24 страница19 мая 2025, 20:18

Глава 23. Вода

Российская Империя, Российская Пруссия, 56 км к северо-востоку от Варшавы, 3 Февраля 1912 года, 23:30

Михаил Коршунов проснулся резко, будто вынырнув из ледяной воды — его разбудил дикий вскрик, сопровождаемый смачным и яростным матом, разнесшимся по казарме как выстрел. Он скинул одеяло и рывком приподнялся на локтях, инстинктивно хватаясь за кобуру, будто уже был в бою. Глаза метнулись по помещению и остановились на бурлящей сцене у противоположной стены.

В полутени лампы стоял Василий Чумаков, кипящий от ярости, с перекошенным лицом и дикой решимостью в глазах. Одной рукой он держал молодого солдата за воротник, как котёнка, другой тряс его с такой силой, что казалось, тот вот-вот вылетит из бушлата. Солдат был бледен, как смерть, руки его дрожали, губы что-то бормотали, но Чумаков перекрывал его голос громовым ревом:

Где, мать твою, моя банка?! Моя трофейная, немецкая тушёнка! Ты, антихрист проклятый, ты её съесть надумал?!

Коршунов, как унтер-офицер, встал стремительно — сапоги с глухим ударом ударились о железный пол. Подбежал, резко схватил Чумакова за плечо и толкнул его назад.

— Ты что, с ума сошёл, Василий?! Что за чёрт тут происходит посреди ночи?!

Чумаков с силой отпустил солдата, тот повалился на койку, хватая ртом воздух. Василий развернулся к Михаилу, всё ещё тяжело дыша, но уже без прежней ярости, только с обидой и болью на лице, как у человека, которого предали:

— Он... этот христопродавец хотел украсть мою тушёнку. Не простую, а трофейную, немецкую! Я её берег! Берег, как зеницу ока!

Молодой солдат, чуть отдышавшись, пробормотал:

Простите... я... я просто есть хочу...

Но не успел он договорить, как Чумаков опять рванулся вперёд, словно взорвался:

— Чтоб тебе сабля руки отсекла за такое, понял?! За святотатство! За покушение на святое!

Коршунов стиснул зубы, взял друга за ворот и повёл в сторону, увлекая прочь от напуганного юнца. Он чувствовал, как тот всё ещё напряжён, как кипит внутри, но молчал, пока не отвёл его к дальней стенке.

— Успокойся, Василий, ну пожалуйста. Я тебе сам пайку дам. Двойную. Завтра. Лично. Отдам свою, слышишь? Только не устраивай тут суд Линча. Мы все на пределе, понимаешь? Все.

Чумаков тяжело дышал, потом плюнул через плечо и буркнул:

— Если завтра не дашь — сам твою пайку съем. Вместе с пальцами.

Коршунов кивнул, слегка усмехнувшись сквозь усталость.

— Договорились. А теперь — марш спать, герой. Утро само всё рассудит.

Чумаков что-то пробурчал себе под нос, но подчинился. Михаил бросил последний взгляд на перепуганного солдата, который сидел на койке, вцепившись в одеяло, как в спасательный круг. В казарме снова повисла тишина, только где-то в углу продолжал капать кран.

Затем Михаил тихо выдохнул и направился обратно к юнцу, который так и сидел у стенки, поджав под себя ноги. Лицо парня всё ещё было белым, как мел, глаза — круглые, полные ужаса, а взгляд застыл на злосчастной банке тушёнки, что теперь валялась на полу, будто свидетель преступления. Он даже не шелохнулся, когда Коршунов подошёл — только сглотнул и выпрямился, будто ожидал удара.

Михаил присел рядом, устало опершись на стену и заговорил спокойно, но твёрдо, с тяжёлым вздохом:

— Теперь она твоя. Забирай. И ешь с умом. Но в следующий раз — будь осторожнее.

Юнец медленно повернул к нему голову, глаза блеснули недоверием, а потом благодарностью.

