Глава 12.
СИВЦЕВ ВРАЖЕК
Я и не заметил, как мы с Торопецкой переписали пьесу. И не успел я подумать, что
будет теперь далее, как судьба сама подсказала это.
Клюквин привез мне письмо.
"Глубочайше уважаемый
Леонтий Сергеевич!.."
Почему, черт возьми, им хочется, чтобы я был Леонтием Сергеевичем? Вероятно, это
удобнее выговаривать, чем Сергей Леонтьевич?.. Впрочем, это неважно!
"...Вы должны читать Вашу пиэсу Ивану Васильевичу. Для этого Вам надлежит
прибыть в Сивцев Вражек 13-го в понедельник в 12 часов дня.
Глубоко преданный
Фома Стриж".
Я взволновался чрезвычайно, понимая, что письмо это исключительной важости.
Я решил так: крахмальный воротник, галстук синий, костым серый. Последнее решить
было нетрудно, ибо серый костюм был моим единственным приличным костюмом.
Держаться вежливо, но с достоинством и, боже сохрани, без намека на угодливость.
Тринадцатое, как хорошо помню, было на другой день, и утром я повидался в театре
с Бомбардовым.
Наставления его показались мне странными до чрезвычайности.
- Как пройдете большой серый дом, - говорил Бомбардов, - повернете налево, в
тупичок. Тут уж легко найдете. Ворота резные, чугунные, дом с колоннами. С улицы
входа нету, а поверните за угол во дворе. Там увидите человека в тулупе, он у
вас спросит: "Вы зачем!" - а вы ему скажите только одно слово: "Назначено".
- Это пароль? - спросил я. - А если человека не будет?
- Он будет, - сказал холодно Бомбардов и продолжал: - За углом, как раз напротив
человека в тулупе, вы увидите автомобиль без колес на домкрате, а возле него
ведро и человека, который моет автомобиль.
- Вы сегодня там были? - спросил я в волнении.
- Я был там месяц тому назад.
- Так почем же вы знаете, что человек будет мыть автомобиль?
- Потому, что он каждый день его моет, сняв колеса.
- А когда же Иван Васильевич ездит в нем?
- Он никогда в нем и не ездит.
- Почему?
- А куда же он будет ездить?
- Ну, скажем, в театр?
- Иван Васильевич в театр приезжает два раза в год на генеральные репетиции, и
тогда ему нанимают извозчика Дрыкина.
- Вот тебе на! Зачем же извозчик, если есть автомобиль?
- А если шофер умрет от разрыва сердца за рулем, а автомобиль возьмет да и
въедет в окно, тогда что прикажете делать?
- Позвольте, а если лошадь понесет?
- Дрыкинская лошадь не понесет. Она только шагом ходит. Напротив же как раз
человека с ведром - дверь. Войдите и подымайтесь по деревянной лестнице. Потом
еще дверь. Войдите. Там увидите черный бюст Островского. А напротив беленькие
колонны и черная-пречерная печка, возле которой сидит на корточках человек в
валенках и топит ее. Я рассмеялся.
- Вы уверены, что он непременно будет и непременно на корточках?
- Непременно, - сухо ответил Бомбардов, ничуть не смеясь.
- Любопытно проверить!
- Проверьте. Он спросит тревожно: "Вы куда?" А вы ответьте...
- Назначено?
- Угу. Тогда он вам скажет: "Пальтецо снимите здесь", - и вы попадете в
переднюю, и тут выйдет к вам фельдшерица и спросит: "Вы зачем?" И вы ответите...
Я кивнул головой.
- Иван Васильевич вас спросит первым долгом, кто был ваш отец. Он кто был?
- Вице-губернатор.
Бомбардов сморщился.
- Э... нет, это, пожалуй, не подходит. Нет, нет. Вы скажите так: служил в банке.
- Вот уж это мне не нравится. Почему я должен врать с первого же момента?
- А потому что это может его испугать, а...
Я только моргал глазами.
- ...а вам все равно, банк ли, или что другое. Потом он спросит, как вы
относитесь к гомеопатии. А вы скажите, что принимали капли от желудка в прошлом
году и они вам очень помогли. Тут прогремели звонки, Бомбардов заторопился, ему
нужно было идти на репетицию, и дальнейшие наставления он давал сокращенно.
