Ты Должен Обратить Свое Сердце В Сталь
Ты Должен Обратить Свое Сердце В Сталь
Зима была холодная, но потом пришла весна. Прошло уже шесть месяцев с инцидента в часовне, и хотя после той ночи осталось множество вопросов, они были риторическими. Ведь убийства прекратились. Спрашивать как и почему – все равно, что ловить привидение за хвост; убийства прекратились, и жизнь в Хемлок Гроув пошла своим чередом. Белая Башня снова светилась, как и всегда, но контрольный пакет акций уже не принадлежал Норману Годфри. Основными владельцами теперь были Оливия Годфри, по доверенности сына, пока ему не исполнится, совсем скоро, восемнадцать лет, и «Лод ЛЛС». Время от времени, Оливию, доктора Прайса и человека властной наружности и военной выправки, с перстнем, при ближайшем рассмотрении, в виде змеи и креста, можно было видеть прогуливающимися по тропинке, вьющейся спиралью вокруг Института. О причинах этих прогулок, кроме наслаждения неожиданно потеплевшей погодой, все могли только догадываться. Доктору Годфри остались лишь вопросы, да и те были риторическими. Вопрос – это дверь, а запертая дверь – просто часть стены, и пока она остается таковой, она справляется со своим предназначением. Убийства прекратились. Полученный от компании Лод единовременный платеж немыслимой суммы, переведенный с банковского счета в Люксембурге, он вложил в «Благотворительный Фонд Годфри», поставив своей жене условие: что бы ни было на них построено, оно может иметь любое название, но с добавлением его имени. Также у него появились планы переделать завод в интерактивный индустриальный музей и центр обучения, а главным аттракционом выставки должен был стать аутентичный котел Боссемера. (Ходили слухи, что там живут привидения.) На деревьях щебетали кардиналы и щеглята, а на земле лежала жадная, засасывающая ботинки, грязь, и, наконец, тринадцатого апреля, после самого долгого за последние годы заморозка, когда Питер наверстывал упущенное время со своим гамаком, резкое тепло разлилось по его Свадистхане. Он прислушался к звукам ветра: как рев далекой толпы.
– Ну, чтоб меня... – сказал он.
Через секунду зазвонил телефон, и он вошел внутрь. Последний звук ветра забежал за ним через открытую дверь трейлера, теперь вдвое большего по размерам. Он ответил на звонок, ожидая приятных новостей. Это было предрешено; она могла разродиться в любой момент, но некоторые вещи никогда нельзя подгадать, как бы сильно вы ни готовились. Питер ничего не сказал; будучи философом, он хранил молчание. Фетчит прыгнул на кухонный стол и мяукнул – черный кот, недавно нашедший дорогу к двери Руманчеков. Питер зажал телефон плечом и, подойдя к шкафу, достал банку тунца.
– Ну! – сказала Лита на другом конце провода.
– Прости, я кормлю кота, – ответил Питер.
– Приятно слышать, что у тебя есть более важные дела.
– Дети должны рождаться, а коты – кормиться, – беспристрастно отметил Питер.
Теперь тишина установилась другом конце линии, как бы намекая, что, возможно, он захочет переосмыслить свой ответ.
– Милая, – начал Питер, – в моем сердце просто нет слов. Твоя улыбка заставляет распускаться цветы, а твои груди способны вырубить носорога. Я люблю твой зад и все, что из тебя выскочит, тоже. Это лучшая новость за весь сегодняшний день.
– Ой, подали мою колесницу. Встретимся на другой стороне.
Она повесила трубку. У них было соглашение, что он не будет присутствовать при родах в палате: она чувствовала важным справиться самой. Питер не протестовал, он как-то видел ролики деторождения на уроке биологии, и его желудок оказался для этого слабоват.
Позже, в полдень, Питер и Роман встретились в Килдерри-парк. Неподалеку несколько студентов играли во фрисби. Питер и Роман сели на скамейку возле павильона. Роман, сняв винтажные итальянские солнцезащитные очки, ставшие его последней страстью, достал две сигары. Питер кивнул. Милая вещица.
