто-то закрывает уши, кто-то носит крест побольше. Чтобы выжить, нужно стать мастером этой игры.

Школьные коридоры пахли мелом и потом, стенами, пропитанными криками других детей. Здесь взрослые видят только фасад: улыбки, правильные формы, успехи на контрольных. Я наблюдал, как ребята прячут синяки под свитерами, штаны с заниженной талией скрывали синеву на коленях. Каждый стук каблука по плитке – как удар молотком по моему вниманию.

Один раз нас отвели к школьному врачу. Она была холодна, как стерильный инструмент. Металл стетоскопа дрожал в руках, её дыхание смешивалось с запахом дезинфекции и старого мела. Она увидела мои шрамы, но промолчала. «Всё нормально», – сказала. Слова были пустыми, как стеклянные глаза кукол в витрине. Я понял: взрослые могут видеть, но выбирают не видеть.

Я пытался рассказывать учителям. Музыкальная преподавательница, которая говорила о гармонии, вдохновении, отворачивала лицо, когда я шептал о насилии дома. Её губы шевелились, как будто она произносила молитву, но глаза оставались пустыми. Я понял: взрослым не нужна правда. Им нужна иллюзия контроля.

На переменах запах пота, булочек из буфета и свежей краски смешивался с моим страхом. Я учился прятать эмоции, чтобы никто не увидел, что внутри меня мир разрывается на куски. Ложь стала единственным инструментом выживания. Маленькие «неправды» сначала, потом длинные истории. Я стал мастером фильтров реальности.

Я пытался молиться. Ставил свечи, шептал слова, чувствовал холод, запах воска, дрожь плеч. Бог не отвечал. Тишина была плотной, как старая ткань.

Мама. Я наблюдал за ней утром, когда она пыталась налить воду. Её руки дрожали, лицо тускнело. Я стирал пятна на ковре, запах её кожи смешивался с лекарствами, мочой и усталостью. Сначала жалел. Потом гнев. Ненависть. Желание, чтобы боль закончилась, чтобы исчезли запахи, звук крика, воспоминания. Сострадание переросло в отторжение. Мальчик, который пытался спасти мать, превратился в подростка, который порой желал её смерти.

Я наблюдал за взрослыми, как за вирусами. Их выбор: видеть боль или её игнорировать. Большинство выбирали слепоту. Ложь стала мостом, по которому я переходил из детства в подростковый возраст. Я стал мастером маскировки, изучал их глаза, движения, жесты, ритуалы.

Запах духов, кофе, старого воска, запах крови, мочи, лекарств – это новый мир, в котором я жил. Каждое утро начиналось с уборки, наблюдения, изучения лиц. Каждый день – новые реакции, новые маски. Каждое слово, каждый взгляд взрослых – урок: правда здесь бесполезна, ложь – единственное спасение.

Я понял, что взрослые выбирают иллюзию вместо правды. Крест побольше, молитва громче, улыбка шире – и никто не видит боли. Их вера – щит, религия – инструмент слепоты. Каждый жест, каждое слово, каждый взгляд – фильтр, через который проходит реальность, превращаясь в безопасную иллюзию.

Я наблюдал, как взрослые делают выбор. Учителя, соседи, друзья семьи, врач — все могли видеть, но выбирали слепоту. Я учился жить в этом мире, где, правда — угроза, а ложь — спасение. Каждое утро начиналось с уборки, наблюдения, изучения лиц. Каждый день – новые маски, новые реакции, новые тесты на слепоту. Ложь стала мостом, по которому я переходил из детства в подростковый возраст, инструментом выживания.

Я стоял на коленях, шептал слова, которые не понимал. Почувствовал холод на коленях, запах воска, дрожь плеч. Бог не отвечал. Тишина была плотной, как старая ткань. Я понял: для взрослых важен факт веры, а не её сила. Даже макаронный монстр с одинаковой вероятностью может стать объектом поклонения. Главное – прикрыть страх, скрыть ответственность, сохранить лицо.

Соседи, учителя, подруга матери – зомби с разной степенью косметики и подготовки к игнорированию. Красота, статус, вера – создавали иллюзию морали. Ложь укрепляла мир взрослых, цементируя правду в бетон, чтобы она не проникала внутрь. Я изучал их глаза, движения, жесты. Понимал: их внутренний мир не допускает диссонанса. Им не нужна правда. Им нужна тишина. Иллюзия контроля.

Я стал мастером фильтров реальности. История о том, что отчим бьёт меня, превращалась в сказку о злой колдунье, о дворце, где всё не так, как кажется. Сказка проходила через фильтры слепоты, и взрослые соглашались, кивая головами. Они верили в сказку, потому что она не угрожала их внутреннему порядку.

