III
За учёбой в лекарском училище год как-то незаметно перемахнул за половину. Новая жизнь обрушилась на голову, подобно взорванным динамитом бетонным сваям, но ни дня этой новой жизни Михаил не жалел о свершённом. С новыми соседями, которых Кропачёв за кипучие, взбалмошные до истерики характеры величал «искристым ситро», уж точно было не до скуки: они квасили, смеялись, учились кое-как, устраивали пир на весь мир и голодали по нескольку дней.
Постепенно и «Ситро» оттаяли, начали раскрывать своему новому соседу самые потёмки своей души. Так выяснилось, что отец Лёшки, бывший заключённый, его бил, и однажды в порыве гнева проломил ему коленную чашечку (из-за чего, без должного лечения, у Лёши осталась травма), а мать свою тот и вовсе не знал — её имя затерялось в блеске красных фонарей домов терпимости. Из Непогодска, в общем то, и так хотелось убраться подальше ввиду сомнительного контингента здешних жителей, а у Шпака, по причине неадекватности пьющего отца, поводов для побега было как минимум на один больше. Со Мнякиной судьба тоже обошлась жестоко, но вытянуть из неё откровение было гораздо сложнее, чем из того же балабола-Лёшки. Информацию о себе девушка выдавала порционно и очень редко, всё ещё приглядываясь и «принюхиваясь» к Михаилу. Однако и её надолго не хватило: однажды, повинуясь меланхоличному порыву, Лизаветка в слезах растрясла Кропачёва посреди ночи и как на духу выложила ему всю свою небольшую, но крайне слезливую биографию:
«...что было до Руногорска, и было ли что-то вообще — не помню. Я просто в один прекрасный день уже сознательной своей жизни появилась в самом центре Бархатной площади, — напротив приюта «Лунный камень», — и жизнь настала».
В мельчайших деталях, давясь слезами и мелко дрожа, Мнякина рассказала и про то, за что же её выселили из женского блока общежития. Сейчас уже всего и не упомнишь, но вроде был у неё конфликт с комендантом, Тимофеем Шиловым. Тот был без ума от Лизы, таскался за нею повсюду и даже попытался надругаться над нею, заманив в свои «апартаменты» под предлогом празднования её дня рождения. На счастье, тогда девушке удалось вывернуться из цепких лап недоброжелателя: она разбила об его голову бутылку и, раздираемая на лоскуты паникой, постаралась спастись бегством через окно. Оглушение на коменданта подействовало слабо: худо-бедно оправившись от резкого звона в ушах, мужчина попытался удержать Мнякину, но сделал только хуже: ему удалось схватить её, наполовину высунувшуюся из оконного проёма, только за лодыжку, что в дальнейшем стало причиной травмы. Очень повезло, что падая из окна девушка себе ничего не повредила, так как, по кармическому стечению обстоятельств, мимо проходил порядком поддатый Шпак, смягчивший её падение. Уцелеть удалось, но отныне в общежитие путь Лизаветке был заказан: как в женское крыло, так и, отчасти, в мужское, поскольку Шилов так истово исходил ядом после произошедшего, что сплетни были слышны из каждого чайника.
...Эта длинная, мучительная ночь завершилась тихими рыданиями мишиной соседки, засыпающей на его плече. Именно в этот момент Кропачёв понял, как же сильно их с «Ситро» жизни отличались. На фоне их тяжких страданий, тщательно скрываемых за беззаботной дурашливостью, его натянутые отношения с семьей и разлука с любимой девушкой казались мало того, что мизерными, так ещё и излишне эмоциональными.
После того, как «адаптационный период» миновал, жизнь потекла, как по маслу. В своеобразной маленькой коммуне, образовавшейся внутри комнаты общежития, установился понятный и комфортный для всех «звеньев» быт. Всё делали вместе: от экспериментов до простенькой готовки. Бывало, Лизавета крикнет с кухни в коридорном блоке: «Мальчики, освежуйте рыбу! Тёть Наташа передала, ну неудобно же!» И Шпак с Мишей (учёные мужи!) в четыре руки ловят юркую форель в медном тазу, бездонном, как глубь марианской впадины. Действо это производится с таким усердием, как будто от качества исполнения задания зависит дальнейшая жизнь исполнителей. Крах: рыбёшка, блеснув на свету серебристым чешуйчатым боком, хлёстко шлёпнулась под пыльное ореховое бюро, где и лежит, позабытая всеми, до сих пор.