- Мишку Панина вы не знаете, родились в Москве, - скороговоркой сообщал
Бомбардов, - насчет Фомы скажите, что он вам не понравился. Когда будете насчет
пьесы говорить, то не возражайте. Там выстрел в третьем акте, так вы его не
читайте...
- Как не читать, когда он застрелился?!
Звонки повторились. Бомбардов бросился бежать в полутьму, издали донесся его
тихий крик:
- Выстрела не читайте! И насморка у вас нет!
Совершенно ошеломленный загадками Бомбардова, я минута в минуту в полдень был в
тупике на Сивцевом Вражке.
Во дворе мужчины в тулупе не было, но как раз на том месте, где Бомбардов и
говорил, стояла баба в платке. Она спросила: "Вам чего?" - и подозрительно
поглядела на меня. Слово "назначено" совершенно ее удовлетворило, и я повернул
за угол. Точка в точку в том месте, где было указано, стояла кофейного цвета
машина, но на колесах, и человек тряпкой вытирал кузов. Рядом с машиной стояло
ведро и какая-то бутыль.
Следуя указаниям Бомбардова, я шел безошибочно и попал к бюсту Островского.
"Э..." - подумал я, вспомнив Бомбардова: в печке весело пылали березовые дрова,
но никого на корточках не было. Но не успел я усмехнуться, как старинная дубовая
темнолакированная дверь открылась, и из нее вышел старикашка с кочергой в руках
и в заплатанных валенках. Увидев меня, он испугался и заморгал глазами. "Вам
что, гражданин?" - спросил он. "Назначено", - ответил я, упиваясь силой
магического слова. Старикашка посветлел и махнул кочергой в направлении другой
двери. Там горела старинная лампочка под потолком. Я снял пальто, под мышку взял
пьесу, стукнул в дверь. Тотчас за дверью послышался звук снимаемой цепи, потом
повернулся ключ в дверях, и выглянула женщина в белой косынке и белом халате.
"Вам что?" - спросила она. "Назначено", - ответил я. Женщина посторонилась,
пропустила меня внутрь и внимательно поглядела на меня.
- На дворе холодно? - спросила она.
- Нет, хорошая погода, бабье лето, - ответил я.
- Насморка у вас нету? - спросила женщина.
Я вздрогнул, вспомнив Бомбардова, и сказал:
- Нету, нету.
- Постучите сюда и входите, - сурово сказала женщина и скрылась. Перед тем как
стукнуть в темную, окованную металлическими полосами дверь, я огляделся.
Белая печка, громадные шкафы какие-то. Пахло мятой и еще какой-то приятной
травой. Стояла полная тишина, и она вдруг прервалась боем хриплым. Било
двенадцать раз, и затем тревожно прокуковала кукушка за шкафом. Я стукнул в дверь, потом нажал рукой на громадное тяжкое кольцо, дверь впустила
меня в большую светлую комнату.
Я волновался, я ничего почти не разглядел, кроме дивана, на котором сидел Иван
Васильевич. Он был точно такой же, как на портрете, только немножко свежее и
моложе. Черные его, чуть тронутые проседью, усы были прекрасно подкручены. На
груди, на золотой цепи, висел лорнет.
Иван Васильевич поразил меня очаровательностью своей улыбки.
- Очень приятно, - молвил он, чуть картавя, - прошу садиться.
И я сел в кресло.
- Ваше имя и отчество? - ласково глядя на меня, спросил Иван Васильевич.
- Сергей Леонтьевич.
- Очень приятно! Ну-с, как изволите поживать, Сергей Пафнутьевич? - И, ласково
глядя на меня, Иван Васильевич побарабанил пальцами по столу, на котором лежал
огрызок карандаша и стоял стакан с водой, почему-то накрытый бумажкою.
- Покорнейше благодарю вас, хорошо.
- Простуды не чувствуете?
- Нет.
Иван Васильевич как-то покряхтел и спросил:
- А здоровье вашего батюшки как?
- Мой отец умер.
- Ужасно, - ответил Иван Васильевич, - а к кому обращались? Кто лечил?
- Не могу сказать точно, но, кажется, профессор... профессор Янковский.
- Это напрасно, - отозвался Иван Васильевич, - нужно было обратиться к
профессору Плетушкову, тогда бы ничего не было.
Я выразил на своем лице сожаление, что не обратились к Плетушкову. - А еще
лучше... гм... гм... гомеопаты, - продолжал Иван Васильевич, - прямо до ужаса
всем помогают. - Тут он кинул беглый взгляд на стакан. - Вы верите в гомеопатию?