– Дядя Роман, – сказал Роман.
– Слава святой Марии, источнику благодати, – произнес Питер.
Роман вручил Питеру сигару. Питер спросил, нет ли прогресса с Кошатницей, и тот покачал головой.
В ноябре, после внезапного закрытия Проекта Уроборос, Роман еще питал надежду найти какие-либо следы своей сестры, о которой не было ни слуху ни духу. Ничего. Последним шансом оставалась медиум, работавшая в заповеднике пум в Западной Вирджинии, – туда его направила Дестини.
Роман поджал губы. Кошатница вошла в транс, пытаясь связаться с Шелли, но тут же свалилась на пол, словно ее кто-то толкнул, и бессвязно зашептала что-то о линии судьбы и сердца, нечестивом общении и головных болях, ее волнение передалось ее питомцам, и дом тут же окружило низкое шипение и рыки. Роман вставил ручку ей между зубов и перевернул в безопасное положение, и ждал, пока она очнется и проводит его до машины, не желая быть выпотрошенным пумами. На прощание она извинилась, что не смогла быть полезной, – хоть и не отказалась от своей платы, – но в конце прошептала ему эти слова: «Сталь. Она пытается сказать «сталь»». Роман бы вычеркнул всю экспедицию, как глупую трату денег, если бы не ее бормотание о головных болях, которые становились у него вся интенсивнее. А повышенная светочувствительность обременяла его ношением солнцезащитных очков на протяжении всего дня, практически до наступления полных сумерек.
– Тупик, – сказал он.
Питер кивнул. Одновременно рационально и инстинктивно он верил в бесполезность поисков. Шелли пропала. И куда бы она ни делась, искать ее не имело смысла. Но он никогда не выказывал свой пессимизм Роману, для этого не было причины. Он сомневался, что Роман сам верит в свои донкихотские поиски, тем не менее, для него самого лучше быть хоть чем-то занятым.
Роман поднял взгляд на небо, копья солнечного света пронзали облака, он молчал.
– Иногда я ее вижу, – начал он. – Во снах.
Питер посмотрел на него. Зачем он обманывает?
– Не во снах, – поправился Роман. – Я пробовал это... на себе.
Питер сначала не понял, но до него быстро дошло. То, о чем они не разговаривали, потому что, когда у одного друга есть такая сила, молчать о ней куда проще, чем говорить. Сила, скрывающаяся за его глазами, и значение этой силы.
– Я смотрел в зеркало и приказал себе увидеть ее, – поделился Роман. – Я все время ее чувствую, но я сказал себе увидеть ее. И все потемнело, я почувствовал себя на пороге чего-то неизвестного, и подумал, что по другую сторону будет тьма. Но внутри был свет. И я знал, – это свет ангела, а ангел это она.
– Это она, – повторил он, словно доказывая. – Она была там, и я хотел подобраться ближе, но не мог. Я испугался того, что могло случиться, если бы я зашел дальше. Затем она начала звать меня, но была так далеко, что я мог ее только слышать, но не видеть. И она говорила: «Обрати свое сердце в сталь».
Он закончил и посмотрел на Питера. Питер поерзал, ему было неудобно. Он мог чувствовать, когда Роман собирался поднять тему о той ночи в часовне, и хотя он был не против побыть отличным слушателем, отнюдь не горел желанием добровольно просить об этом. По правде говоря, у него почти не осталось воспоминаний о случившемся, и, тем не менее, он не хотел их приобретать. Вся суть возвращения из мертвых в том, что твоя жизнь продолжается, и он не желал на этом зацикливаться. Предчувствие неоплаченного долга, о котором он совсем не хотел вспоминать или думать.
– Почему ты сделал то, что сделал? – спросил Роман. – Почему тебе не было страшно?
