7. Буря в стакане
Корнелий никогда в своей профессиональной жизни не пользовался служебным положением ради личной выгоды.
За долгие десять лет в системе этого поганого ГБУ он научился соблюдать правила бюрократической игры. Он мастерски обходил подводные камни интриг, лавировал между чужими интересами и всегда держался подальше от соблазнов, способных уничтожить его блестящую карьеру. Воспользоваться служебным положением? Нет, что вы, никогда.
Ладно, почти никогда.
Вообще-то несколько случаев всё-таки было, но все они были достаточно безобидными. Ту ситуацию с юристом Корнелий даже не считал — мелочи, право слово. Да и тот факт, что тендеры его учреждения регулярно выигрывали фирмы, загадочным образом связанные с именем Павла Громова, — тоже пустяки, там всё было почти что честно. А вот когда несколько лет назад он, обрывая телефоны, выбивал для Вадима... Нет, нет, достаточно, хватит. Вот тот случай действительно выходил за рамки «незначительных мелочей» и был тем самым пресловутым исключением, подтверждающим правило — никогда не смешивай личное и служебное.
Но сейчас... Сейчас, глядя на худую сгорбившуюся над ноутбуком фигуру, сидящую в такой опасной близости от него, Корнелий был счастлив, что должность заместителя директора позволяет ему держать этого юношу рядом, не прибегая к психологическому насилию.
Снаружи, за дверью его кабинета, бушевала буря: учреждение готовилось к прокурорской проверке. Последняя крупная ревизия настигла их сомнительную организацию около полугода назад, и всё тщательно выстроенное в какой-никакой порядок уже давным-давно разрушилось под давлением внешних сил. Противостоять этому не мог никто: чёртова контора самоорганизовалась из хаоса, хаотично развивалась и к хаосу же стремилась.
Лучше всех разводить суету на пустом месте получалось у Марго. Обычно мирно сидевшая за стойкой в приёмной, сейчас она носилась по учреждению с ранее невиданной энергией, сея панику везде, куда бы ни ступила её нога в лодочке на высоком каблуке.
В кабинет Корнелия утром Марго ворвалась без стука, обхватывая руками два горшка — один с пыльным, видавшим виды фикусом, другой с чахлой диффенбахией.
— Корнелий Вольфович, — защебетала она, ставя горшки на край его заваленного папками стола, слегка засыпав бумагу землёй. — Вам тут цветочки. Для уюта.
Корнелий поднял взгляд от экрана, и его бровь медленно поползла вверх:
— Мне не надо.
— Шеф сказал всем цветы поставить, — повторила секретарша, не скрывая недовольства. — Выбирайте, вам фикус или диффенбахию?
— Мне — свободное от зелени пространство моего кабинета, пожалуйста. Дорогая, давай не сейчас, ладно? Я пытаюсь сделать так, чтобы мы все дружно не отправились на скамью подсудимых, или хотя бы получили условку.
Марго осуждающе цокнула.
— Ну и пожалуйста, себе в приёмной поставлю. А вы, Корнелий Вольфович, негодяй и отбиваетесь от коллектива. А шеф, между прочим, на последнем совещании сказал, что мы должны поддерживать друг друга, потому что мы семья...
— Ага, — мрачно отозвался Корнелий, не отрываясь от Ворда. — Мы вот та самая семья, где перед приездом гостей отец орёт матом, мать хлещет всех вокруг мокрым полотенцем, а несчастные дети плачут и пидорят квартиру до скрипа. Зато как только гости переступают порог, все должны улыбаться и делать вид, что час назад все не проклинали предков друг друга до десятого колена.