— Я... я правда не хотел... я... — начал он, но Михаил поднял руку, прерывая его.

— По уставу я должен был наказать тебя. Дежурство вне очереди, наряд или даже пару суток в карцере. За воровство, особенно трофеев. Это не шутки. Но... — он посмотрел на парня пристально, — в этот раз закрою глаза. И только потому, что знаю, каково это — когда голод гложет изнутри, а в животе пусто, будто смерть поселилась.

Юнец кивнул быстро, как будто боялся, что слова исчезнут, если не согласится с каждым.

— Спасибо... товарищ унтер-офицер... спасибо вам... — пробормотал он, но в его голосе всё ещё чувствовалась дрожь, как у человека, только что пережившего ураган.

Коршунов лишь махнул рукой и встал, выпрямляя спину.

— Ешь, солдат. Завтра у нас снова проклятый день. Будет не до еды. И не до разговоров.

Юнец тихо кивнул, не отрывая взгляда от банки, словно перед ним было не мясо, а священный дар. Михаил ушёл к своей койке, ощущая на себе пристальный взгляд — но не страха, а, может быть, чего-то большего. Надежды. Уважения. Или просто человеческой благодарности.

Затем, словно по воле злого рока, позиции осветили осветительные ракеты, вырвавшиеся из вражеских батарей с визгом, разрывая черноту ночи. Одна из них вспыхнула прямо над головами — нестерпимо яркая, молочно-белая, словно второе солнце, неспешно опускаясь на парашюте. Она освещала всё вокруг мертвым светом — тыла больше не было, как и тьмы. Всё обнажилось, стало хрупким и уязвимым.

Коршунов, стоявший у укрытия, инстинктивно поднял голову. И в этот миг всё замерло. Он смотрел на ракету, как зачарованный — в этом свете было нечто... живое. Тёплое. Будто кто-то сверху наконец взглянул на него — не враг, не командир, а сам Господь. И свет этот, вместо страха, дарил ему странное чувство умиротворения. Он больше не слышал ничего — гул перерос в глухую ватную тишину, как будто мир ушёл за стекло. Крики, беготня, визг снарядов — всё стало глухим, как через подушку.

В это время земля начала содрогаться. Где-то вдали, а потом всё ближе, ударили сверхтяжёлые мортиры. Подошёл вражеский огонь. Вспышки на горизонте, глухие удары, и вот уже дрожат стены траншей. Люди, осознав, что сейчас начнётся настоящий ад, бросились к укрытиям. Кто ползком, кто кувырком — каждый инстинктивно искал спасения.

Но Коршунов стоял. Один. Посреди этого хаоса, словно статуя из другого времени.

Он продолжал смотреть на ракету, не моргая, пока молитвы сами собой рождались в голове. Неосознанные, выученные когда-то в детстве, шепот матери у изголовья, храмовое эхо, всё сливалось в один поток:
«Господи... Сохрани душу мою... Господи, прости...»

Его шинель вздрогнула от близкого взрыва, оторвав клочок ткани. Земля метнулась вверх, швырнув осколки и грязь. Но он даже не пошевелился. Он не чувствовал ужаса, не чувствовал тела. Только этот свет. Только образ дома. Дом — с белёной печкой, со скрипучими полами. Мать, подающая картофель с маслом. Голоса братьев, запах сена и дым из трубы. Всё это было здесь, в его глазах. В этом свете он был не на передовой, а в том забытом времени, где не было войны, только тишина и жизнь.

Снаряды с ужасающей мощью начали обрушиваться всё ближе. Один разрыв за другим. Но Коршунов продолжал стоять. Не с героизмом. Не со страхом. А как будто это было всё, что он мог — и должен — сделать.

