Глава 21 Точка невозврата
Он сидел у окна, спиной к дверям. Широкая спина, будто сгорбленная под тяжестью короны, но не той, что сверкает золотом, а той, что гложет плоть и душу. Запах мазей был слабым, почти неуловимым. Значит, он снова перестал обрабатывать раны.
Эвелина стояла в дверях, опираясь на косяк, тяжело дыша. Легкая рубашка почти не скрывала бинты под ней, но в глазах её было железо, не поддающееся боли.
— Ты снова не следишь за ранами, — тихо сказала она.
Он вздрогнул. Не обернулся.
— Ты не должна здесь быть. Тебе ещё тяжело ходить.
— А тебе — тяжело жить. Но ты живёшь. Так почему я должна лежать, если ты снова позволяешь проказе гноиться на теле?
Молчание. Она шагнула внутрь. Один. Второй. Каждый — будто заново училась ходить. Но она подошла.
— Сними перчатки. И рубашку. Сейчас.
Он медленно повернулся, и в его взгляде было столько упрямства, что другой бы дрогнул. Но не она. Не теперь.
— Эвелин, ты…
— Я не женщина сейчас. Я не твоя. Я — врач. И я не дам тебе умереть. Ты мне нужен живым, слышишь?
Он молча снял перчатки. На пальцах — трещины, кровь, язвы. Затем — рубашку. Грудь, плечо, лопатка — всё снова пошло пятнами, воспалением, как будто болезнь торопилась вернуть утраченное.
— Ты ведь обещал, — прошептала она. — Обещал, что будешь беречь себя. После всего, через что мы прошли…
— Я не хотел, чтобы ты видела это, — хрипло сказал он. — Я хотел, чтобы ты запомнила меня другим.
— Живым. Я помню тебя живым, — она опустилась на колени перед ним, вынула из сумки мази, бинты, и, не говоря больше ни слова, начала обрабатывать язвы. Руки её дрожали. Не от боли. От гнева. — Ты не имеешь права умирать. Даже не думай.
Он смотрел на неё. На волосы, прилипшие ко лбу, на сбитые в кровь пальцы. И впервые за долгое время позволил себе — крохотную, тлеющую надежду.
Она была рядом. И пока она рядом — он жив.
Она обработала плечо, затем грудь, каждый раз прикладывая чистую ткань, впитывающую гной и кровь. Руки её были ловкими, как у хирурга, но в каждой — трепет боли. Не своей. Его. Она ощущала его дыхание — прерывистое, сдавленное, и чувствовала, как он сжимает кулаки, когда мазь касалась открытых ран. Но молчал.
Когда всё тело было перевязано, она поднялась чуть выше, провела пальцами по его шее, подбородку. Он чуть наклонил голову, будто подставлялся — не в покорности, а в доверии.
— Ещё, — прошептала она. — Мне нужно посмотреть…
Она провела пальцами по его щеке, потом — к губам. Взяла салфетку, осторожно оттянула верхнюю губу. В глазах её что-то надломилось. Плоть там уже начинала разрушаться — кожа темнела, один уголок начал гнить. Она замерла. Он почувствовал это по тишине — не просто паузе, а той особой пустоте, когда человек смотрит в пропасть.
— Всё… всё нормально? — прошептал он, и голос его был почти детский.
Она не ответила сразу. Слёзы подступили к глазам, но она не позволила им упасть.
— Нет, — тихо сказала она, — не нормально. Это хуже. Гораздо хуже.
Её пальцы дрожали. Она с усилием удержала салфетку, начала осторожно очищать язвы на его лице, дыша поверхностно, как будто боялась вдохнуть его боль.
В какой-то момент её рука замерла на его щеке. А потом, словно шепот на самом дне души, вырвались слова:
— Я не позволю умереть тебе вот так… не так… — голос дрогнул. — Я изменю историю…
И только она подумала, что он не услышал — он вдруг повернулся, посмотрел ей прямо в глаза. Его зрачки были чернильно-темными, но в них плескалась искра — не страха, не боли. Надежды. Или веры.
— Что ты сказала? — голос тихий, хриплый, и всё же в нём было что-то, будто он схватил этот шепот, как спасительный якорь.
Эвелина отступила на шаг. Взгляд её затуманился, но губы были твёрды:
— Я не позволю тебе умереть. Даже если придётся идти против самой судьбы. Я найду способ.
Тишина. Он смотрел на неё. А потом медленно протянул руку и коснулся её руки — той, которой она его лечила.