Приказ директора «Подчистить хвосты», данный на последнем совещании, был воспринят крайне серьезно. Пачки документов, которые месяцами лежали без дела, теперь срочно подшивались, нумеровались и укладывались в хронологическом порядке. Начальники отделов дрались насмерть за право первым перехватить Корнелия в коридоре для подписания тысяч очень важных актов, которыми в последние несколько месяцев подпирали дверь, чтобы не закрывалась. И звонки, постоянные бесконечные звонки!.. Глупые, нет, идиотские вопросы сыпались один за другим: «Корнелий Вольфович, а где у нас?..», «Корнелий Вольфович, а помните?..», «Корнелий Вольфович, а мы можем?..».
И Корнелий Вольфович понял, что смертельно устал. В последние несколько дней он был кем угодно — нянькой, кризис-менеджером, адвокатом дьявола — но не заместителем директора. И, хоть в этом и было страшно признаться даже самому себе, иногда ему хотелось бросить всё это, перестать им помогать, чтобы наконец случилось то, что должно, и всех в этом проклятом учреждении пересажали. Хотя бы на пару лет — просто чтобы отдохнуть.
Вместе с тем у бумажного ада был и свой несомненный плюс: проверка со всем её напряжением и необходимостью круглосуточно быть в тонусе, позволила ему забыть о Вадиме. Пора было признать, что память об их нежных годах была не набором царапающих сердце воспоминаний, а хронической, изнуряющей болезнью. В обычной жизни боль стала постоянным спутником, белым шумом, отравляющим самые простые моменты: любимая Вадимом песня, заигравшая по радио в такси, вонзалась под рёбра раскалённым клинком, кто-то в похожей на вадимову оранжевой куртке на улице выбивал из колеи на долгие часы...
Редкие минуты одиночества Корнелий давно стал использовать для бесконечного и изматывающего диалога с фантомом. Он спорил с ним, оправдывался, проклинал, что-то доказывал, пытался объяснить, что давно его забыл, но призрак был неотступен: жил в его квартире на Каменностровском, сидел в его кресле на совещаниях, смотрел на Корнелия из зеркала его собственными глазами. Эта бесконечная гонка лишала сил, высасывала цвета из окружающего мира, превращала жизнь в серое, монотонное существование, прерываемое вспышками острой боли. Он давно научился с этим жить, как учатся жить с неизлечимым недугом — терпел, стиснув зубы, игнорировал, делая вид, что всё в порядке, и ждал, снова и снова ждал, когда наконец отпустит.
И в этом смысле проверка стала глотком воды для умирающего от жажды. Грядущий визит прокуратуры ощущался так, как если бы страдающего от приступа мигрени внезапно с размаху ударили молотком по ноге — новая острая боль мгновенно вытеснила ту, старую, ноющую. Это был кризис: настоящий, осязаемый, требующий немедленных и решительных действий. И Корнелий был счастлив: мозг, душа, всё тело с искренней благодарностью переключились на новую угрозу. Над учреждением нависла реальная опасность, и у него больше не было ни времени, ни внутренних ресурсов на рефлексию и самокопание. Его ум, обычно занятый бесконечным пережёвыванием прошлого, теперь на сто пятьдесят процентов был сосредоточен на новых задачах: строить баррикады, искать пути отхода, успокаивать паникующих, врать, изворачиваться, очаровывать... Как у полководца в осаждённой крепости, у Корнелия не было ни секунды, чтобы думать о старых ранах — нужно было заботиться о том, как бы не получить новых. И слава всем богам, призрак Вадима не мог пробиться сквозь эту стену щитов из адреналина и кортизола.
Всё это, как ни странно, приносило облегчение. Он возвращался домой сильно за полночь, выжатый, как лимон, едва находил в себе силы принять душ и падал в кровать, мгновенно проваливаясь в тяжелый сон без сновидений, а утром подрывался с единственной мыслью: «А что ещё они могут найти?». Память о Вадиме ушла даже не на второй, а на четыреста второй план, заслонённая гигантской уродливой тенью прокуратуры.
В какой-то момент Корнелий понял, перестал замечать триггеры: песни по радио стали просто набором ритмов, люди на улице — визуальным шумом, а вишнёвый «Чапман» лежал нетронутым в ящике стола, поскольку подчинённые весьма любезно позволяли стрелять сигареты у них.
