10 страница24 июня 2025, 12:27

Глава 10: Секреты Кремля: Брежнев и Его Желания

Кремлёвская сплетня – субстанция особенная. Она не витает в воздухе, а сочится по стенам, пропитывает дубовые панели кабинетов, оседает в ворсе казенных ковров, чтобы потом, через десятилетия, просочиться наружу, подобно медленно тающему льду, обнажая то, что должно было оставаться замурованным навеки. И уж если какой слух и мог претендовать на звание наиболее охраняемого, наиболее абсурдного и потому наиболее правдивого, то это был, без сомнения, тот, что касался Леонида Ильича Брежнева и его тайных визитов к Терентию, в ту затерянную богом и, кажется, даже чертом деревушку. Рассказчик, то есть я, не питает иллюзий относительно достоверности каждой детали, что дошла до меня сквозь поколения. Время – оно такой же Великий Исказитель, как и страх, и порок. Но нить, связывающая могущественного Генсека с полумифическим деревенским чудаком, была слишком прочна, слишком откровенна в своей гротескной сути, чтобы быть лишь вымыслом. Она звенела, как натянутая до предела тетива, готовая лопнуть от одного неосторожного вздоха, но почему-то держалась, превращаясь в шепот, передаваемый из уст в уста лишь в самые доверительные, самые алкогольные часы.

Понять это — значит осознать глубину человеческой души, её бездонные пропасти и неискоренимые, порой отвратительные, но всегда подлинные желания. Ведь что есть власть, как не ширма, скрывающая под собой ту же обнаженную, трепещущую плоть, те же нервные окончания, что и у простого смертного? Только вот страдания и услады сильных мира сего всегда окрашены в более яркие, более абсурдные тона. Это было не просто слухом, это была легенда, шелест которой до сих пор проносится над теми, кто помнит о безмолвных, поросших пылью, дорогах, ведущих в никуда, где-то там, за околицей привычного мира.

Дьявольский Караван в Глухомань

Прибытие кортежа Генерального секретаря в ту забытую, заросшую бурьяном деревушку было событием из разряда тех, что не вписываются ни в один разумный порядок вещей. Представьте себе: середина брежневской эпохи. Столбовые дороги ещё помнят скрип телег и гул немецких танков, а в воздухе висит плотный, как одуряющий настой из ромашки и полыни, аромат деревенского быта. Но вдруг, из-за поворота, где дорога, казалось, обрывалась в никуда, выныривают они. Черные, блестящие, как вороново крыло, «Чайки» и «ЗИЛы», с окнами, тонированными в цвет самой непроглядной ночи, скользят по разбитому грейдеру, словно черви в куске разлагающегося мяса. Их появление в этой глуши было настолько же невероятным, как если бы в колодец вдруг свалился золотой унитаз.

За несколько часов до этого деревню охватило незримое, но осязаемое напряжение. Появились они. Люди в гражданском, с глазами, острыми, как осколки льда, и ухватками, способными вывернуть душу наизнанку, не задавая лишних вопросов. Они пахли чем-то чужим, синтетическим, не деревенским – возможно, нафталином и дезинфекцией, смешанной с запахом бумаги и невидимой власти. Они прочесывали каждый куст, каждый закуток, каждый сарай. Деревенские псы, обычно лающие на всякий шорох, забились под лавки, скуля от необъяснимого ужаса. Воздух наполнился густым, металлическим привкусом, как перед грозой, когда воздух наэлектризован, а волосы встают дыбом. Что-то чужое, хищное, ползет к нам, — шептали старухи, осеняя себя крестным знамением, хотя до конца и не понимали, откуда идет этот леденящий душу холод.

И вот, когда солнце уже клонилось к закату, раскрашивая небо в тревожные, багровые тона, на пыльной, давно не знавшей асфальта дороге показался авангард. Милицейский бобик, потом пара неприметных «Волг» и за ними — главные герои этого гротескного спектакля. Тяжелые, бесшумные машины, будто высеченные из черного обсидиана, с эмблемами, невидимыми для простого глаза, но осязаемыми для каждого, кто хоть раз сталкивался с государственной машиной. Двигатели их урчали почти неслышно, словно хищники, подкрадывающиеся к своей жертве, а из выхлопных труб пахло не бензином, а чем-то неуловимым – то ли озоном, то ли мертвыми мечтами.