Я вспоминал школу, уроки, соседей, врача. Врач увидела мои шрамы, промолчала. Учителя отвернулись. Соседи облегчённо вздохнули. Моя жизнь превратилась в бесконечный эксперимент: правда – вред, ложь – спасение. Каждый день – новые наблюдения. Каждый день – новые фильтры, новые маски.

Я понял, что Бог для взрослых – пустое слово. Отчим – реальный Бог, который слышит, видит, властвует. Он создаёт иллюзию заботы, а на самом деле режет душу и тело. Я сравнивал его с образом Бога из церковной книги: одинаковое молчание, одинаковое отсутствие реакции на страдание. Разница лишь в том, что отчим делает физически, а Бог – символически.

Я видел Бога в себе, в матери, в отчиме, в пустых глазах взрослых. Его нет там, где важнее вера, чем действия. Вера – инструмент, щит, маска. Для взрослых достаточно верить, что что-то существует. Реальность и страдание – вторично.

Я жил, наблюдал, учился, маскировался. Ложь стала мостом, выживанием, инструментом, оружием. Я понимал: чтобы жить среди слепых, нужно стать частью их системы, но не потерять себя. Мой внутренний мир стал островом в море лжи.

Каждое утро – уборка, наблюдение, анализ лиц. Каждый день – новые тесты на слепоту, новые маски, новые фильтры. Ложь – мой путь, инструмент выживания. Мир взрослых устроен так: правда – угроза, ложь – спасение. Я научился существовать среди слепых, оставаясь живым.

Я вырос. Ложь – мой язык, щит и меч. Мама осталась матерью. Бог – словом. Взрослые — масками. А я – исследователь слепоты, мастер фильтров, ребёнок, который выжил в мире, где правда не имеет значения.

Но единственное, что оставалось неизменным – это то, что за каждым днем, наступает ночь.

Падение было не падением. Оно было срывом. Резким, болезненным переходом из состояния в состояние, как разрыв плодной оболочки, только плодом был я, а оболочкой – реальность.

Вихрь шелковых нитей, опутавших меня, лопнул. Не с треском, а с тихим, влажным звуком, похожим на то, как рвется мокрая бумага. И тогда меня выбросило. Не вниз, а наружу. Из тесного кокона самооправданий – в бесконечную, пульсирующую, живую плоть.

Я не упал. Я оказался погруженным. С головой. В теплую, густую, движущуюся субстанцию. Она была повсюду. Она давила на глаза, заливала рот, забивала нос. Первый инстинкт – задохнуться, запаниковать, вырваться. Но тело, мое предательское, вечно помнящее тело, узнало эту среду. Оно сопротивлялось панике. Оно расслабилось. Оно приняло это.

Это было знакомо. Это было как возвращение в утробу. Только утроба была испорчена. Сгнившая изнутри.

Я лежал на спине, вернее, плавал, и эта масса меня держала. Я открыл глаза, и сквозь полупрозрачную, желтоватую слизь я увидел «небо». Оно было живым. Оно было мышечным, гигантским сводом, испещренным толстыми, синими венами, которые пульсировали в такт какому–то неведомому, медленному ритму. Свод сжимался и разжимался, и с каждым сжатием с его вершины, из темного, похожего на звезду сфинктера, на меня обрушивались новые потоки.

Еда. Напитки. Хлеставшие с тихим, тошным шлепком.

Это не была еда. Это была материализованная боль. Продукты распада души. Я видел, как мимо меня проплывали целые котлеты, слепленные из спрессованных, шевелящихся тараканов. Они символизировали что-то низкое, подлое, то, что прячется в щелях. Я видел салаты из завядших, почерневших роз и лилий – утраченная невинность, подавленная красота. Озера теплого, плоского пива, в которых плавали окурки, словно опарыши. Липкие, тягучие ручьи дешевого ликера, пахнущие духами моей матери и чем-то еще, горьким и стыдным.

Запах. Он был густым, как физическая преграда. Сладковато-кислый, как прокисший суп, смешанный с резкой нотой желудочного сока и чем-то металлическим, что я с ужасом узнал как запах страха. Не своего. Чужого. Всеобщего.

И звук. Он был оглушительным. Глухое, мощное урчание, исходившее отовсюду. Урчание голодного желудка размером с вселенную. И на его фоне – хор. Рыгание. Хлюпанье. Частые, судорожные всхлипы. Или это была рвота? Или и то, и другое одновременно. И глухие удары, будто кто-то бился головой о стену. О стенку этого гигантского, вселенского живота.