«Придётся есть сандалии!»
В пределах их маленького общажного логова время загустело, превратилось в желе, лениво дрожащее при любой попытке чужака подобраться поближе извне. «Ситро» впустили Михаила в свой камерный микромир до того радушно и безотказно, что он мигом почувствовал себя в их обществе важным звеном: Лёшка и Лиза — фейерверк спонтанной энергии, он же — рассудочный холод. Только вместе у них получается в полной мере уравновешивать друг друга. Без моральной поддержки в лице «Ситро» Кропачёв с большей вероятностью потерялся бы в потоке студенческой жизни и окончательно замкнулся бы в себе на фоне отказа в спонсировании со стороны родителей, ставшего для него фатальным ударом.
«Ты б ещё карусель припёр! — Взахлёб смеётся Миша, когда к его дню рождения Шпак, пыхтя и в очередной раз обливаясь пóтом, притаскивает на своём горбу огромного плюшевого розового слона, в попоне, украшенной звонко бряцающими золотыми монетками. — Что это ещё за символ алкогольного опьянения?»
«Сам ты алкогольное опьянение, балда! — Лёшка обиженно отфыркивается, водружая слона, как трофей, на вершину «мусорного форта», установленного в изножии тахты Михаила. — Всё-то ты вечно превратно понимаешь! Розовый слон — это, вообще-то, символ удачи, перемен. А перемены тебе в жизни сейчас очень нужны!»
В тот вечер праздновали долго и весело. Не стесняясь угощались всем, что горит, не задумываясь о грядущем похмелье. Понимали ведь: день рождения только один раз, а двадцать лет — это навсегда.
После долгой, изнурительной полемики слона всё же решено было оставить: подарок ведь, всё-таки. А принесёт он Кропачёву счастье или нет — уже другое дело.
* * *
Впрочем, уже совсем скоро потешный в своей несуразности лёшкин волшебный слон невообразимым образом смог принести своему хозяину счастье.
«Чудо» случилось только к апрелю, когда начали таять почерневшие, будто от скопившихся внутри человеческих грехов, снега и перестал кусать покрасневшие щёки и носы жестокий мороз. Кажется, это было первое число — именно в этот день Шпаку показалось смешнее всего сказать соседу по комнате, что учебник по основам фармакологии он, кажется, благополучно сжёг на газовой горелке. Штраф библиотеке во имя возмещения испорченного экземпляра платить не хотелось — помилуйте, откуда у студентов деньги, они же так бурно отпраздновали восьмое марта! — и потому был придуман гениальный план, при одном озвучивании которого какой-нибудь предприимчивый барыга начал бы нервно кусать локти. Затея простая до одури: быстренько наведаться в книжную лавку и выкупить один из доступных для покупки экземпляров этого же учебного пособия. Как выдать его за библиотечную копию, не имея при этом расстановочного номера книги и экслибриса — дело другое, и думать об этом сейчас совсем не время. «Решать проблемы будем по мере их хватания за жо...кейский клуб», как выразился Лёшка, слишком уж обаятельно сверкая почерневшими от копоти линзами очков.
Ещё более смешным, чем сам факт необходимости выходить из покрытого пылью и хламьём жилища, оказалось то, что почти все книжные магазины, находящиеся в шаговой доступности от кампуса, оказались закрытыми на ревизию. Или это был санитарный день... да к чёрту, кто уж разберёт! Ну и, поскольку нескольких от ворот поворотов с красноречивым «Ваш мастер смотрит блокбастер, приходите как-нибудь через неделю» Михаилу оказалось мало, он с упрямством толкающегося в ворота безрогого барана уходил всё дальше и дальше от общежитий, надеясь раздобыть заветное «Травничество», за авторством человека с труднопроизносимой фамилией, хоть где-то.