"Бомбардов - потрясающий человек", - подумал я и начал что-то неопределенно
говорить:
- С одной стороны, конечно... Я лично... хотя многие и не верят...
- Напрасно! - сказал Иван Васильевич, - пятнадцать капель, и вы перестанете
что-нибудь чувствовать. - И опять он покряхтел и продолжал: - А ваш батюшка,
Сергей Панфилыч, кем был?
- Сергей Леонтьевич, - ласково сказал я.
- Тысячу извинений! - воскликнул Иван Васильевич. - Так он кем был?
"Да не стану я врать!" - подумал я и сказал:
- Он служил вице-губернатором.
Это известие согнало улыбку с лица Ивана Васильевича.
- Так, так, так, - озабоченно сказал он, помолчал, побарабанил и сказал: - Ну-с,
приступим.
Я развернул рукопись, кашлянул, обмер, еще раз кашлянул и начал читать.
Я прочел заглавие, потом длинный список действующих лиц и приступил к чтению
первого акта:
- "Огоньки вдали, двор, засыпанный снегом, дверь флигеля. Из флигеля глухо
слышен "Фауст", которого играют на рояли..."
Приходилось ли вам когда-либо читать пьесу один на один кому-нибудь? Это очень
трудная вещь, уверяю вас. Я изредка поднимал глаза на Ивана Васильевича, вытирал
лоб платком.
Иван Васильевич сидел совершенно неподвижно и смотрел на меня в лорнет, не
отрываясь. Смутило меня чрезвычайно то обстоятельство, что он ни разу не
улыбнулся, хотя уже в первой картине были смешные места. Актеры очень смеялись,
слыша их на чтении, а один рассмеялся до слез.
Иван же Васильевич не только не смеялся, но даже перестал крякать. И всякий раз,
как я поднимал на него взор, видел одно и то же: уставившийся на меня золотой
лорнет и в нем немигающие глаза. Вследствие этого мне стало казаться, что
смешные эти места вовсе не смешны. Так я дошел до конца первой картины и
приступил ко второй. В полной тишине слышался только мой монотонный голос, было
похоже, что дьячок читает по покойнику.
Мною стала овладевать какая-то апатия и желание закрыть толстую тетрадь. Мне
казалось, что Иван Васильевич грозно скажет: "Кончится ли это когда-нибудь?"
Голос мой охрип, я изредка прочищал горло кашлем, читал то тенором, то низким
басом, раза два вылетели неожиданные петухи, но и они никого не рассмешили - ни
Ивана Васильевича, ни меня.
Некоторое облегчение внесло внезапное появление женщины в белом. Она бесшумно
вошла, Иван Васильевич быстро посмотрел на часы. Женщина подала Ивану
Васильевичу рюмку, Иван Васильевич выпил лекарство, запил его водою из стакана,
закрыл его крышечкой и опять поглядел на часы. Женщина поклонилась Ивану
Васильевичу древнерусским поклоном и надменно ушла.
- Ну-с, продолжайте, - сказал Иван Васильевич, и я опять начал читать. Далеко
прокричала кукушка. Потом где-то за ширмами прозвенел телефон.
- Извините, - сказал Иван Васильевич, - это меня зовут по важнейшему делу из
учреждения. - Да, - послышался его голос из-за ширм, - да... Гм... гм... Это все
шайка работает. Приказываю держать все это в строжайшем секрете. Вечером у меня
будет один верный человек, и мы разработаем план...
Иван Васильевич вернулся, и мы дошли до конца пятой картины. И тут в начале
шестой произошло поразительное происшествие. Я уловил ухом, как где-то хлопнула
дверь, послышался где-то громкий и, как мне показалось, фальшивый плач, дверь,
не та, в которую я пошел, а, по-видимому, ведущая во внутренние покои,
распахнулась, и в комнату влетел, надо полагать осатаневший от страху, жирный
полосатый кот. Он шарахнулся мимо меня к тюлевой занавеске, вцепился в нее и
полез вверх. Тюль не выдержал его тяжести, и на нем тотчас появились дыры.
Продолжая раздирать занавеску, кот долез до верху и оттуда оглянулся с
остервенелым видом. Иван Васильевич уронил лорнет, и в комнату вбежала Людмила
Сильвестровна Пряхина. Кот, лишь только ее увидел, сделал попытку полезть еще
выше, но дальше был потолок. Животное сорвалось с круглого карниза и повисло,
закоченев, на занавеске.