Это был не тот вопрос, которого ожидал Питер. Сначала он был ошеломлен, потом рассмеялся и покачал головой, словно усмехаясь над неправильным произношением иностранца.
Роман был сбит с толку, как китайский турист.
– Что? – спросил он.
– Я никогда в жизни не был напуган сильнее. Я бы никогда на это не решился, если бы не знал, что вы рядом.
Они замолчали. Роман посмотрел на вершину холма: семь оттенков буйного цветения и живительной зелени.
– Тупые ангелы, – произнес он.
* * *
Сияла луна, белоснежная, как бивень кабана, и совы глядели на нее своими глазами, размером с пятаки, а в спальне не было ничего, кроме звука работающего проектора. На стене висела белая простыня, шла демонстрация фильма эпохи немого кино, черно-белые тона с оттенком зеленого, который, по моде тех времен, добавляли для создания атмосферы таинственности и загадочности. На экране изображался театральный павильон, который на самом деле был экспрессионистской декорацией, более того, там, где дуговая лампа прожектора создавала тени, даже самые прямые линии казались грубой мазней колючей кисти художника. Копия павильона, построенная в самом павильоне, иллюзия сознания, пущенная по кругу. Или наоборот. Единственным актером в звуковом павильоне была женщина с чрезмерно густым макияжем на глазах – дань моде тех лет. И в этом соборе мастерства и бесконечности искусства она танцевала. Танцовщица переживала, грустила по туманным горам, по дому, от которого была так далеко, и запредельно дальше от возможности вернуться. Танец, грубо снятый на скорости шестнадцати кадров в секунду из-за технических ограничений того времени, вызывал одновременное ощущение ускоренного и заторможенного движения. Но ущербность съемки только придавала поэтичности движениям.
Оливия лежала в постели и смотрела фильм, смакуя, как вино, многовековую боль в своих костях, одновременно с тем, как женщина на экране выражала в медленном танце свое горе, путь домой, а когда она поворачивалась спиной к камере, можно было заметить ее несовершенство. Он был на спине танцовщицы, выше копчика, как рисунок горы на рельефной карте, бледный, длиной с мизинец шрам – след грубой операции.
* * *
Питер проснулся в своей комнате от резкой боли в паху, которую изначально он ошибочно принял за острую нужду помочиться, но, когда добрался до туалета, понял, что не свою боль он чувствует, а совершенно другую плоскость сигнала в целом. Он глупо стоял с членом в руке, ожидая наводнения или падения метеорита или чего-нибудь еще, что могло так сильно подстегнуть его Свадистхану. Но тут он понял, и в тот же миг зазвонил телефон. Он не собирался на него отвечать. Он стоял там, уже зная. Звонки продолжались, пока, наконец-то, Линда не взяла трубку. Он услышал, как она ответила, а потом просто слушала. В конце разговора было только ее шипение: «О, нет, о нет, нет, нет, о, нет». Он натянул на себя трусы и, схватив собранные в хвост волосы одной рукой, другой открыл дверцу шкафа над умывальником и вынул пару ножниц. Опустил крышку унитаза вниз, сел, отрезал хвост и разжал ладонь, выпуская пряди, которые рассыпались по полу. Тогда он услышал приближающиеся к двери шаги и стал ждать мягкого, деликатного стука.
* * *
Прайс получил звонок, извещавший о постороннем в операционной, и отдал приказ не вставать на пути. Он повернулся и встал у окна кабинета, глядя вверх на небо и звезды.
– Где же ты? – сказал он.
Прижал к окну палец, ощутил холод стекла.
– Почему ты отнял ее? – продолжал он.
Вскоре у двери раздался не стук, но жесткие и настойчивые пинки. Он открыл дверь: в коридоре стоял доктор Годфри. В его руках был завернутый в простыню сверток. Глаза красные, как и простыня в его руках.
– Сделай это, – сказал Годфри.
Прайс не ответил.
– Верни ее назад, Йоханн, – произнес Годфри.