Он уже почти видел её — лицо матери, размытое, но родное. Губы пытались сложиться в её имя, в детское: «Ма-ма...» Голос был хриплым, дрожащим, как будто мальчик из далёкого прошлого взывал сквозь грудь закалённого унтер-офицера. Он шептал ей — как будто она могла услышать, как будто она ещё где-то рядом, в этом мёртвом мире.
Мама... помоги... мам, я не знаю, что делать... вернись...

И именно в этот хрупкий, почти священный миг, реальность обрушилась, как молот. Рядом с оглушительным треском ударил снаряд. Волна воздуха, грязи и раскалённого металла ударила в грудь, в лицо. Коршунова швырнуло вбок, как тряпичную куклу. Он с глухим стуком ударился головой об деревянную обшивку окопной стены.

Мир на миг превратился в искры — как будто кто-то выключил свет.
Свет ракеты исчез — теперь над ним была пустота.
Молитва оборвалась.
И в тишине, перед тем как уйти в полное забытьё, он в последний раз прошептал:
Мамочка...

Затем — только тьма. Без боли, без страха. Только тяжесть и пустота, как будто всё остановилось.

...

Коршунов медленно приходил в себя. Его веки, тяжёлые, словно набитые свинцом, дрогнули и отворились. Мир вокруг плыл в красновато-серых тонах: лицо было заляпано кровью — своей и, судя по запаху, чужой. Губы потрескались от мороза, по щекам тянулись дорожки грязи, перемешанной с пеплом и землёй. Поверх всего — тонкий, почти иронично нежный слой свежевыпавшего снега. Он лежал, распластавшись, будто выброшенный на берег человек. Тело ныло, каждая мышца отзывалась стоном, как будто всё внутри было разбито в фарш.

Он застонал, когда попытался пошевелиться. В голове звенело, будто кто-то без конца стучал колоколом. Коршунов упёрся в стену траншеи, промёрзшую и мокрую, и с натугой поднялся. Ноги дрожали. Он стоял, тяжело дыша, как будто сам воздух был гущей, которую приходилось проталкивать сквозь лёгкие.

Взгляд скользнул по тому, что осталось от их линии обороны. Воронка, словно пасть великана, зияла в самом центре траншеи. Земля была выворочена с корнями, из неё торчали клочья шинелей, обломки ящиков, неузнаваемые части тел. Несколько бойцов с каменными лицами латали проломы, вбитые минами, кто-то молча собирал жетоны, а кто-то — консервные банки и остатки еды. Бессловесный, обречённый труд. Механика выживания.

Он нащупал на груди свой жетон — на месте. Тёплый, словно сердце.
Сделал шаг. Потом второй. Мир казался ватным, будто это не реальность, а дурной сон, вязкий и холодный. Его шатало. Он шёл, не разбирая лиц, словно тень среди теней.

И вдруг — хруст, удар в голень. Он оступился и едва не упал. Глядя вниз, он увидел... ту самую банку. Немецкая тушёнка. Металл, покрытый сажей и кровью. Рядом — труп. Или то, что от него осталось. В лицо этому уже не взглянуть. Липкая каша из мяса, ткани и мёрзлой грязи. Может, это был тот юнец. Может, другой. Теперь уже неважно.

Коршунов задержал взгляд на этом месиве. Ни отвращения, ни ужаса. Лишь пустота. Он вздохнул, и прошёл мимо.

— Унтер-офицер! — раздался сбоку дрожащий голос.
Какой-то молоденький солдат подбежал, грязный, растерянный, испуганный. Он всматривался в лицо Михаила, будто проверяя, не призрак ли это. — Вы в порядке?

Коршунов не сразу ответил. Только посмотрел на него тусклым взглядом, в котором что-то ломалось, но не падало. Затем, молча, кивнул.
И пошёл дальше. В серый день, в дым, в безликое завтра, где смерть уже давно стала привычной, как запах пороха.