Пряхина вбежала с закрытыми глазами, прижав кулак со скомканным и мокрым платком
ко лбу, а в другой руке держа платок кружевной, сухой и чистый. Добежав до
середины комнаты, она опустилась на одно колено, наклонила голову и руку
протянула вперед, как бы пленник, отдающий меч победителю.
- Я не сойду с места, - прокричала визгливо Пряхина, - пока не получу защиты,
мой учитель! Пеликан - предатель! Бог все видит, все!
Тут тюль хрустнул, и под котом расплылась полуаршинная дыра.
- Брысь!! - вдруг отчаянно крикнул Иван Васильевич и захлопал в ладоши.
Кот сполз с занавески, распоров ее донизу, и выскочил из комнаты, а Пряхина
зарыдала громовым голосом и, закрыв глаза руками, вскричала, давясь в слезах:
- Что я слышу?! Что я слышу?! Неужели мой учитель и благодетель гонит меня?!
Боже, боже!! Ты видишь?!
- Оглянитесь, Людмила Сильвестровна! - отчаянно закричал Иван Васильевич, и тут
еще в дверях появилась старушка, которая крикнула:
- Милочка! Назад! Чужой!..
Тут Людмила Сильвестровна открыла глаза и увидела мой серый костюм в сером
кресле. Она выпучила глаза на меня, и слезы, как мне показалось, в мгновенье ока
высохли на ней. Она вскочила с колен, прошептала: "Господи..." - и кинулась вон.
Тут же исчезла и старушка, и дверь закрылась.
Мы помолчали с Иваном Васильевичем. После долгой паузы он побарабанил пальцами
по столу.
- Ну-с, как вам понравилось? - спросил он и добавил тоскливо: - Пропала
занавеска к черту.
Еще помолчали.
- Вас, конечно, поражает эта сцена? - осведомился Иван Васильевич и закряхтел.
Закряхтел и я и заерзал в кресле, решительно не зная, что ответить, - сцена меня
нисколько не поразила. Я прекрасно понял, что это продолжение той сцены, что
была в предбаннике, и что Пряхина исполнила свое обещание броситься в ноги Ивану
Васильевичу.
- Это мы репетировали, - вдруг сообщил Иван Васильевич, - а вы, наверное,
подумали, что это просто скандал! Каково? А?
- Изумительно, - сказал я, пряча глаза.
- Мы любим так иногда внезапно освежить в памяти какую-нибудь сцену... гм...
гм... этюды очень важны. А на счет Пеликана вы не верьте. Пеликан -
доблестнейший и полезнейший человек!..
Иван Васильевич поглядел тоскливо на занавеску и сказал:
- Ну-с, продолжим!
Продолжить мы не могли, так как вошла та самая старушка, что была в дверях.
- Тетушка моя, Настасья Ивановна, - сказал Иван Васильевич. Я поклонился.
Приятная старушка посмотрела на меня ласково, села и спросила:
- Как ваше здоровье?
- Благодарю вас покорнейше, - кланяясь, ответил я, - я совершенно здоров.
Помолчали, причем тетушка и Иван Васильевич поглядели на занавеску и обменялись
горьким взглядом.
- Зачем изволили пожаловать к Ивану Васильевичу?
- Леонтий Сергеевич, - отозвался Иван Васильевич, - пьесу мне принес.
- Чью пьесу? - спросила старушка, глядя на меня печальными глазами.
- Леонтий Сергеевич сам сочинили пьесу!
- А зачем? - тревожно спросила Настасья Ивановна.
- Как зачем?.. Гм... гм...
- Разве уж и пьес не стало? - ласково-укоризненно спросила Настасья Ивановна. -
Какие хорошие пьесы есть. И сколько их! Начнешь играть - в двадцать лет всех не
переиграешь. Зачем же вам тревожиться сочинять?
Она была так убедительна, что я не нашелся, что сказать. Но Иван Васильевич
побарабанил и сказал:
- Леонтий Леонтьевич современную пьесу сочинил!
Тут старушка встревожилась.
- Мы против властей не бунтуем, - сказала она.
- Зачем же бунтовать, - поддержал ее я.