Я был внутри него. Внутри Желудка. Места, где все потребляется, но ничто никогда не переваривается до конца. Где все застревает в вечном цикле наполнения и отвержения.

Я попытался пошевелиться. Мои движения были медленными, вязкими, как в самом густом кошмаре. Масса вокруг меня не сопротивлялась. Она обволакивала. Она принимала. Я был ее частью. Я всегда ей был.

И тогда я увидел их. Других. Они не были отдельными существами. Они были частью общей биомассы. Аморфные, лишенные формы, они плавали в этой жиже, слипшиеся в один большой, шевелящийся организм потребления и равнодушия. Их лица, вернее, подобия лиц, мелькали на поверхности на мгновение, искаженные гримасой то ли экстаза, то ли муки, и снова уходили под жирную поверхность. Они ели. Они не переставая, с животной жадностью запихивали в себя эту дрянь. Они ели тараканьи котлеты, заедали гнилыми цветами, запивали теплым пивом. Их рвало. Судорожно, болезненно. А потом они снова начинали есть. Теперь уже и то, что только что извергли. Цикл. Бесконечный, бессмысленный цикл.

Я почувствовал спазм в своем собственном желудке. Не голод. Нечто иное. Древнее, знакомое чувство. Пустоту. Ту самую дыру, что была внутри меня всегда. Ту дыру, которую я в мире живых пытался заткнуть, чем попало. Едой. Молчанием. Попытками стать невидимкой. Притворством, что меня нет.

И здесь, в этом аду, сработал тот же рефлекс. Рука сама потянулась к плавающему рядом комку гнилых лилий. Я сунул его в рот. Он был горьким, отвратительным, пахнущим тленом и смертью. Но я жевал. Я глотал. Я чувствовал, как эта гадость заполняет меня, как она давит на стенки желудка, обещая на секунду заткнуть ту внутреннюю пустоту, что разъедала меня изнутри.

Я ел. Сначала с отвращением. Потом с нарастающей, отчаянной жадностью. Я хватал все подряд. Тараканов. Цветы. Пил теплое пиво большими глотками, давясь и кашляя. Я пытался заткнуть этой массой свою вину, свой стыд, ту страшную правду, что в меня вложил Ткач. Если я наполню себя до отказа, мне не придется это чувствовать. Я стану просто сосудом. Бессмысленным, бездушным сосудом для отбросов.

Я ел, пока не почувствовал, что вот–вот лопну. Давление изнутри стало невыносимым. Тошнота подкатила к горлу кислой волной. И тогда я увидел его.

Он стоял надо мной, по щиколотку в жиже. Вернее, он не стоял. Он был воплощенной хрупкостью. Скелет. Не медицинский экспонат, а живой, дышащий скелет. Кость была не белой, а желтоватой, цвета старого пергамента, испещренной мелкими трещинками. На нем висели лоскутья высохшей, обтягивающей кости кожи. Его глаза – глубоко проваленные в орбитах – горели фанатичным, голодным огнем. Это был не просто страж. Это был Идеал. Олицетворение того, к чему мы все здесь, в этом круге, бессознательно стремились. Перестать потреблять. Стать чистым. Абсолютно пустым. Прозрачным. Исчезнуть. Он был самой анорексией, возведенной в абсолют. В нем не было ни капли плоти, ни капли жизни - только совершенная, тощая форма.

Он смотрел на меня, и его взгляд был полон не осуждения, а... жалости? Нет. Брезгливости.

– Смотри, – прошелестел его голос, звук, похожий на скрип сухих веток. – Смотри, во что ты себя превращаешь. Ты – мешок с мясом. Сосуд для отходов. Ты думал, ты заполняешь пустоту? Ты просто лепишь из своего стыда памятник собственной уродливости.

Он сделал изящный, худой рукой жест в сторону шевелящейся массы вокруг.

– Они – твое отражение. Ты стал одним из них. Добро пожаловать в клуб.

И тогда ко мне подползла Вторая сущность. Обжорство. Она была его прямой противоположностью. Бесформенная гора плоти, лишенная костей, одно сплошное, дрожащее, покрытое потом и слизью тело. У нее не было лица – только огромный, безгубый рот, который безостановочно жевал, чавкал, пожирал все вокруг. Она пожирала жижу, тараканов, и тут же, не переставая, извергала обратно полупереваренную массу, которую снова пожирала. Она была циклом. Чистым, бессмысленным инстинктом. Она подползла ко мне и своим жирным, горячим боком прижалась ко мне. От нее исходил тошнотворный жар.