Северо-Атлантический Океан, U-87, 16 кабельтовых от Конвоя, 4 февраля 1912 года, 22:31

Герих Штайнер проснулся резко, будто что-то невидимое сорвало его из сна. Где-то рядом звучали приглушённые голоса — матросы перешёптывались с тревожной сосредоточенностью, типичной только для одного случая: когда на горизонте — цель. Он резко откинул штору, закрывавшую его койку, и одним отточенным движением соскользнул на пол. Пахло дизелем, потом и железом.

Не теряя ни секунды, он подошёл к круглому люку, ведущему в центральный пост. Наклонившись, он рявкнул:

— Что там?

Матрос у радиостанции, молодой и бледный от недосыпа, повернул голову и коротко бросил:

— Конвой.

В этот момент всё стало кристально ясно. Без слов. Штайнер тут же пролез в люк, ощущая на себе сырой металл корпуса подлодки, и с коротким вздохом выпрямился внутри тесного пространства. Вокруг лестницы, ведущей на мостик, уже толпились несколько матросов. Кто-то нервно сжимал ремень, кто-то крутил в руках бинокль, кто-то просто смотрел вверх, будто ждал приговора.

Штайнер взглянул вверх сквозь полумрак и спросил:

— Разрешите подняться?

Сверху раздался короткий ответ дежурного офицера:

— Поднимайтесь!

Не теряя ни мгновения, Штайнер вскарабкался по металлической лестнице, и, как только высунулся на мостик, его лицо озарил тусклый лунный свет. Холодный, чужой, он скользил по волнам, отражаясь на стальных обводах подлодки, превращая всех на мостике в силуэты из серебра и тени.

На мостике уже стояли почти все офицеры. Навигатор Альцгеймер с биноклем в руке о чём-то спорил с Капитаном. Капитан Рихтер стоял немного в стороне, как статуя, наблюдая за горизонтом, и не нуждался в словах. Мюллер — второй вахтенный офицер — уже держал бинокль и слегка покачивался на месте с хищным выражением на лице.

Штайнер подошёл к борту, рядом с Мюллером, и забрал у кого-то бинокль. Он поднёс его к глазам и затаил дыхание.

И тогда он увидел их.

Как тени на сером фоне моря — массивный конвой. Плывущие по строгому строю, словно по линейке, торговые суда. Колонны — ровные, как солдаты на параде. Восемь колонн. В каждой — по двенадцать кораблей. Легендарная цель. Уязвимая. Уверенная в своей численности и охране.

Мюллер склонился чуть ближе, уголки его рта дрогнули, и с хищной ухмылкой он прошептал, почти мурлыча:

— Восемь колонн. Двенадцать судов. Лакомый кусочек...

Штайнер молча кивнул. Его пальцы крепче сжали бинокль. Сердце билось гулко, как дизель на глубине. Ночь ещё только начиналась.

Капитан Клаус Рихтер стоял, смотря через бинокль, рядом с навигатором Альцгеймером, молча вглядываясь в силуэты кораблей на горизонте. Волны плескались о корпус подлодки, а луна, невыносимо яркая, бросала холодный свет на палубу, отчего казалось, будто они стоят на чём-то не совсем настоящем — на декорациях кошмара.

— Видно ли эскорт? — глухо спросил Рихтер, не отводя взгляда от горизонта.

Альцгеймер, не отрываясь от бинокля, покачал головой.

— Никого. Ни эсминцев, ни сторожевиков. Возможно, ушли преследовать кого-то.

Рихтер сощурился, затем поднял голову к луне и с горечью пробормотал:

— Проклятая луна... как прожектор по нам бьёт.

Альцгеймер усмехнулся тихо, почти беззвучно.

— Может, она за нас, капитан. Чтобы видеть добычу лучше.

Рихтер только усмехнулся в ответ, затем обернулся и твёрдым голосом скомандовал:

— Курс восемьдесят пять. Затопить торпедные аппараты от одного до четырёх. Готовимся к надводной атаке.