- А "Плоды просвещения" вам не нравятся? - тревожно-робко спросила Настасья
Ивановна. - А ведь какая хорошая пьеса. И Милочке роль есть... - она вздохнула,
поднялась. - Поклон батюшке, пожалуйста, передайте.
- Батюшка Сергея Сергеевича умер, - сообщил Иван Васильевич.
- Царство небесное, - сказала старушка вежливо, - он, чай, не знает, что вы
пьесы сочиняете? А отчего умер?
- Не того доктора пригласили, - сообщил Иван Васильевич. - Леонтий Пафнутьевич
мне рассказал эту горестную историю.
- А ваше-то имечко как же, я что-то не пойму, - сказала Настасья Ивановна, - то
Леонтий, то Сергей! Разве уж и имена позволяют менять? У нас один фамилию
переменил. Теперь и разбери-ко, кто он такой!
- Я - Сергей Леонтьевич, - сказал я сиплым голосом.
- Тысячу извинений, - воскликнул Иван Васильевич, - это я спутал!
- Ну, не буду мешать, - отозвалась старушка.
- Кота надо высечь, - сказал Иван Васильевич, - это не кот, а бандит. Нас вообще
бандиты одолели, - заметил он интимно, - уж не знаем, что и делать!
Вместе с надвигающимися сумерками наступила и катастрофа.
Я прочитал:
- "Б а х т и н (Петрову). Ну, прощай! Очень скоро ты придешь за мною...
П е т р о в. Что ты делаешь?!
Б а х т и н (стреляет себе в висок, падает, вдали послышалась гармони...)"
- Вот это напрасно! - воскликнул Иван Васильевич. - Зачем это? Это надо
вычеркнуть, не медля ни секунды. Помилуйте! Зачем же стрелять?
- Но он должен кончить самоубийством, - кашлянув, ответил я.
- И очень хорошо! Пусть кончит и пусть заколется кинжалом!
- Но, видите ли, дело происходит в гражданскую войну... Кинжалы уже не
применялись...
- Нет, применялись, - возразил Иван Васильевич, - мне рассказывал этот... как
его... забыл... что применялись... Вы вычеркните этот выстрел!..
Я промолчал, совершая грустную ошибку, и прочитал дальше:
- "(...моника и отдельные выстрелы. На мосту появился человек с винтовкой в
руке. Луна...)"
- Боже мой! - воскликнул Иван Васильевич. - Выстрелы! Опять выстрелы! Что за
бедствие такое! Знаете что, Лео... знаете что, вы эту сцену вычеркните, она
лишняя.
- Я считал, - сказал я, стараясь говорить как можно мягче, - эту сцену
главной... Тут, видите ли...
- Форменное заблуждение! - отрезал Иван Васильевич. - Эта сцена не только не
главная, но ее вовсе не нужно. Зачем это? Ваш этот, как его?.. - Ну да... ну да,
вот он закололся там вдали, - Иван Васильевич махнул рукой куда-то очень далеко,
- а приходит домой другой и говорит матери - Бехтеев закололся!
- Но матери нет, - сказал я, ошеломленно глядя на стакан с крышечкой.
- Нужно обязательно! Вы напишите ее. Это нетрудно. Сперва кажется, что трудно -
не было матери, и вдруг она есть, - но это заблуждение, это очень легко. И вот
старушка рыдает дома, а который принес известие... Назовите его Иванов...
- Но ведь Бахтин герой! У него монологи на мосту... Я полагал...
- А Иванов и скажет все его монологи!.. У вас хорошие монологи, их нужно
сохранить. Иванов и скажет - вот Петя закололся и перед смертью сказал то-то,
то-то и то-то... Очень сильная сцена будет.
- Но как же быть, Иван Васильевич, ведь у меня же на мосту массовая сцена... там
столкнулись массы...
- А они пусть за сценой столкнутся. Мы этого видеть не должны ни в коем случае.