Лечение хаосом оказалось весьма продуктивным. Корнелий был так занят спасением своей рабочей лодки, что на оплакивание своей собственной Атлантиды сил не оставалось. Он снова стал функцией, машиной, идеальным солдатом, и в этой роли не было места ни слабости, ни тоске, ни любви. Он был на сто очков эффективен, но абсолютно пуст внутри. И, чёрт её побери, на контрасте с прежней болью эта пустота казалась почти благом.
Корнелий понимал, что это временное явление. Уедет проверка — и что тогда? Он боялся этого момента, боялся тишины, что наступит после. Он страшно переживал, что, когда адреналин схлынет, боль вернётся с удвоенной силой. Он уже успел познать запретный плод — жизнь без неё — и возвращаться в привычную тюрьму памяти будет ещё мучительнее. Но пока длилась буря, Корнелий наслаждался этим покоем: в аду внешнем он нашёл убежище от ада внутреннего.
И тем ценнее были для него минуты, проведённые за закрытыми дверьми с тем, кто нежданно стал его отдушиной.
До начала всего этого безумия Стас был всего лишь ещё одной из многочисленных строчек в штатном расписании: тихий, исполнительный мальчик с незамутненными янтарными глазами, часть обыкновенного офисного пейзажа. Но когда пришла буря...
В то время как старые и умудрённые опытом сотрудники впадали в панику, плакали в служебном помещении и переводили друг на друга стрелки в поисках виноватых, Стас проявил удивительную стойкость. Он не паниковал и не впадал в истерику, просто работал — молча, сосредоточенно, до поздней ночи. Словом, не бухгалтер, а универсальный солдат, без лишних вопросов исполняющий приказ, и Корнелий, как командир, не мог этого не оценить. В этом стремительно разрушающемся мире эта тихая непоказная надежность была на вес золота.
Столь желанное Корнелием сближение началось не со слов, а с молчания — с долгих часов, проведённых вдвоём над горами папок в его кабинете. Воздух в коридорах щёлкал электрическими разрядами, но между ними двоими образовалась гавань удивительного спокойствия. Они понимали друг друга с полуслова: Корнелий находил какое-то несоответствие, и ему не приходилось ничего объяснять — он молча указывал пальцем на строчку в документе, и Стас, кивнув, уже открывал нужный скоросшиватель и начинал искать решение.
Корнелий часто думал о нём — не мог не думать. Это как если бы посреди шумного, грязного, закованного в камень города он вдруг наткнулся на цветущий сад. В этом саду не росло экзотических цветов или удивительных фруктов, только простая трава, а вокруг пахло мокрой землей и... покоем. Их совместная работа стала для Корнелия таким садом: он заходил в него каждый вечер, чтобы отдышаться и на время забыться от грохота внешнего мира.
Он стал присматриваться к Стасу с той самой минуты, когда впервые увидел его взгляд, и то, что он видел в отражении его глаз, одновременно и пугало, и завораживало. В Стасе была чистота — не глупость и не наивность, нет, но именно чистота. Цельность, если угодно. Он был стаканом прохладной и чистой родниковой воды рядом с бокалом сложного, выдержанного, но отравленного вина, коим был сам Корнелий. В Стасе не было двойного дна, его эмоции были просты и понятны: он радовался, когда что-то получалось, огорчался, когда ошибался, восхищался, когда видел что-то, превосходящее его понимание, а еще...
Еще он искренне восхищался Корнелием. Это было не то восхищение, к которому он привык. Это было не давно забытое обожание Вадима, не безусловная братская любовь Кости, не заискивание подчиненных — светлое уважение ученика к Мастеру. Стас смотрел на то, как его руководитель виртуозно решает нерешаемое, успокаивает тревожных и ставит на место наглецов, и в его глазах светилась неподдельная вера в то, что Корнелий — сильный, а главное, хороший человек.