– Норман, зайди и присядь, – ответил Прайс.
– Ты должен вернуть ее, – сказал Годфри. – Делай, что необходимо. Просто верни ее.
– Норман, давай присядем и поговорим?
– Она коченеет! Верни ее. Ты думаешь, что я лишился разума, но это не так. Я выпишу тебе чек на любую сумму, все, что пожелаешь. Верни ее мне.
– Норман, – произнес Прайс. Он вышел в коридор и потянулся, чтобы забрать сверток из его рук. Годфри отшатнулся с дико горящими глазами.
– Норман, отдай ее мне, – попросил Прайс.
– Ты сделаешь это? – спросил Годфри.
– Норман, позволь мне взять ее.
Годфри не хотел, но подчинился.
– Сделай это немедленно, – сказал Годфри.
Прайс выждал, пока сверток не окажется полностью в его руках, и ответил:
– Нет.
Годфри молчал. Сумасшедшее вдохновение, толкнувшее его на эти действия, неожиданно полностью погасло. Другие пожары импульсов также потухли. Он прислонился к стене и сполз на пол.
– Она слишком взрослая, Норман, – сказал Прайс. – А что с ребенком? У меня может получиться с ребенком.
Годфри уткнулся в колени. Квадратные флуоресцентные лампы отражались от мраморного пола, напоминая длинный ряд коренных зубов.
– Нахрен ребенка, – сказал он.
Прайс отнес сверток в свой кабинет и положил его на пол. Он отдернул простыню и посмотрел на лицо, которое застыло в маске беспощадной, уродливой смерти. Он позвонил в морг Хемлока и попросил прислать машину, затем вышел в коридор, закрыл за собой дверь и сел на пол рядом с Годфри. Он вдохнул запах дезинфицирующего средства. Он никогда прежде не понимал, почему людям не нравится, как пахнет в больнице. Раньше он не догадывался, насколько неуютно в них может быть.
– Прости меня, Норман, – прошептал Прайс. – Я не Бог.
* * *
Оливия настояла вести машину сама, хотя Роман, как говорится, держался. Но она знала – это не только обманчивое, но и очень опасное состояние. Она знала, что значит держаться. По крайней мере, он поспал: она прописала ему водку с несколькими таблетками успокоительного и сидела на краю его постели, как месяцы назад, во время ужасного происшествия с той маленькой мертвой лесбиянкой. Когда он проснулся, она спросила, куда бы он хотел поехать, и успокоилась, когда он просто сказал: «К Питеру». За ночь до этого ей звонил Прайс, и она поняла: слишком многое свалилось на ее плечи, для Нормана просто нет сил. У нее свои приоритеты.
Пока они ехали в тишине, Оливия раздумывала, сказать ли ему, но решила этого не делать. Он мог просто возненавидеть вестника, не смотря на то, как сильно вестник любит его, больше, чем кто-либо и когда-либо. Нет способа облегчить его страдания, и неважно, как тяжело ей самой везти его туда, где он даже не представляет, что обнаружит, а точнее, чего не обнаружит. Он сидел рядом с ней и держался. Она потянулась и дотронулась до его лица. Он отпрянул; единственное, чего его сердце сейчас не желало – прикосновений, но она не убрала руку.
У матери есть определенные права, и когда человек не может утешиться, раздражение порой лучше других помогает ему понять, что он здесь, он еще жив. Они проехали парк и свернули на лужайку.
Как и предполагала Оливия, когда они добрались до дома Руманчеков, машины уже не было, а дверь трейлера осталась открытой нараспашку; они даже не побеспокоились закрыть ее за собой. Роман вышел наружу и огляделся, слегка озадаченно, словно искал кусочек головоломки, которой не было в коробке. Затем его взгляд наполнился неожиданно ужасным осознанием. Очевидное, к коему она не могла его подготовить: цыгане есть цыгане. Они украдут кольца с твоих пальцев или любовь из сердца и исчезнут, не оставив ничего после себя, кроме следов дыма в ночи. Но она ничего не сказала, видя, как это давит на сына, но от осознания, что изначально была права, она улыбнулась самой себе. Слегка. Как не подготовлен был ее мальчик к таким врагам! – смерть это одно, она порой неожиданная и непроизвольная. Но бегство! Не существует сильнейшего разрушителя миров. Она завела руку за спину и тихонько провела пальцами через ткань блузки по тонкому следу шрама.