Ужасно, когда они на сцене сталкиваются! Ваше счастье, Сергей Леонтьевич, -
сказал Иван Васильевич, единственный раз попав правильно, - что вы не изволите
знать некоего Мишу Панина!.. (Я похолодел.) Это, я вам скажу, удивительная
личность! Мы его держим на черный день, вдруг что-нибудь случится, тут мы его и
пустим в ход... Вот он нам пьесочку тоже доставил, удружил, можно сказать, -
"Стенька Разин". Я приехал в театр, подъезжаю, издали еще слышу, окна были
раскрыты, - грохот, свист, крики, ругань, и палят из ружей! Лошадь едва не
понесла, я думал, что бунт в театре! Ужас! Оказывается, это Стриж репетирует! Я
говорю Августе Авдеевне: вы, говорю, куда же смотрели? Вы, спрашиваю, хотите,
чтобы меня расстреляли самого? А ну как Стриж этот спалит театр, ведь меня по
головке не погладят, не правда ли-с? Августа Авдеевна, на что уж доблестная
женщина, отвечает: "Казните меня, Иван Васильевич, ничего со Стрижем сделать не
могу!" Этот Стриж - чума у нас в театре. Вы, если его увидите, за версту от него
бегите куда глаза глядят. (Я похолодел.) Ну конечно, это все с благословения
некоего Аристарха Платоныча, ну его вы не знаете, слава богу! А вы - выстрелы!
За эти выстрелы знаете, что может быть? Ну-с, продолжимте. И мы продолжили, и,
когда уже стало темнеть, я осипшим голосом произнес: "Конец".
И вскоре ужас и отчаяние охватили меня, и показалось мне, что я построил домик и
лишь только в него переехал, как рухнула крыша.
- Очень хорошо, - сказал Иван Васильевич по окончании чтения, - теперь вам надо
начать работать над этим
материалом.
Я хотел вскрикнуть:
"Как?!"
Но не вскрикнул.
И Иван Васильевич, все более входя во вкус, стал подробно рассказывать, как
работать над этим материалом. Сестру, которая была в пьесе, надлежало превратить
в мать. Но так как у сестры был жених, а у пятидесятипятилетней матери (Иван
Васильевич тут же окрестил ее Антониной) жениха, конечно, быть не могло, то у
меня вылетала из пьесы целая роль, да, главное, которая мне очень нравилась.
Сумерки лезли в комнату.
Побывала фельдшерица, и опять принял Иван Васильевич
какие-то капли. Потом какая-то сморщенная старушка принесла настольную лампочку,
и стал вечер.
В голове у меня начался какой-то кавардак. Стучали молоты в виске. От голода у
меня что-то взмывало внутри, и перед глазами скашивалась временами комната. Но,
главное, сцена на мосту улетала, а с нею улетал и мой герой.
Нет, пожалуй, самым главным было то, что совершается, по-видимому, какое-то
недоразумение. Перед моими глазами всплывала вдруг афиша, на которой пьеса уже
стояла, в кармане хрустел, как казалось мне, последний непроеденный червонец из
числа полученных за пьесу, Фома Стриж как будто стоял за спиной и уверял, что
пьесу выпустит через два месяца, а здесь было совершенно ясно, что пьесы вообще
никакой нет и что ее нужно сочинить с самого начала и до конца заново. В диком
хороводе передо мною танцевал Миша Панин, Евлампия, Стриж, картинки из
предбанника, но не было пьесы.
Но дальше произошло совсем уже непредвиденное и даже, как мне казалось,
немыслимое.
Показав (и очень хорошо показав), как закалывается Бахтин, которого Иван
Васильевич прочно окрестил Бехтеевым, он вдруг закряхтел и повел такую речь:
- Вот вам бы какую пьесу сочинить... Колоссальные деньги можете заработать в
один миг. Глубокая психологическая драма... Судьба артистки. Будто бы в некоем
царстве живет артистка, и вот шайка врагов ее травит, преследует и жить не
дает... А она только воссылает моления за своих врагов...
"И скандалы устраивает", - вдруг в приливе неожиданной злобы подумал я.
- Богу воссылает моления, Иван Васильевич?
Этот вопрос озадачил Ивана Васильевича. Он покряхтел и ответил:
- Богу?.. Гм... гм... Нет, ни в каком случае. Богу вы не пишите... Не богу, а...
искусству, которому она глубочайше предана. А травит ее шайка злодеев, и
подзуживает эту шайку некий волшебник Черномор. Вы напишите, что он в Африку
уехал и передал свою власть некоей даме Икс. Ужасная женщина. Сидит за конторкой
и на все способна. Сядете с ней чай пить, внимательно смотрите, а то она вам
такого сахару положит в чаек...
"Батюшки, да ведь это он про Торопецкую!" - подумал я.
- ...что вы хлебнете, да ноги и протянете. Она да еще ужасный злодей Стриж... то
есть я... один режиссер...