И эта вера была для Корнелия самым большим даром... и самой жестокой пыткой.
— Готово, Корнелий Вольфович, — осторожно позвал его Стас, вырывая из плена липких, как паутина, мыслей. — Я пометил строчки разными цветами, смотрите...
Корнелий подался вперёд. Он наклонился над Стасом, стараясь рассмотреть мелкие цифры, и его рука сама собой легла на спинку офисного кресла в нескольких сантиметрах от плеча Стаса. Расстояние между ними внезапно сократилось до немыслимого минимума. Он мог чувствовать тепло, исходящее от чужого тела, едва уловимый запах кофе и чего-то свежего, тонкого — шампуня или парфюма... Его нос почти касался растрёпанных волос Стаса. Каждый вдох Корнелия наполнялся этим воздухом, и в голове начал кружиться водоворот мыслей, вытесняя логику, отчёты и прокуроров. Он замер, затаив дыхание, чувствуя, как кровь приливает к вискам, а сердце начинает стучать гулко и быстро, заглушая все звуки.
— ...а зелёным пометил те, с которыми всё в порядке. Ну как? Нормально получилось? — Стас просиял, поднимая на Корнелия полные гордости за проделанную работу глаза. Он был настолько увлечён своей таблицей, что абсолютно ничего не замечал. И слава богу, пожалуй...
Корнелий лишь слабо кивнул, не в силах оторвать взгляд от его лица.
— Вы и представить себе не можете, насколько я вам признателен, — наконец выдохнул он, отворачиваясь и поправляя галстук, лишь бы только чем-нибудь занять руки.
Стас улыбнулся ещё шире.
— А я вам, Корнелий Вольфович.
— Мне? — голос предательски сорвался на фальцет, и Корнелий беспомощно сжал кулак. — За что? За работу сверхурочно?
Стас покачал головой. Его янтарные глаза светились так искренне, что Корнелию стало почти неловко.
— Да нет, я про другое. Ну, вы же знаете, наверное, как обычно бывает... В общем, мне в бухгалтерии пока не доверяют особо, дают только акты в реестр вносить, если честно. А хочется-то большего.
Он сделал паузу, будто подбирая слова, а потом продолжил, глядя на Корнелия с той же неподдельной верой в его исключительность.
— А вы... вы в меня как будто верите. Даёте сложные задачи, не стоите над душой. И всегда объясняете, если что-то непонятно. В общем, спасибо вам. Вы... не знаю, вдохновляете, что ли...
Корнелий стоял, упав взглядом к своим рукам, и чувствовал, как сердце непривычно сильно пульсирует в висках. Ему хотелось что-то ответить, опровергнуть, защититься от этого нежданного тепла, но слова застряли в горле.
— Ну, если мы закончили, я пойду? — Стас подхватил свой дипломат и двинулся к двери.
Корнелий молчал. Он чувствовал себя самозванцем, мошенником. Ему хотелось встряхнуть мальчишку и закричать ему в лицо: «Дурак, опомнись! Я не такой, как тебе кажется! Не привязывайся, милый, я иду на дно и утащу тебя за собой!», но он молчал. И так же молча принимал этот не заслуженный им свет, как замерзший путник, присевший у чужого костра.
— Да, — выдавил он. — Спасибо за помощь. До завтра.
Хлопнула дверь, и Корнелий обессилено упал в кресло.
Сближение со Стасом в противовес всему остальному возвращало чувствительность. Рядом с ним он начал вспоминать, что значит ощущать что-то, кроме боли и усталости. Он чувствовал интерес, тепло, почти нежность, и, что самое страшное — надежду. Тонкую, как паутинка, призрачную, но все же надежду на то, что, возможно, ещё не всё потеряно, и даже на выжженной земле его души ещё может вырасти что-то светлое.
И это чертовски пугало.