Много лет назад Оливия, еще маленькая девочка, жила далеко за лесами и была самой уродливой из двух сестер. Она обладала не то, чтобы красотой, способной обещать беспечную жизнь, но некой серой андрогинностью, которая при сравнении с красотой ее сестры, казалась порочной шуткой. И, самая кульминация, внизу спины, длиною с палец, висел хвост. Тем не менее, она росла счастливым ребенком, нежным существом, который мог пропустить весь день, гуляя по долине подсолнухов и напевая самой себе, всегда под защитой отца и старшей сестры, которые верили, что даже все богатство мира не сможет сравниться с радостью заботы о такой простой и домашней девочке.
Но огромная любовь не могла помешать сбыться их страхам, и в свои тринадцать лет Оливия познала вкус первого страдания, от которого так долго опекалась. Его имя было Дмитрий, и он был рабом. Во времена аристократии подобное было обыденной вещью, и не было имени древнее или более восхваляемым, чем имя ее отца, обладавшего бесчисленными цыганскими рабами, – она никогда не думала о них больше, чем о лошадях и свиньях.
Чтобы осознать, даже такому нежному и чувствительному существу, что обладание людьми наравне с лошадьми и свиньями – порочно, ей потребовалось бы понять, что цыгане, фактически, те же люди – идея, которую даже ребенок не воспринимал всерьез. Но потом появился Дмитрий. Нет, покупка этого раба не прояснила окончательно вопрос таксономии, она лишь до бесконечности все усложнила. Не то, чтобы Оливия поняла, что Дмитрий – такой же человек, как ее отец или его друзья, но она обнаружила, что он – существо, достаточно не похожее на других мужчин или цыган, когда-либо встречавшихся ей.
Отец Оливии купил Дмитрия за немыслимую цену – двух быков, за которых можно было приобрести целую семью. Но он действительно был беспрецедентным существом: нет, его плечи и бедра не были такими мощными, как у жвачных животных, за которых он был продан, его ум или красота также особо не выделялись; но был в этом парне определенный талант, прославивший его по всем горам и сделавший его столь ценным. Будучи представителем танцующего и поющего народа, он мог со своей скрипкой заставить плясать и дьявола.
Эта история древнее сказок. В первый же раз, как маленькая девочка, любившая песни, увидела демонстрацию цыганским рабом своего навыка с инструментом, ее хвост зашевелился. Оливия, обладающая наряду с сестрой самыми лучшими вещами, что только может желать девочка, никогда не чувствовала боли зависти в душе от желания, чтобы какая-то вещь стала ее собственностью, пока, сквозь наполненные слезами глаза, не увидела пальцы, бегающие по деревянной лебединой шее скрипки. Но Дмитрий не был ее подарком, или экстравагантным приобретением отца для собственного развлечения. Дмитрий предназначался в приданое ее сестре.
Сердце Оливии походило на влажное полотенце, досуха выжатое руками силача. Она любила свою семью и никогда бы не поставила свое счастье выше родных, но с Дмитрием это оказалось не вопросом счастья, а уникальным видом страдания, коим является первая любовь. Она не могла добровольно противиться ей, так же, как и силой воли не могла бы остановить биение своего сердца. И вот перед нами предстала девочка, чей нежный дух отныне был так же вечно уныл, как уникально было ее лицо. Она нарушила закон своих земель и крови и украла его.