Я сидел, тупо глядя на Ивана Васильевича. Улыбка постепенно сползала с его лица,
и я вдруг увидел, что глаза у него совсем не ласковые.
- Вы, как видно, упрямый человек, - сказал он весьма мрачно и пожевал губами.
- Нет, Иван Васильевич, но просто я далек от артистического мира и...
- А вы его изучите! Это очень легко. У нас в театре такие персонати, что только
любуйтесь на них... Сразу полтора акта пьесы готовы! Такие расхаживают, что так
и ждешь, что он или сапоги из уборной стянет, или финский нож вам в спину
всадит.
- Это ужасно, - произнес я больным голосом и тронул висок.
- Я вижу, что вас это не увлекает... Вы человек неподатливый! Впрочем, ваша
пьеса тоже хорошая, - молвил Иван Васильевич, пытливо всматриваясь в меня, -
теперь только стоит ее сочинить, и все будет готово...
На гнущихся ногах, со стуком в голове я выходил и с озлоблением глянул на
черного Островского. Я что-то бормотал, спускаясь по скрипучей деревянной
лестнице, и ставшая ненавистной пьеса оттягивала мне руки. Ветер рванул с меня
шляпу при выходе во двор, и я поймал ее в луже. Бабьего лета не было и в помине.
Дождь брызгал косыми струями, под ногами хлюпало, мокрые листья срывались с
деревьев в саду. Текло за воротник.
Шепча какие-то бессмысленные проклятия жизни, себе, я шел, глядя на фонари,
тускло горящие в сетке дождя.
На углу какого-то переулка слабо мерцал огонек в киоске. Газеты, придавленные
кирпичами, мокли на прилавке, и неизвестно зачем я купил журнал "Лик Мельпомены"
с нарисованным мужчиной в трико в обтяжку, с перышком в шапочке и наигранными
подрисованными глазами.
Удивительно омерзительной показалась мне моя комната. Я швырнул разбухшую от
воды пьесу на пол, сел к столу и придавил висок рукой, чтобы он утих. Другой
рукою я отщипывал кусочки черного хлеба и жевал их.
Сняв руку с виска, я стал перелистывать отсыревший "Лик Мельпомены". Видна была
какая-то девица в фижмах, мелькнул заголовок "Обратить внимание", другой -
"Распоясавшийся тенор ди грациа", и вдруг мелькнула моя фамилия. Я до такой
степени удивился, что у меня даже прошла голова. Вот фамилия мелькнула еще и
еще, а потом мелькнул и Лопе де Вега. Сомнений не было, передо мною был фельетон
"Не в свои сани", и героем этого фельетона был я. Я забыл, в чем была суть
фельетона. Помнится смутно его начало:
"На Парнасе было скучно.
- Чтой-то новенького никого нет, - зевая,
сказал Жан-Батист Мольер.
- Да, скучновато, - отозвался Шекспир..."
Помнится, дальше открывалась дверь, и входил я - черноволосый молодой человек с
толстейшей драмой под мышкой.
Надо мною смеялись, в этом не было сомнений, - смеялись злобно все. И Шекспир, и
Лопе де Вега, и ехидный Мольер, спрашивающий меня, не написал ли я чего-либо
вроде "Тартюфа", и Чехов, которого я по книгам принимал за деликатнейшего
человека, но резвее всех издевался автор фельетона, которого звали Волкодав.
Смешно вспоминать теперь, но озлобление мое было безгранично. Я расхаживал по
комнате, чувствуя себя оскорбленным безвинно, напрасно, ни за что ни про что.
Дикие мечтания о том, чтобы застрелить Волкодава, перемежались недоуменными
размышлениями о том, в чем же я виноват?
- Это афиша! - шептал я. - Но я разве ее сочинял? Вот тебе! - шептал я, и мне
мерещилось, как, заливаясь кровью, передо мною валится Волкодав на пол.
Тут запахло табачным нагаром из трубки, дверь скрипнула, и в комнате оказался
Ликоспастов в мокром плаще.
- Читал? - спросил он радостно. - Да, брат, поздравляю, продернули. Ну, что ж
поделаешь - назвался груздем, полезай в кузов. Я как увидел, пошел к тебе, надо
навестить друга, - и он повесил стоящий колом плащ на гвоздик.
- Кто это Волкодав? - глухо спросил я.
- А зачем тебе?