— Тогда… ты уже спасла меня, Эвелин.
Его голос был слабым. Но в этих словах — всё, что не нуждалось в объяснениях.
Её пальцы чуть задрожали, когда она закончила перевязку. Остался последний мазок — под нижней скулой, где язва уже начала сочиться тёмным, дурно пахнущим гноем. Он сдерживал стон, как воин, но она видела, как напряглись мышцы на его лице, как лоб покрылся испариной.
Эвелина опустила руку, тяжело выдохнула и села рядом, едва держась на ногах от собственных ран и усталости.
— Балдуин… — начала она, медленно, будто боясь саму себя. — Это… это начало разрушения ткани. Гниение. Проказа переходит на внутренние структуры. Твоя плоть… уже не сражается. Она сдаётся.
Он молчал. Только веки чуть дрогнули, но он продолжал смотреть на неё, как будто уже знал. Уже чувствовал.
— Тебе нужно срочное лечение, — выговорила она, и голос её стал твёрже, — сильнейшие антибиотики. Современные. Те, что уничтожают бактерии за сутки. Но… — её взгляд стал отчаянным, и она резко отвела глаза, — у меня их немного. Я не рассчитывала остаться здесь. Всё, что у меня есть, — лишь остатки, и их… может не хватить.
Он медленно откинулся на подушки. Его взгляд потемнел, но не от страха — от понимания.
— Тогда что ты предлагаешь?
Она резко подняла голову. Её глаза горели.
— Пошёл бы ты за мной в будущее? — спросила она. Словно выстрел. — Если я найду способ… если та машина из моего сна реальна, и если я смогу добраться до неё… ты бы пошёл со мной? Оставил бы этот город, этот мир, эту… эпоху — ради шанса выжить?
Он замер. Смотрел на неё долго. И в его взгляде была целая вечность — сомнения, боль, страх, долг, любовь. Всё сразу.
— Ты хочешь, чтобы я оставил Иерусалим?
— Я хочу, чтобы ты жил, — прошептала она. — Просто жил. Пусть не королём. Пусть… просто собой. Балдуином. Моим Балдуином.
Он медленно сел. Его лицо было бледным, руки дрожали, но взгляд — пронзал.
— Если ты найдёшь путь… — сказал он, — я пойду.
Эвелина кивнула, как будто это был не просто ответ, а обет. Потом склонилась к нему, и в её голосе снова была сталь:
— Тогда мне нужно время. И антибиотики. Я не позволю тебе умереть здесь, разлагаться в тени святого города. Я отвоюю тебя у этой болезни — даже если для этого придётся вырвать тебя у самого времени.
Он впервые за всё это время улыбнулся. Слабо. Но настоящей улыбкой.
— Ты бы стала хорошим королём.
— Слишком вспыльчивым, — прошептала она, с трудом сдерживая слёзы. — И слишком влюблённым в одного идиота.
Он смотрел на неё, сидящую рядом, с выпрямленной спиной и упрямым огнём в глазах, и внутри него — в самой глубине — начиналась невидимая, но сокрушительная битва.
"Она..."
Слишком яркая. Слишком живая. И слишком прекрасная для этого мира. Как она могла выбрать его?
Его, от кого шарахаются слуги, кто вынужден носить перчатки, чтобы не оставлять пятна, маску — чтобы не пугать младенцев. Его, от кого отреклись даже самые преданные — не словами, но взглядами, шагами назад.
Его, в ком не видели уже человека — лишь короля-прокажённого, живую гробницу с венцом.
И она, у которой был целый другой мир — со светом, с машинами, с медициной, с лесами, которые не воют от засухи, — она выбрала его. Не просто как пациента. Не как долг.
Выбрала как мужчину.
Как живого.
Это пугало больше, чем война. Больше, чем проказа.
Он закрыл глаза на мгновение. В груди колотилось сердце, ослабленное, но всё ещё живое.
И тут же другая боль, другая тяжесть.
"Я дал слово... Пойду за ней. В будущее."
Но если он уйдёт…
Что будет с Иерусалимом?
С городом, где стены напитаны молитвами, а кровь — такая же святая, как вода. Что станет с теми, кто верил в него? Даже если их осталось мало. Даже если Сибилла ведёт игру, Тиберий держит трон, а бароны следят друг за другом, как звери в клетке — он был символом. Последним живым святым. Последней идеей.
"Если я уйду — я предатель. И своего народа. И своей веры."
"Но если останусь — я умру. И всё равно никого не спасу."
Руки дрожали. И не только от болезни.