Дмитрий, который был столь же искусным знатоком сердец молодых барышень, как и музыкантом, не нуждался в объяснениях, когда дочь его нового хозяина отперла казарму и бесшумно повела его через древнейшие катакомбы на свободу, к подножию гор, где и оставила дожидаться двух лошадей. Они скакали весь день и всю ночь, не отдыхая, пока не достигли реки, расположенной достаточно далеко, чтобы их не обнаружил поисковый отряд. Дмитрий взял свою несчастную избавительницу на руки и омыл в реке ее волосы. За все это время они обменялись едва ли парой слов, кроме необходимых инструкций, но тут он сказал ей, что им нужно поспать; слишком большой путь ждет их впереди. Но спать было немыслимо! Теперь, когда они были здесь, он должен был узнать о ней все, до последней мелочи; нельзя терять время в столь неотложном и всеобъемлющем деле. Однако две бессонные ночи достигли ее, а магическое поглаживание рук цыгана убаюкало девочку, которая умиротворенно осознала, что время теперь, в действительности, простирается перед ними бескрайним лугом, полным подсолнечников, когда она наконец-то безраздельно завладела им.
Когда она проснулась на рассвете от щекочущих лицо лиан, Дмитрий, обе лошади и кольца на ее пальцах исчезли.
Оливия обыскала берег реки, пока не нашла кусочек гальки в форме раковины. Она задрала юбку. Посмотрела вверх и открыла рот, чтобы напеть свою любимую песню вместе с шепотом ветра в листве, но плюнула и на песни, и на их происхождение.
Когда поисковый отряд набрел на нее на следующий день, она лежала лицом вниз и не шевелилась. Ее юбка, задранная до талии, так пропиталась кровью, что на расстоянии выглядела, как куст ярко красных роз. Одна рука была вытянута, и между пальцами было зажато нечто, похожее на бледный огурец.
Прошло время. И что-то случилось с девочкой – свет невинности погиб в ее глазах, вместе с тем, как лицо бесперспективного домашнего уюта сформировалось, явив в себе неприятную красоту. До конца трансформации потребовалось девять месяцев, и, наконец, с маской жестокого совершенства она посмотрела на новорожденную девочку в руках своего отца.
– Скажем, что она твоей сестры, – сказал он. К тому моменту сестра была уже замужем, и это ни у кого не вызвало бы подозрений.
– Рабская кровь порождает рабов, – ответила Оливия. – Отдай это свинопасу.
Так ребенок был отдан свинопасу, старому Руманчеку, и был обречен навечно нести низкое имя его родословной, а Оливия сообщила отцу, что собирается поступать в академию в городе, чтобы обучаться актерскому мастерству.
Сейчас, она стояла снаружи, в то время как Роман, дрожа, подошел к входной двери и ступил внутрь. Она ждала. Рядом с ее ухом раздалось жужжание. Ее рука метнулась в воздухе и схватила толстого, дородного шмеля, пальцы сдавили тело насекомого, и оно бездыханно упало к ее ногам. Оливия посмотрела на маленькую розовую точку, оставленную им, и, вонзив в нее свой ноготь, вытащила жало. Она ждала. Потом это случилось: из глубин трейлера раздался вой. Она не двинулась с места, в то время как вой рос и становился величественнее, окутывая собой заброшенное жилье; она ждала, когда жалкий плач мальчика пойдет на убыль, и он затихал, затихал, а ее сердце выло и страдало вместе с ним.
Она была здесь, она было рядом.
* * *
На протяжении недели он почти не покидал своей комнаты. Тишина в коридорах, о, я всегда буду слышать ее эхо. Какое испытание, даже для такого закаленного сердца! Может ли что-нибудь быть более эгоистичным, чем материнская любовь? Как они могут оставаться сильными, когда не можем мы? Не существует подходящего ответа...