- Ах, ты знаешь?..
- Да ведь ты же с ним знаком.
- Никакого Волкодава не знаю!
- Ну как же не знаешь! Я же тебя и познакомил... Помнишь, на улице... Еще афиша
эта смешная... Софокл...
Тут я вспомнил задумчивого толстяка, глядевшего на мои волосы... "Черные
волосы!.."
- Что же я этому сукину сыну сделал? - спросил я запальчиво.
Ликоспастов покачал головою.
- Э, брат, нехорошо, нехо-ро-шо. Тебя, как я вижу, гордыня совершенно обуяла.
Что же это, уж и слова никто про тебя не смей сказать? Без критики не проживешь.
- Какая это критика?! Он издевается... Кто он такой?
- Он драматург, - ответил Ликоспастов, - пять пьес написал. И славный малый, ты
зря злишься. Ну, конечно, обидно ему немного. Всем обидно...
- Да ведь не я же сочинял афишу? Разве я виноват в том, что у них в репертуаре
Софокл и Лопе де Вега... и...
- Ты все-таки не Софокл, - злобно ухмыльнувшись, сказал Ликоспастов, - я, брат,
двадцать пять лет пишу, - продолжал он, - однако вот в Софоклы не попал, - он
вздохнул.
Я почувствовал, что мне нечего говорить в ответ Ликоспастову. Нечего! Сказать
так: "Не попал, потому что ты писал плохо, а я хорошо!" Можно ли так сказать, я
вас спрашиваю? Можно?
Я молчал, а Ликоспастов продолжал:
- Конечно, в общественности эта афиша вызвала волнение. Меня уж многие
расспрашивали. Огорчает афишка-то! Да я, впрочем, не спорить пришел, а, узнав
про вторую беду твою, пришел утешить, потолковать с другом...
- Какую такую беду?!
- Да ведь Ивану-то Васильевичу пьеска не понравилась, - сказал Ликоспастов, и
глаза его сверкнули, - читал ты, говорят, сегодня?
- Откуда это известно?!
- Слухом земля полнится, - вздохнув, сказал Ликоспастов, вообще любивший
говорить пословицами и поговорками, - ты Настасью Иванну Колдыбаеву знаешь? - И,
не дождавшись моего ответа, продолжал: - Почтенная дама, тетушка Ивана
Васильевича. Вся Москва ее уважает, на нее молились в свое время. Знаменитая
актриса была! А у нас в доме живет портниха, Ступина Анна. Она сейчас была у
Настасьи Ивановны, только что пришла. Настасья Иванна ей рассказывала. Был,
говорит, сегодня у Ивана Васильевича новый какой-то, пьесу читал, черный такой,
как жук (я сразу догадался, что это ты). Не понравилось, говорит, Ивану
Васильевичу. Так-то. А ведь говорил я тебе тогда, помнишь, когда ты читал?
Говорил, что третий акт сделан легковесно, поверхностно сделан, ты извини, я
тебе пользы желаю. Не послушался ведь ты! Ну, а Иван Васильевич, он, брат, дело
понимает, от него не скроешься, сразу разобрался. Ну, а раз ему не нравится,
стало быть, пьеска не пойдет. Вот и выходит, что останешься ты с афишкой на
руках. Смеяться будут, вот тебе и Эврипид! Да говорит Настасья Ивановна, что ты
и надерзил Ивану Васильевичу? Расстроил его? Он тебе стал советы подавать, а ты
в ответ, говорит Настасья Иванна, - фырк! Фырк! Ты меня прости, но это слишком!
Не по чину берешь! Не такая уж, конечно, ценность (для Ивана Васильевича) твоя
пьеса, чтобы фыркать...
- Пойдем в ресторанчик, - тихо сказал я, - не хочется мне дома сидеть. Не
хочется.
- Понимаю! Ах, как понимаю, - воскликнул Ликоспастов. - С удовольствием. Только
вот... - он беспокойно порылся в бумажнике.
- У меня есть.
Примерно через полчаса мы сидели за запятнанной скатертью у окошка ресторана
"Неаполь". Приятный блондин хлопотал, уставляя столик кой-какою закускою,
говорил ласково, огурцы называл "огурчики", икру - "икоркой понимаю", и так от
него стало тепло и уютно, что я забыл, что на улице беспросветная мгла, и даже
перестало казаться, что Ликоспастов змея.