Из центрального «ЗИЛа», который остановился прямо напротив ветхого забора Терентия, медленно, с достоинством, обремененным десятилетиями власти и, возможно, совсем иного рода тяжестью, вышел сам Леонид Ильич. Он был похож на старого, откормленного медведя, с тяжелыми, налитыми кровью веками и теми самыми, ставшей легендарными, густыми бровями. Воздух вокруг него, казалось, сгущался, обволакивая его фигуру невидимой аурой непогрешимости и вседозволенности. Вокруг суетились помощники, адъютанты, охрана, словно стая мелких, беспокойных птиц вокруг величественного, но уже слегка потрепанного орла. Каждый их жест был выверен, каждое движение – беззвучно, за исключением еле слышного скрипа кожаных ботинок по гравию. Они старались не замечать ни запаха навоза, ни любопытных, но испуганных глаз, выглядывающих из-за занавесок ветхих изб. Для них этот мир был лишь фоном, временной декорацией для тайного действа.

«Дом стоит, как на подпорках, кривоватый, но стоит. Что же в нем такого, что сам Генсек сюда приперся?» — мелькнуло, должно быть, в головах деревенских, которые, затаив дыхание, наблюдали за этим сюрреалистическим парадом. Старые бабы в ситцевых платках крестились, мужчины морщились, отводя глаза, а дети прятались за юбки матерей, не понимая величия момента, но чувствуя его тяжесть.

Брежнев, тяжело ступая, поднялся по трем щербатым ступенькам, ведущим к покосившейся двери. Его взгляд был невозмутим, но в глубине глаз, чуть прикрытых, читалось нечто, что Рассказчик мог бы назвать ненасытной жаждой. Жаждой не власти, ибо власти у него было больше, чем у иного божества, но жаждой чего-то иного, потаенного, что могло быть удовлетворено лишь здесь, в этой покосившейся избе, где, по слухам, обитал тот, кто понимал истинную природу желаний.

Священнодействие Плети: За стенами Ветхой Избы

То, что происходило за покосившимися стенами избы Терентия, было известно лишь избранным, и то – лишь обрывками, передаваемыми шепотом, с дрожью в голосе. Рассказчик же, собиратель этих легенд, постарался восстановить картину, насколько это было возможно, ориентируясь на самые сочные, самые гротескные детали.

Войдя в дом, Брежнев, вероятно, сбросил с себя не только тяжелое пальто, но и невидимый, но осязаемый груз генерального секретаря. Внутри, в полумраке, царил особый запах: затхлый, старостью пропахший воздух смешивался с терпким ароматом кожи, легким, почти неуловимым запахом дерева и, возможно, чем-то острым, металлическим – запахом предвкушения. В центре комнаты, освещенной скудной лампочкой под потолком, обычно тусклой, но сегодня, казалось, излучавшей особый, интимный свет, стоял Терентий. Он был всё тем же Терентием: сутулый, с жилистыми руками, но в его глазах, глубоко посаженных, горел тот самый, непостижимый огонь, который и привлекал к нему самых сильных мира сего.

На полу лежала тулупная овчинка, рядом — ведро с водой, что-то похожее на древний, потемневший от времени жгут, и, конечно же, она – плеть. Не какая-нибудь декоративная, витиеватая плетка из эротического магазина, а грубая, толстая, сделанная на совесть, простая, как серп и молот, но несущая в себе тот же вес и силу. Она, должно быть, пахла старой кожей, пылью и, возможно, едва уловимым запахом крови — не свежей, а застарелой, как память.

Сеансы, которые так полюбил Леонид Ильич, были не просто актом физического воздействия. Это был ритуал. Когда Брежнев, с трудом, но с почти детским послушанием, опускался на колени или ложился на тулуп, его мощное, привыкшее к парадной форме тело, становилось невероятно уязвимым. Каждый складка его кожи, каждая морщина на лице, каждая секунда, проведенная в этом странном, на грани мазохизма и просветления, состоянии, была откровением. Терентий не спешил. Он обходил своего «пациента», словно древний шаман, изучающий своё жертвенное животное. Он не говорил много, если вообще говорил. Его сила была в молчании, в сосредоточенности, в той почти мистической ауре, которую он создавал вокруг себя.