Он с апатией отнесся к новости, что Нормана передали под нашу опеку, или, по крайней мере, ту оболочку, что с трудом отзывается на имя Нормана. Такая жалость. Я любила этого мужчину, без сомнений. Какая возвышенная ирония кроется в том, что, наконец, завоевав одного представителя династии Годфри, я влюбилась в другого. Немыслимо! Итак, в итоге я делю крышу с отцом и сыном. По крайней мере, с тем, что осталось от отца. Возможно, со временем, он восстановится, – не из сахарных конфеток же сделан. В любом случае, ночами мне будет не так холодно. Если подумать, после всей этой суеты и беспокойств последних лет, его уход удостоился лишь мычания от его старой коровы (окончательная победа над ней не такой уж малый приз; я получила уникальную привилегию жить достаточно долго, чтобы видеть падение или ожирение моих соперниц, но я не могу назвать ни одного более удовлетворительного случая). И мой ребенок тоже не выказал реакции больше, чем, если бы я купила новое растение.
Я не вмешивалась; я отвечала на его горе суровым состраданием, но цель оставалась прежней. Мы – выходцы из страны, которая никогда не завоевывала других земель, не давала отпор захватчикам, потому мы все еще живы. Мы делаем то, что необходимо. Осталась всего неделя до дня его рождения. Спустя столько времени, самого времени не осталось вовсе. Немного своевольно, что я хочу подождать именно до этой даты, но во всем должно сохраняться чувство меры; я презираю тех матерей, что безвольно разрешают залезать в чулки со сладостями раньше кануна Рождества. И, наконец-то, та самая ночь, ночь ответов! – во мне порхает столько бабочек, что я не удивлюсь, обнаружив свои ноги в воздухе, а не на земле, но, как учил нас отец, нетерпение и спешка – от дьявола. Так же я добросовестно ввела Нормана в транс из опасения, что события этой ночи добьют его физически. (Сколько лет нам было, прежде чем мы усовершенствовались в трансе? А Роман в свои семнадцать уже адепт! Мои волосы зашевелились.) Затем я постучалась в дверь Романа и попросила его подняться на чердак на несколько минут.
Вообрази эту мизансцену! Он не заметил перемен: теперь комната стояла без мебели, по прошествии стольких месяцев, огоньки девяноста девяти черных свечей были расставлены вокруг алтарного камня, а на камне – колыбель. Непонимание в глазах мальчика, и древняя – неужели мы действительно настолько древние? – мудрость в материнских глазах.
Он застыл в бессловесном монологе. Я взяла его лицо в свои руки, заглянула в его глаза и освободила его, транс освободил его от незнания, в коем он пребывал до сего момента. Все эти секреты, шепот снов – теперь развеялись. Наконец-то! – больше никаких секретов: настало наше время вновь стать одним целым, и я дам ему все и сразу. Расскажу, сколь ужасающим было мое испытание – так много лет и слез, так много надежд и разочарований для одного чрева, потраченные впустую усилия вкупе с их безутешными плодами – пока, наконец-то, не появился он! Мое чудо, обернутое в блестящую красную сорочку, которую я собственноручно сняла с его морщинистой кожи и проглотила со скромной благодарностью. Я все не могла поверить в свою удачу, и когда Шелли тоже родилась в сорочке, я, упоенная своим успехом, обжарила все в вине с лесными грибами, но ребенку пришлось заплатить цену за мою излишнюю разнузданность. Как все это время Роман считал меня не любящей, старой дурой, которую я играла, но лишь из материнской любви к моему самому драгоценному сокровищу (что ж, возможно, иногда и потому, что он был маленькой сволочью). Расскажу, что никогда не существовало никакого «ангела», лишь причудливый побочный продукт воображения птичьего мозга, что, на самом деле, у Романа никогда не было кузины – Годфри, давший ему свое имя, не был его настоящим отцом, не был плотью и кровью, и как девять месяцев назад он посетил Лету Годфри, ее родной брат, неспособный сопротивляться своим темным желаниям. (Мальчишки остаются мальчишками!) И вот, перед ним лежит продукт их порочной связи, не мертворожденный, спящий не далее, чем в десяти шагах.