Я почувствовал новый приступ тошноты. Невыносимый. Я согнулся пополам, судорожно пытаясь сдержать рвоту.

– Не сдерживай, – прошелестел Скелет. – Ты же хочешь быть чистым? Очисться. Извергни из себя эту грязь. Стань как я. Стань совершенным. Стань пустым.

Его слова были ядом и медом одновременно. Они попадали прямо в цель. Да. Я хотел очиститься. Я хотел избавиться от этой мерзости внутри меня. Я хотел быть пустым. Пустота была лучше, чем это постоянное, давящее чувство вины и стыда.

И тут появилась Третья. Зеркало. Она не шла. Она просто возникла, как блик на воде. Это была не стеклянная поверхность. Это была живая, ртутная, изогнутая плоскость. Она не имела своей формы – она принимала форму моего страха.

Она встала передо мной. И я увидел себя. Но не того, что был здесь и сейчас. Я увидел то, что я чувствовал. Я был раздут, как шар. Моя кожа была серая, покрытая стриями и прыщами. Изо рта у меня текли слюни и остатки пива. Я был отвратителен. Я был жирным, мерзким животным, копошащимся в собственных отходах.

– Смотри, – прошипело Зеркало, и его голос был точной копией моего внутреннего голоса, того, что шептал мне каждую ночь. – Смотри, какая ты свинья. Ты недостоин еды. Ты недостоин ничего. Ты омерзителен.

Это было слишком. Спазм вывернул меня наизнанку. Меня вырвало. Болезненно, судорожно, до слез, до боли в мышцах живота. Я изрыгал из себя все, что только что проглотил. Тараканов, цветы, пиво. Все это выходило обратно, горячее, кислое, еще более отвратительное.

И на секунду мне стало легче. На секунду. Пустота внутри заныла с новой силой. А потом Обжорство ткнула меня своим катящимся телом прямо в лужу моей же блевотины.

– Кушай, – простонала она влажным, чавкающим голосом. – Не пропадать же добру. Кушай, детка. Заполни себя.

И цикл начался снова. Я, рыдая, с отвращением к самому себе, стал есть. Потом Скелет приходил и шептал о чистоте. Потом Зеркало показывало мое уродство. Потом меня рвало. Потом я снова ел.

Мои шрамы, мои клейма, моя карта боли, которую создал Ткач, начала разлагаться. Кислота разъедала кожу, буквы расплывались, превращаясь в язвы. Имена на моих руках гноились. Я чувствовал, как моя собственная история, выжженная на мне, растворяется в этом общем котле пищеварения и самоистребления.

Я видел в толпе свою мать. Она, как и все, жадно пила из бутылки, а потом ее рвало, и она снова пила. Наши взгляды встретились на секунду. В ее глазах не было узнавания. Только такая же пустая, животная потребность заполниться. И я почувствовал не боль, не жалость. Я почувствовал раздражение. Отстань. Не мешай. Я тоже жертва. Я тоже страдаю.

Я стал одним из них. Не телом. Душой. Я принял их правила. Их цикл. Их ад.

Это длилось вечность. Время здесь измерялось не часами, а количеством актов рвоты. Я уже не помнил, кто я. Я был просто функцией. Наполнения. Очищения.

Предел наступил, когда меня вырвало чем–то новым. Не едой. Чем–то твердым. Я с ужасом смотрел, как на мои дрожащие руки падают куски моей собственной кожи. Кожа со шрамами. Кожа с буквами. Я вырывал из себя свою собственную историю. Я очищался.

В этот момент все три сущности окружили меня. Скелет смотрел с одобрением. Обжорство – с тупым любопытством. Зеркало показывало мне мое новое отражение - я был почти таким же худым и прозрачным, как Скелет. Почти идеальным.

– Готов, – проскрипел Скелет.

Обжорство внезапно с силой рванула меня за руку и швырнула в пульсирующую стену Желудка. Плоть поддалась, расступилась, превратившись в мышечную воронку.

И я провалился. Вниз. По пищеводу вселенских размеров. Покрытый слизью, желудочным соком и обрывками собственной кожи, с единственной мыслью в голове: я чист. Я пуст. Я ничего не чувствую.

Падение продолжалось. Ад – тоже. Навстречу уже шел новый звук. Не урчание, не хлюпанье. Звон. Металлический, холодный звон ударяющихся друг о друга тяжестей. Звон монет. Или оружия.

3 страница9 сентября 2025, 09:04

Комментарии