И вот тогда, в этой звенящей тишине, раздавался он – звук. Свист. Не тонкий, не свистящий, как ветерок в камышах, а густой, низкий, утробный свист, словно огромная змея рассекала воздух. За ним следовал хлопок. Не шлепок, не удар, а именно плотный, влажный, разящий хлопок, который, казалось, проникал в самую суть костей. Он не был слишком сильным, но был достаточно ощутимым, чтобы вырвать из груди Брежнева глухой, непроизвольный стон. Этот стон не был стоном боли в её чистом виде. Нет. В нем слышалось облегчение, почти оргазмическое расслабление, вызванное нарушением той невыносимой, давящей на него оболочки власти и ответственности.

«Вся моя жизнь – борьба. Борьба за партию, за народ, за мир. А тут... тут я просто человек. Просто мясо. И это... это хорошо», — могло пронестись в мутном, обремененном заботами сознании Генерального секретаря. В эти моменты, когда плеть Терентия касалась его плоти, Брежнев, вероятно, чувствовал себя по-настоящему живым. Вся напускная мишура официальных встреч, пустых речей, награждений, которыми он был сыт по горло, отпадала, обнажая нечто чистое, первобытное. Боль была для него проводником, мостом, через который он переходил из мира лжи и лицемерия в мир неподдельных ощущений.

Терентий не наносил ему увечий. Нет. Он был художником боли, а не мясником. Его удары были калиброваны, точны, выверены, словно мазки кисти, накладываемые на холст. Каждый удар был новым словом в диалоге, который велся без слов, между Мастером и Его Клиентом. Брежнев, как и многие другие, кто пришел к Терентию, искал не просто боли. Он искал контролируемую потерю контроля, возможность отпустить бразды правления своей жизнью, хотя бы на короткий миг, доверившись рукам человека, который был совершенно вне системы, вне досягаемости обычных рычагов власти. Эта парадоксальная уязвимость, эта добровольная отдача себя в руки деревенского чудака, была, возможно, самой глубокой формой свободы, которую мог себе позволить руководитель сверхдержавы.

«Хочу, чтобы плетью. Где мой Терентий?» – Мантра Зависимости

Эта фраза, простой набор слов, пропитанный отчаянной жаждой и глубокой, почти интимной привязанностью, стала лейтмотивом визитов Брежнева. Рассказывают, что он произносил ее негромко, но с такой нескрываемой страстью, что даже самые черствые охранники чувствовали нечто, напоминающее неловкость. Это было не приказание, а скорее молитва, обращенная к единственному человеку, способному заглушить тот внутренний шум, что неотступно преследовал Генерального секретаря.

Каждый раз, когда кортеж приближался к избушке Терентия, Леонид Ильич, по свидетельствам тех, кто видел его в такие моменты, словно преображался. Его всегда слегка отекшее лицо, обремененное десятками медалей и тысячами несказанных слов, вдруг начинало проявлять нечто похожее на детское предвкушение. Его глаза, обычно затуманенные и усталые, приобретали нездоровый блеск, а пальцы начинали нетерпеливо постукивать по обивке сиденья. Еще до того, как «ЗИЛ» полностью останавливался, он уже, казалось, выдыхал эту фразу, словно та была его вторым именем, его истинным кличем, прорывающимся из самого нутра.

— Хочу, чтобы плетью. Где мой Терентий?

Эта реплика была не просто запросом на конкретное действие, она была ключом. Ключом к той реальности, где Брежнев переставал быть Брежневым, а превращался в простого смертного, ищущего освобождения от бремени величия. В ней слышался не только запрос на боль, но и глубокая зависимость, прочно укоренившаяся в его измученной душе. Это был крик о помощи, замаскированный под требование удовольствия. Для него Терентий был не просто деревенским чудаком, а последним пристанищем, тайным храмом, где можно было сбросить с себя маску непогрешимости и позволить себе быть слабым, быть человечным, быть, в конце концов, управляемым, ведь сам он привык управлять целой страной.

Охрана, привыкшая к его причудам, к его внезапным приступам меланхолии или агрессии, лишь переглядывалась. Они, должно быть, давно смирились с тем, что их могущественный подопечный имеет свои странности, свои тайные отдушины. Они не смели задавать вопросов, не смели даже думать. Их задача была – обеспечивать безопасность, а что там происходит внутри, за этими обшарпанными стенами, куда не проникают ни спутниковые тарелки, ни прослушивающие устройства – это уже было не их дело. Это было делом Леонида Ильича и того самого, загадочного Терентия.