Он открыл глаза. Посмотрел на неё. На её губы, тронутые страхом. На плечи, так неестественно хрупкие после пыток.
На женщину, которая вернулась с того берега ради него.
"Я предам всех, если уйду. Но если она уйдёт одна…"
Нет. Этого он не переживёт.
Он медленно, с трудом, поднял руку и коснулся её пальцев. Их кожа соприкоснулась. Он не испугался. Не отпрянул. Он хотел, чтобы она чувствовала его, даже если его тело уже почти не чувствовало её.
— Если ты скажешь мне, — хрипло прошептал он, — что там, в том мире… я всё ещё буду человеком… я пойду.
Эвелина накрыла его руку своей.
— Там ты будешь свободен.
И впервые с начала болезни он поверил, что свобода — не только в смерти.
Эвелина молчала, будто сама боролась с собой, с чем-то внутри, со страхом снова отдать кому-то сердце. Но она смотрела на него не как на короля, и не как на больного. Она смотрела на него как на мужчину.
Медленно, почти не касаясь, она провела пальцами по его щеке — там, где кожа ещё была здорова. А потом так же осторожно коснулась лба, словно проверяя жар, но не от болезни — от чего-то иного. От напряжения, от желания, от той самой борьбы, которую она чувствовала в нём.
— Ты не предатель, — тихо сказала она, — ты человек. Ты — мужчина, Балдуин.
Он вдохнул прерывисто, будто впервые позволил себе почувствовать, что жив. Его пальцы на миг сомкнулись на её запястье, нежно, осторожно. Он боялся боли — не своей, её.
— Ты… не знаешь, как я мечтал, — прошептал он, — чтобы ты дотронулась до меня вот так. Не из жалости, не из долга. А потому что хочешь.
Эвелина не отвела взгляда. И, как тогда, когда он хотел признаться, прервала его. Но уже не словом. А прикосновением. Она склонилась ближе, и её лоб мягко коснулся его. Не поцелуй — ещё нет. Но слишком близко, чтобы остаться просто лекарем. Её голос дрогнул:
— Я боюсь за тебя. Но ещё больше… я боюсь за себя без тебя.
Он закрыл глаза. Его ладонь, обожжённая, покалеченная, поднялась к её щеке. Осторожно, будто боялся, что она исчезнет, как сон. И на этот раз — он сам преодолел расстояние. Их губы встретились тихо, почти неуверенно. Но в этом поцелуе было всё: страх, боль, надежда. Жизнь.
Он не был больше королём. Не был прокажённым. Он был просто мужчиной, которого впервые коснулась любовь.
Его губы были осторожны, почти трепетны, как у того, кто прикасается к мечте — не веря, что она настоящая. Балдуин целовал её, будто боялся, что она исчезнет в дымке, будто этот поцелуй — его единственный шанс. Он был неуверен, неловок, как юноша, впервые познавший вкус запретного плода, но в нём было и то, что сдерживалось годами: голод, тоска, любовь, отречение.
И Эвелина отвечала. Без страха, без сомнений. Её пальцы скользнули к его шее, её дыхание смешалось с его, и в этот миг — между ними не существовало ни боли, ни болезни, ни времени. Только этот поцелуй. Только двое.
Но в какой-то момент он замер.
Словно гром ударил внутри. Мысль, резкая, ужасная, прорвавшаяся сквозь сладость близости: я — прокажённый. Его губы оторвались от её губ. Резко. Почти с испугом. Он сделал шаг назад, в глазах — ужас, больше, чем когда-либо на поле боя.
— Я… я мог… — голос сорвался. — Я мог заразить тебя.
Он смотрел на неё, как на чудо, которое мог разрушить собственными руками. Он сжал пальцы так сильно, что костяшки побелели. В теле — дрожь, не от страсти, а от страха.
— Я… не должен был… Я не имел права… — прошептал он, почти шёпотом. — Прости. Ради Бога, прости.
Он хотел отвернуться, уйти, оторвать себя от неё, но взгляд Эвелины остановил его.
Эвелина стояла, чуть приподняв лицо, где ещё жила тёплая память его губ. Она смотрела на него — не с испугом, не с отвращением, а с такой болью, что Балдуин не мог выдержать её взгляда.
— Ты не заразил меня, — тихо сказала она. — И даже если бы… Я знала, на что иду.
Он покачал головой, не в силах поверить.
— Я... я носитель смерти. Моё тело гниёт. Я не мог… не имел права прикасаться к тебе.