Ганс Мюллер кивнул и моментально склонился к голосовой трубе, передавая приказы вниз:

— Хельшман, курс восемьдесят пять. Торпедный отсек — затопить аппараты с первого по четвёртый.

Из трубы послышался отрывистый голос в ответ, с характерной эхоподобной задержкой. Аппараты начали заполняться.

— Пойду вниз, капитан, — сказал Альцгеймер, отрываясь от бинокля. И направился к люку. — Проверю расчёты и подготовлю курс для отхода.

— Действуй, — коротко бросил Рихтер, не отрывая взгляда от горизонта.

А затем повернулся к Мюллеру:

— Оптику на мостик.

Мюллер снова склонился к люку, и вскоре из боевой рубки матрос передал специальный прицел — морской бинокль с дальномером, модифицированный под крепление на палубную трубу. Ганс принял его аккуратно, будто держал что-то живое, и подошёл к металлическому креплению по центре мостика.

Он ловко зафиксировал прицел, проверяя прочность сцепления. Дважды качнул — крепко. Затем протёр линзы, чтобы убрать возможную конденсацию, и прищурился, проверяя — идёт ли синхронизация с торпедным курсовым аппаратом.

— Оптика готова, капитан, — доложил он.

На мостике воцарилась напряжённая тишина. Слышался лишь скрип металла, далёкий ритм дизеля и приближающееся эхо смерти.

Как только луна скрылась за облаками, Рихтер действовал мгновенно — хищник, почувствовавший запах крови.

— Курс три пять пять! Обе машины — самые полные вперёд! Охота начинается! — рявкнул он.

Матросы молча метнулись к постам, дизели взревели сильнее, и над водой заклубился густой дым. Подлодка рванулась вперёд, как освободившийся зверь. Волны начали хлестать по носу, палуба задрожала под ногами, и мостик заскрипел от напряжения.

Как только подлодка встала на заданный курс, Рихтер выхватил бинокль и указал пальцем на третью колонну.

— Тройной залп по пассажирскому судну, третья колонна. Один — по танкеру в пятой.

— Есть, тройной по пассажирскому, один по танкеру, — повторил Ганс, уже направляя прицел.

Он склонился к оптике, глаза застыли в линзах.

— Цель подтверждена. Пассажирский лайнер, крупный, двухтрубный, идёт в составе, — доложил Мюллер.

— Разрешаю пуск торпед! — по пассажирскому! — Голос Рихтера звучал глухо, но уверенно, словно отбивал молотом бой войны.

Ганс начал считывать данные:

— Скорость — 5 узлов... дистанция — 9 кабельтовых... Курс угла цели — 78 по правому борту!

— Половинчатый ход обеим машинам. Открыть торпедные створки! — приказал Рихтер.

— Есть, половинчатый, створки открыты! — донеслось снизу.

— Торпеды товсь! — крикнул Ганс.

— Торпеды товсь! — ответили снизу.

— Пуск залпом! — командовал он поочерёдно, и каждый пуск сопровождался резким толчком, будто подлодка моргала торпедами.

Свист — три раза, почти одновременно, в сторону лайнера. Затем — рывок к новой цели.

— Меняю цель — танкер, колонна пять. Подтверждаю — цель на виду, — доложил Мюллер.

— Четвёртая торпеда товсь! — крикнул он.

— Товсь!

— Пуск!

Ещё один рывок, ещё один свист — и четвёртая торпеда рванулась сквозь воду к своей цели.

И в этот момент, когда казалось, что волк загрыз овцу — справа, из темноты, как нож в бок, появился силуэт эсминца. Узкий, длинный, с надвигающимся силуэтом мачт. Он шёл прямо на них.

Рихтер поднял бинокль, и в тот же миг с эсминца вспыхнула вспышка. Раздался вой снаряда, и в воду в десятках метров врезались тяжёлые осколки — водяной столб хлестнул вбок, обдал палубу.

Тревога! — рявкнул Рихтер, голос сорвался, но пробил страх.