«Мой Терентий». Эта притяжательная форма звучала особенно пронзительно. Она говорила о той глубине связи, что установилась между двумя столь непохожими мирами: миром абсолютной власти и миром абсолютной, первобытной свободы, обретенной через самопознание. Брежнев, который мог иметь все, что только душа пожелает, все ресурсы огромной империи, желал именно этого: простой плети, управляемой рукой Терентия. В этом заключалась не только его парадоксальная уязвимость, но и его истинная, неприкрытая сущность, которую он, быть может, сам не осознавал до конца, но которую Терентий, своим молчаливым присутствием и точными движениями, помогал ему познать.

Власть Над Слабостью: Парадокс Терентия

Терентий не имел ни власти, ни положения, ни даже видимого богатства. Его дом был ветхим, его одежда — простой, выцветшей от времени, а его существование — маргинальным, на самой границе деревенского сознания. Однако он обладал нечто куда более ценным, чем любое золото или кремлёвский кабинет: он держал в своих руках самые сокровенные слабости тех, кто обладал всей полнотой власти. Это был парадокс, который, словно кривое зеркало, отражал истинную природу человеческой жажды контроля и, одновременно, жажды полного растворения в чужой воле.

«Как это возможно? Как простой мужик, каких тысячи, смог стать исповедником для тех, кто ворочал судьбами миллионов?» — мог бы спросить любопытный обыватель. Ответ, как всегда, лежал на поверхности, спрятанный за слоями приличий и общественного порицания. Терентий был чист в своей извращенности. Он не искал выгоды, не стремился к славе, не плел интриг. Он был проводником. Он был той темной дверью, через которую самые могущественные люди могли сбежать от гнета собственной власти, от бесконечной лжи, от необходимости быть всегда на высоте. В его избе они могли позволить себе быть теми, кем они были на самом деле – уязвленными, уставшими, жаждущими освобождения, пусть и в самой необычной форме.

Когда Брежнев, или любой другой высокопоставленный визитер, входил в избу Терентия, он оставлял за порогом свои звания, свои ордена, свои парадные мундиры. Там, внутри, оставалась лишь обнаженная плоть и обнаженная душа. И Терентий, с его молчаливым пониманием, с его отточенными движениями, с его способностью видеть не маску, а истинное лицо, становился для них своего рода зеркалом. Зеркалом, в котором отражались их потаенные желания, их невысказанные страхи, их стремление к катарсису через боль.

Его позиция была уникальной. Он был вне системы. КГБ не могло его завербовать, ЦК не могло его контролировать, а общественная мораль не могла до него дотянуться. Он был призраком, живущим по своим собственным правилам, и именно эта его полная независимость делала его таким притягательным для тех, кто был повязан бесконечными протоколами и ограничениями. Его не интересовали государственные тайны. Ему нужны были лишь человеческие души, их реакция на его «инструменты», их подлинные, неприкрытые эмоции.

«Он был не только мастером боли, но и мастером человеческих сердец, пусть и извращенным», — мог бы подумать Рассказчик, углубляясь в эту невероятную историю. В некотором смысле, Терентий, не обладая властью, был куда более могущественным. Ведь он мог заставить самого Генсека встать на колени, не применяя ни одной угрозы, ни одного принуждения. Он мог вырвать из его груди те звуки, которые не мог бы услышать никто из его окружения. Он был хранителем самой интимной правды.

Эта демонстрация невероятного влияния Терентия на самых высоких уровнях не была случайной. Она была логическим завершением его пути, его эволюции от странного ребенка, исследующего боль пальцами, зажатыми в двери, до Мастера, который, своим необъяснимым даром, смог проникнуть в самые закрытые, самые охраняемые умы мира. И Брежнев, с его жаждой плети, был лишь первой ласточкой в этом параде власть имущих, ищущих запретного освобождения. За ним, как утверждают слухи, последуют и другие, чьи желания будут еще более странными, еще более шокирующими, еще более абсурдными.

Аппетит власти, как выясняется, подобен бездонной пропасти. И чем выше человек поднимается по лестнице могущества, тем острее становится его жажда чего-то недозволенного, чего-то, что может вырвать его из золотой клетки его собственного величия. И для этих людей, Терентий был не просто чудаком. Он был ответом. Ответом на самые невысказанные вопросы, на самые глубокие, самые темные желания, что гнездились в сердцах тех, кто, казалось бы, имел все. И история его, потаенная, абсурдная, и оттого лишь более правдивая, только начинала свой путь к самым вершинам кремлёвского Олимпа.


10 страница24 июня 2025, 12:27

Комментарии