Она подошла ближе, медленно, будто боясь спугнуть зверя в западне, и подняла ладонь к его щеке, туда, где кожа уже не слушалась боли.
— А я носила смерть в руках каждый день, Балдуин. Я вскрывала тела, шила, спасала, теряла. Смерть дышала мне в ухо, но я никогда не боялась её так, как боюсь потерять тебя.
Её пальцы были лёгкими, почти невесомыми, но в этом прикосновении была сила. Сила выбора. Он закрыл глаза. Он дрожал.
— Я первый раз... — прошептал он. — Первый раз коснулся кого-то так.
— Тогда пусть этот поцелуй будет не проклятием, а началом, — ответила она, касаясь его лба губами. — Мы найдём путь, даже сквозь гниющую плоть и сломанное время.
Он выдохнул. И в этом выдохе была капля надежды.
Она ушла.
Осталась тишина — вязкая, колючая, как зимний воздух над Иерусалимом. Балдуин стоял у окна, всё ещё чувствуя её дыхание на губах, почти физическую память её прикосновения. Он не мог сдвинуться. Не мог понять, как она — она, сияющая, сильная, пришедшая с другой стороны времени — могла ответить ему. Ему, в чьём теле смерть расписывалась язвами и болью.
Он сжал подлокотник кресла, как будто тот мог удержать его от мысли, что сейчас он мог обречь её на участь, страшнее, чем всё, что уже перенёс.
Но прежде чем тревога в груди превратилась в панику — дверь открылась.
Она вошла стремительно, несмотря на боль, закутавшись в тёплый плащ поверх ночной сорочки. Лицо бледное, решительное. В руке блистер, зажатый так крепко, что ногти почти впились в ладонь.
— Сядь, — коротко сказала она.
Он подчинился — молча, с лёгкой тенью удивления. Эвелина подошла к кувшину, налила воду в высокий кубок, затем аккуратно выдавила из блистера две таблетки. Подошла. Остановилась перед ним.
— Пей. — Глаза у неё были твёрдые. — Ты обещал мне жить, помнишь?
Он посмотрел на таблетки, затем на неё. Словно в первый раз.
— Если я пойду за тобой, — прошептал он, — не окажусь ли я предателем всего, кем был?
Она чуть улыбнулась — нежно и очень грустно.
— Ты не предашь их, если останешься жив. Ты просто продолжишь быть тем, кем уже стал. Тот, кто защищал этот город, может спасти и другие.
Он взял таблетки. Выпил.
А потом коснулся её ладони, чуть заметно.
— Останься. Пока я жив.
Утро Иерусалима началось с предчувствия перемен.
Сквозь ставни пробивался мягкий свет — не палящий, как обычно, а почти милосердный. Балдуин открыл глаза и сразу ощутил: телу стало легче. Совсем немного, почти неуловимо, но язвы не ныли с прежней яростью, дыхание было ровнее, а пальцы — послушнее. Он осторожно пошевелился, словно боялся разрушить хрупкое ощущение.
Повернув голову, он увидел её.
Эвелина спала, свернувшись на его подушке, полуобняв одеяло. Свет касался её волос, превращая их в расплавленное золото. Такая — рядом, доверившая ему свою уязвимость, своё дыхание, свою ночь. Он не коснулся её с того поцелуя. Не смел. Страх всё ещё сжимал горло: не за себя — за неё. За то, чтобы не обжечь, не разрушить, не заразить.
Но она не ушла.
Она осталась, разделила с ним не только тьму, но и кровать. Без страха. С доверием. С любовью.
Он медленно, почти бесшумно поднялся, чтобы одеться. Суд над Ги должен был начаться с первыми лучами. Он потянулся за одеждой, стараясь не разбудить её… но её голос разрезал утреннюю тишину как меч.
— Если ты думаешь, что я выпущу тебя из этих покоев раньше, чем обработаю твои раны и ты выпьешь антибиотики, — сказала она с таким тоном, что у него пробежали мурашки по спине, — то я вынуждена тебя разочаровать.
Он замер, медленно обернулся. Эвелина сидела на кровати, с чуть растрёпанными волосами, серьёзным лицом и взглядом, от которого он невольно вздрогнул.
С таким взглядом на него не смотрел даже отец, когда Балдуин в детстве ослушался и сбежал из замка, чтобы скакать по горам.
Он виновато склонил голову, сдерживая улыбку:
— Как прикажешь, госпожа лекарь.
Она прищурилась, но в уголках губ дрогнула тень улыбки.
— Сначала лечение. Потом — справедливость.