Начался обратный отсчёт тишины. Битва началась — и теперь охотник должен снова стать тенью.

Когда над подлодкой прорезался крик Рихтера — "Тревога!", Эмиль Волф в электрическом моторном отсеке даже не оглянулся — он рванул к рычагам и включил моторы на максимум. Пошёл гул, весь отсек завибрировал, и волна напряжения пронеслась по корпусу лодки.

Позади уже слышалось, как дизеля заглохли, а потом началось движение — матросы, спотыкаясь, бежали вперёд, прорываясь сквозь тесные проходы.

Эмиль метнулся вслед. Узкий коридор между машинами, скользкий пол, запах масла и пота — всё мелькало перед глазами. Он проскочил дизельный отсек, затем койки, едва не сшиб кого-то плечом. Люк в центральный пост и затем опять люк. Опять койки, потом — короткая кухня, с которой тянуло гарью: на сковородке кто-то не успел снять тушёнку, она дымилась и шипела. Всё бросили.

И вот — передний торпедный отсек. Все уже были там. Кто-то ползал под другими, кто-то висел, уцепившись за трубу, кто-то просто лёг, прижавшись к переборке — лишь бы уйти под воду как можно быстрее. Подлодка ныряла, как загнанный зверь — скрип корпуса, шум забортной воды, приглушённый гул винтов.

Затем — будто кто-то выключил звук. Тишина. Тело подлодки провалилось в толщу океана.

И тут тишину разрезал хриплый, властный голос Леопольда Штрумберга:

На боевые посты! Все обратно, живо!

Все вздрогнули. Волф отлип от переборки, поднялся, словно сдернули с него оцепенение, и метнулся назад, как и другие. Опять кухня с чадящей сковородкой, опять койки, опять люки. Воздуха не хватало. Сердце грохотало, как дизель.

Электромоторный отсек встретил его гудением машин — он снова был дома. Лодка теперь шла вглубь, туда, где их мог поджидать или шанс спастись, или... глубинные бомбы.

Тишина в центральном посту давила на уши, как сама глубина. Только редкие кашли, всхлипы, да звук капающей воды нарушали эту гнетущую мертвую пустоту. Клаус Рихтер стоял, сгорбившись, опершись руками о стол навигации, глядя сквозь металлические стены, словно видел сквозь сталь и воду.

Где-то рядом, в тени приборов, Леопольд Штрумберг хрипло произнёс:

— Глубина 47... 48... 50 метров.

Подлодка мягко выровнялась, корпус скрипнул, как будто сам судорожно вздохнул.

— Сейчас начнётся психология, господа, — тихо прошептал Рихтер, едва слышно, но с такой тяжестью в голосе, что все замерли. Он знал, как играют Альбионцы: терпеливо, методично, и с холодной жестокостью.

Он поднял глаза и уже резко, внятно, отдал приказ:

— Задержать глубину на 50 метров.

Машины замедлились. По отсекам прокатился сухой лязг механизмов.

В этот момент гидрофонист наклонился над своим постом и тихо, но с тревогой в голосе доложил:

Контакт: один. Быстро приближается... шум винтов, эсминец.

Рихтер резко повернулся:

Тишина на борту. Самый малый вперёд.

И вновь подлодка замерла. Гул моторов осел с 260 оборотов до 40. Даже он стал почти неощутим — только лёгкий вибрирующий гул под ногами. Электромоторы тянули лодку еле-еле, как будто крались по морскому дну. Все затаили дыхание.

Затем — этот звук.

Шорох, как приближение хищника — низкое рычание винтов эсминца над ними. Он шёл прямо над ними. Звук становился всё громче. Винты визжали, клокотали, будто разбивая саму воду. Корпус подлодки начал содрогаться от давления и акустических волн. Где-то упала ложка. Кто-то зажмурился.

Рихтер стоял, как из камня, но пальцы его побелели на краю карты.