Идти этим «крестным ходом» пришлось достаточно долго, аж до самой Бархатной площади. Называлась она так потому, что на ней до сих пор находилось огромное количество лавок, торгующих благородными тканями. Многие из них были такими древними и известными, что не слышал о них разве что ленивый. Удивительным было и то, что монополии в этой отрасли всё же не наблюдалось - товар в лавках был невероятно разнообразным и уникальным — купив отрез искристого шёлка на пошив плаща в одной лавке, непременно захочешь купить ещё и чёрного бархата у соседа, чтобы дополнить вещицу хорошим подкладом, — и потому даже не казалось странным, что несколько таких крупных магазинов находили способ уживаться рядом практически без конкуренции.
...К удивлению практически ничего не замечающего из-под высокого ворота демисезонного войлочного пальто Кропачёва, народу в будний день здесь было много, даже чересчур: большая мостовая пухла от обилия суетящихся на ней людей. Столпотворение было настолько плотным, что студент, остановившийся прямо посреди тротуара, едва ли мог разглядеть что-либо из-за чужих спин. Любопытство взяло верх: в три прыжка добравшись ближайшего фонарного столба, Михаил, придержав для уверенности шляпу, лихо заскочил наверх, приставил ладонь козырьком ко лбу. Стало виднее (и не то чтобы только из-за «козырька»).
Как оказалось, в этот день на площади разворачивались показательные стрелецкие испытания рекрутов военного училища. Подслеповато прищурившись на солнце, Михаил даже смог (пусть и не без труда) распознать название училища по-точнее: на кобальтовой униформе гордо красовалась нашивка: «Латунная армия». Обучающиеся, с блестящими, отполированными винтовками наперевес выглядели как игрушечные оловянные солдатики — мечта любого мальчишки, все равные, как на подбор, ни единого изъяна; глядя на этих искренне радеющих об отчизне молодых дарований хотелось верить, что в обозримом будущем стране не страшны никакие недруги.
Едва ли не первым, что бросилось в глаза студенту, было то, что в строю кадетов то тут, то там то и дело мелькали девичьи лица. Нет, конечно, Михаил не был женоненавистником и не считал, что у войны — не женское лицо. Однако ему всегда казалось, что оружие и солдатская выправка были девушкам наименее интересны. В наши дни гораздо чаще встретишь женщину-секретаря, учителя или медсестру, чем "валькирию" передовой или арьергарда. Ан нет: форменные синенькие кители туго натягивались на выступах грудей (такие не подделаешь!), да так сильно, что, казалось, одного вздоха хватит, чтобы пуговка с мелодичным звоном отпоролась, обнажая участок фарфоровой кожи, и покатилась по каменной мостовой.
На самом деле, война и иже с нею Кропачёва вовсе не волновала. Он предпочитал обходить её стороной, для верности — на цыпочках, и прятаться в своём маленьком мирке, за толстыми монографиями и кипами бумаг. Хотя, его и без этих лишних предосторожностей никуда бы не взяли: врождённая близорукость позволяла такую роскошь, как белый билет. Именно поэтому, вдоволь налюбовавшись на готовившихся к прицельной стрельбе обучающихся, он зашагал было дальше. Нехорошо будет, если Лёшка заждётся его и, — этого только не хватало! — доест начатый на полшишечки сервелат, который враз сжевал половину студенческой стипендии. Ну или, если Михаил, конечно, не раздобудет нужного пособия в срок, Шпак может съесть и его, безо всякого сервелата. Тут уж как карта ляжет.
Но вдруг что-то заставило студента остановиться на полпути по направлению к очередной букинистической лавке. Это «что-то» потёрлось о грань его восприятия где-то на периферии зрения, в самом уголке глаза. Странное ощущение, если подумать: по коже головы пробегает, как несильный, точечный разряд тока, чесучая дрожь, а во всём теле, но больше в груди и в ногах, появляется странная тяжесть. Так обычно бывает во время важного экзамена, когда ты уже настроился, приготовился показать свои знания во всём их мизерном и малозначительном великолепии, но под пристальным взглядом профессора вдруг становится жутко, и стыдно, и под ложечкой сосёт — словом, неприятно. Только вот здесь и сейчас не было ни экзаменатора, ни одногруппников, ни даже стен училища, на которые смотришь обычно со смесью безысходности и какого-то фаталистического вдохновения. Ничего не было, а вот тревога — была. Она заставила сердце заколотить набатом о хрупкие рёбра, пока Кропачёв лихорадочно вертел головой в разные стороны, пытаясь хотя бы взглядом выцепить из толпы человека, так тщательно сверлящего глазами его затылок. Мелкий, злой, колючий снег горстями сыпал за ворот его пальто — предсмертная агония зимы была тем неистовее, чем неожиданнее. Вот чёрт! А что, если это Мочало, прознавший, какая незавидная судьба постигла великий труд по рачительно залюбленному им предмету, явился учинять над ним самосуд? Коль так, у Кропачёва шансов на выживание ровно на одну сотую процента больше, чем у тех снежинок на его взмокшем загривке. Да, Павел Павлович (фантазия у них, что ли, закончилась?) был вдвое ниже его, но ведь коренастее! Тягаться с ним такой жерди, как Миша, столь же глупо, сколь и бесполезно: переломит через колено ведь, и всё, взмылит, с концами взмылит!