Я продолжала смотреть ему в глаза, улыбаясь, в надежде, что он поймет, – неважно, насколько горька правда, его мать всегда будет рядом, чтобы подсластить пилюлю. Но я также боялась, что он обнаружит себя мультяшным койотом, только что осознавшим, что шагнул со скалы. В молчании, он повернулся ко мне спиной и со скрипом сел на верхнюю ступеньку, позволив своему телу безвольно упасть на меня, и положив лицо мне на бедро.
Сразу после того, как ребенок проснулся и начал кричать, по телу Романа пробежала дрожь. Мы с тобой оба знаем, как это тяжело, он понял своим сердцем, что будет дальше. Он обнял мои ноги, задрожал сильнее, и, соберись с духом, он боролся. Он будто был наполнен железной стружкой, рвущейся к магниту. Он чувствовал давление, но сопротивлялся ему. Эта кульминация – не было ни единого момента в его жизни, который бы не оказался шагом на пути сюда. Все это время я вела его к развязке. Он сжал подол моего платья и начал шептать себе под нос. Одни и те же слова, снова и снова, но я не могла их расслышать. Я ждала и чувствовала, как его боль передавалась мне, я знала, – без этого никак, и вскоре он ее преодолеет, как и все мы.
Внезапно он встал и, спотыкаясь, подошел к окну. Должна признаться, я была немного разочарована, – думала, он будет дольше сопротивляться. Как я его понимаю! Он обхватил себя руками и смотрел в свои глаза, приказывая себе, громче повторяя то, что до этого шептал: Обрати свое сердце в сталь. Я поняла: он пытается использовать транс на себе! Мой вундеркинд! Я светилась от гордости, даже преждевременно зная о провале его стратегии, что отразилось в его позе, прежде чем он снова повернулся ко мне. Он спросил, зачем я так поступаю.
Но он знал. Компас сердца всегда укажет на истинный север. Кровь это жизнь.
– Все, чего я хотела от мира, это лучшего для моего ребенка, – сказала я.
Он посмотрел на меня и со всей решимостью заявил:
– Тебе не победить.
Он залез в нагрудный карман и достал маленький контейнер. Открыв его, вынул маленькое бритвенное лезвие. Он прижал лезвие к венам на руке и резанул им от локтя до запястья, а затем повторил это с другой рукой. Он сполз по стене и посмотрел на себя, пока жизнь, пульсируя, вытекала из него. Она не нашла себе места на полу, вместо этого взобралась по стенам, окружая его, чтобы сформировать самые идеальные ослепительные крылья.
Мой мальчик летал!
Наконец, его голова упала, и я подошла к нему. Положила его голову себе на колени, закрыла его глаза и прижала пальцы к безжизненной шее. Я пела ему, так же, как пела нашим подсолнухам, чтобы они расцвели. Так оно и случилось: жизнь забилась под моими пальцами, и эти глаза открылись обновленными, – мой собственный, драгоценный подсолнух расцвел. Он взглянул вверх, на меня. Вся неуверенность и отвращение ушли из этих глаз. Он знал. Я убрала руку, и он поднялся. Рука об руку мы стояли у колыбели. Ребенок успокоился, глядя на своего отца. Кровь от крови. Я отпустила руку Романа и отступила назад, когда плоть на моих руках затрепетала. Я слышала это в его венах. Это случилось. Я стала свидетелем самого утонченного чуда превращения. Никогда в жизни я так сильно не хотела кричать. Я завопила, и он Превратился, закаленный, как это необходимо нашему роду, в печи непередаваемой потери, наконец, наконец, наконец, вытянулись его девственные клыки – что за клыки! белые и идеальные, словно ангельские, и он опустил голову в колыбель, чтобы напиться.
Подумать только! – как это блеющее стадо называет нас таким словом: трагически абсурдно находиться в лучшем состоянии и счастливее с Богом, будучи неживым, нежели не мертвым!
До скорого, О.
* * *
Сталь. Обрати свое сердце в сталь.