Со стороны толпы послышались крики. С чьей-то головы сорвало форменную фуражку, и она тут же шлепнулась в лужу неподалёку от лакированных туфель Кропачёва. Захотелось нагнуться и поднять — впрочем, так он и поступил. Вдруг яркое, сочно-оранжевое вспыхнуло в посеревшей столице. Цвет брызнул, как апельсиновый сок сквозь тонкую плёночку, отделяющую кожуру от мякоти, расплескался, дерзнув обратить на себя внимание всех находящихся вокруг. Сперва Михаил в неверии затряс головой, пряча глубоко в душе смутную, зыбкую тень глупой надежды. Не одна ведь такая рыжая макушка во всем Руногорске! Маша не написала ему ни строчки с самого момента своего отбытия, как сквозь землю провалилась. Встретить её здесь и сейчас, такую близкую и одновременно далёкую, и обознаться было бы слишком жестокой насмешкой судьбы. Медленно, так, чтобы не сбить будоражащего наваждения, он разворачивается в сторону импровизированного стрельбища, и замирает. Вот они, эти глаза напротив! Разящие пронзительной зеленью, звонкие, как самая свежая листва, и бесконечно напуганные. Зрачки расширенные, будто вот-вот затопят радужку, погребая молодые леса под глухой темнотой безнадежности. Приклад уже зафиксирован на плече, палец готов вот-вот щёлкнуть спусковым крючком. Стойка — самая верная для идеального попадания, но помехой, как и во многих подобных случаях, стало обычное, — такое наивное, такое человеческое! — сердце. Глаза Урьевой смотрят никак не на мишень; они буравят взглядом толпу, натолкнувшись в ней на знакомые черты. Кажется, даже сама её голова чуть повернулась в сторону, следуя порыву. Чувственные губы, до сих пор сосредоточенно стиснутые от напряжения, безвольно разомкнулись, не то в мольбе, не то в крике. Уж точно не так выглядит приготовившийся стрелять человек! Первородный, животный ужас парализовал Михаила, — нет, просто Мишу, — не позволяя даже вскрикнуть. Мамочки, как она выстрелит?!
* * *
Мир перед глазами Маши Урьевой, некогда четкий и трезво осязаемый, сжался до одной единственной точки в пространстве. Несметное число раз она представляла себе, как стоит на этой самой площади, с осязаемо тяжелым затёртым тренировочным ружьем в руках, и правильно, как по сценарию, выпускает ровно три блестящие пули в наспех натянутое полотно мишени. Редкое событие могло взволновать девушку настолько, чтобы она вдруг забыла о своём предназначении — стать образцовым полицейским и пойти по следу пропавшей много лет назад матери.
И, тем не менее, стечение обстоятельств сыграло отнюдь не в пользу извечно внимательной к окружению Маши. Когда с её головы шквальным ветром сорвало фуражку, она даже не поморщилась. Если бы сейчас она оступилась и кинулась бы за ней вдогонку, то и головной убор бы не поймала, и концентрацию безвозвратно бы упустила. Однако, слишком долго сосредоточение удерживать всё равно не вышло. Кто-то всё же нагнулся за оброненной вещью, и это не укрылось от внимания девушки. Почти сразу же заметив, кто именно оказал столь широкий жест добросердечности, Урьева совершила, пожалуй, самую фатальную ошибку в сложившейся ситуации: она решила отнять глаза от прицела и убедиться в том, что человек, померещившийся ей из-за волнения и повышенной концентрации на одной точке в пространстве — не более чем игра воображения, обман зрения, мираж. Как только взгляд девушки сфокусировался на чертах лица и фигуры этого мужчины, в горле мигом пересохло, а тело будто бы пронзила сильная судорога. Прежде расслабленный, уверенный хват на оружии резко сменился на панически скованный. Руки мелко тряслись, от запястий к предплечьям будто бы разлилось жидкое олово. Мигом швырнуло в пот: чужой мимолётный взгляд дохнул жаром, и от этого и без того пошатнувшееся самообладание сорвалось с резьбы, как цепь на старом велосипеде, окончательно. Теперь её уже не занимало положение оружия в пространстве, прицел и тренировочное стрельбище. Всё внимание Маши было приковано к чужим, таким же ошарашенным, глазам напротив. Судя по всему, давнего знакомого случайная встреча встревожила не меньше, чем саму Урьеву: ни капли радости, какая могла бы появиться на лице во время встречи при иных обстоятельствах, уловить не получалось. Маша потеряла ощущение реальности настолько сильно, что совсем пропустила тот момент, когда присутствовавший вместе с ними на площади куратор закончил обратный отсчет и пришло время совершить первый выстрел. Руки двигались по наитию, в то время как разум и сознание были слишком далеки от реальности: палец резким, рваным движением щелкнул спусковым крючком, всю руку от плеча дернуло отдачей, а дальше...
***
...Время замедлилось, загустело, подобно успевшему застояться мёду. События замелькали перед глазами мучительно медленно, заставляя прочувствовать каждую секунду того безысходного положения, в которое вдруг влипла курсантка. Послышался громкий хлопок — пуля покинула ствол, но Маша этого не видела. Зато она прекрасно засвидетельствовала момент, когда Михаил всем корпусом подался вперёд, выпростав руку вперёд, будто бы стремясь перегнать время и отсрочить неизбежное. Глаза его расширились и округлились до предела, а губы разомкнулись в беззвучном крике. Пуля быстро и неумолимо устремилась в сторону толпы, которая была так увлечена разглядыванием блестящих чистотой кителей и обсуждением будущего молодых "солдатиков", что не заметила приближающейся угрозы. Люди обратили внимание уже тогда, когда сделать, в сущности, ничего уже было невозможно: сперва на Кропачёва посмотрели как на идиота, а после, уже с куда большей тревогой, людские взоры обратились к женщине из первых рядов, пронзительно вскрикнувшей от боли. Всё вокруг загудело, засуетилось. Пуля угодила зрительнице в плечо, и теперь она держалась за него — в ней было больше испуга, нежели боли, поскольку выпущенный снаряд оставил лишь небольшую царапину на её плече, практически незаметную среди ткани распоротого рукава пальто. Тем не менее, к даме уже подбежали несколько сердобольных. Они спрашивали совершенно невпопад о разных несвязанных вещах: куда попало, сильно ли болит, не нужно ли проводить до дома и где она живёт. Кажется, «жертва» рыдала, лихорадочно хватаясь за самые разные части руки, будто не могла до конца понять, куда именно пришёлся наиболее сильный удар.
В уши будто набили ваты. В глубине души Урьева понимала: ей крепко прилетит от старшего из-за сегодняшнего. За то, что отвлеклась, но больше — за то, что допустила нанесение ущерба гражданскому лицу. Но это будет потом; сейчас же образовавшаяся вокруг шумиха девушку ничуть не занимала. Оглушённая тяжестью собственного промаха, она упустила из внимания того, за кем так долго и сосредоточенно следила всё это время. Маша несколько раз безрезультатно прочесала взглядом толпу — никого; затем повертела шеей, надеясь таким образом вобрать в поле зрения более обширное пространство — и снова пусто. Окончательно отчаявшись, девушка, часто-часто глотая ртом воздух, подобно выброшенной на берег рыбе, на подкашивающихся ногах бросилась вглубь толпы. Куда бы Кропачёв не запропастился, она обязательно должна найти его. Даже если легкие горят от бега, Урьева нагонит. Не мог же он уйти далеко?
Спрятавшись за сбившимся воротником пальто, Михаил нырнул в ближайшую подворотню. Пальцы всё ещё судорожно, до хруста, сжимали влажный козырёк чужой промокшей фуражки.