Погружение. 100 метров. Обе машины, самый полный вперёд!

Штрумберг тут же повторил:

Сто! Обе машины — вперёд полный!

Гул возрос. Подлодка начала стремительно зарываться в глубину. Металлический корпус протестующе скрипел, вода давила со всех сторон. Где-то послышался первый отдалённый всплеск — глубинная пошла.

Начиналась настоящая охота.

Мрак глубины сотрясся, как если бы само море содрогнулось в ярости.
Первый взрыв прошёл глухо, подлодка дрогнула, как испуганное животное.
Второй — ближе.
Пауза. Третий.
Но четвёртый... был слишком близко.

Он ударил, как гигантский кулак. Корпус содрогнулся, будто кто-то колоссальный схватил лодку и встряхнул всем весом. По отсекам разнёсся оглушающий рев взрыва, сразу за ним — резкий лязг, скрежет, треск металла. С потолка посыпались искры, инструменты, личные вещи — всё полетело с полок. Из глубомера фонтаном вырвалась вода, словно из пробитой артерии. В нескольких местах лопнули трубы, и с них тут же хлынула ледяная морская вода, заполняя низ отсека.

— Тревога! Начинаем борьбу за живучесть! Боремся, чёрт побери! — рявкнул Рихтер, срывая голос, цепляясь за приборный стол, чтобы не быть сбитым с ног. В его голосе не осталось холодного офицерского спокойствия — теперь это был голос человека, отчаянно пытающегося спасти свою стаю.

Крики, беготня. Некоторые члены экипажа, не разобрав слов, метнулись назад, к дизелям и моторному отсеку. Штрумберг, не колеблясь ни секунды, бросился вперёд, в торпедный отсек, пробираясь сквозь хаос. Один матрос тащил ящик с инструментами, другой — катушку с кабелем, третий просто кричал, расталкивая людей.

Подлодка начала крениться носом вниз — она падала.

— Держи уровень! Уровень, чёрт тебя дери! Подать балласт! Балласт! — Рихтер скомандовал ближайшему матросу за клапанами. Но тот, побелев, даже не глянул в сторону капитана — только машинально повиновался.

Рихтер выпрямился, с трудом прокладывая путь сквозь экипаж, пытаясь остановить хаос, но люди бежали мимо, не глядя ему в глаза — работали, как могли, спасая судно.

Наконец, Штрумберг ворвался обратно в центральный пост. На лице у него грязь, кровь и масло, но в глазах — чёткое понимание ситуации.

— Докладывай! — рявкнул Рихтер.

Леопольд тяжело вздохнул, и, несмотря на гул и треск в отсеках, говорил спокойно — почти холодно, как врач на поле боя:

— В переднем торпедном отсеке — две течи, аппарат номер два затоплен, без контроля. Радиостанция повреждена, связи не будет. В электромоторных отсеках возможна утечка в аккумуляторные ячейки, риск выделения хлора.

Рихтер сдавленно:

— Моторы?

— Дизеля — повреждены. Электромоторы — в порядке. Можем двигаться под водой, но всплытие — под вопросом.

Тишина затянулась, как стальной трос.

Рихтер выдохнул:

— Живём. Но это будет борьба.

Он повернулся к остальным:

— Все на посты. Затыкаем течи. Выкачиваем воду. Если пойдёт хлор — противогазы. Мы отсюда уйдём. Я это вам обещаю.

Теперь в его голосе вновь прозвучала та жёсткая, непоколебимая сталь, которой подчинялись люди.

Рихтер стоял, не шелохнувшись, пока Штрумберг исчез за люком, уводя с собой людей к течам. Он повернулся лицом к повреждённой приборке, вглядываясь в глубиномер, как будто взглядом мог остановить поток воды. Его лицо было спокойным, почти отстранённым, и только едва заметная усмешка на губах говорила о внутреннем напряжении.

В голове у него вертелось одно:
— И не такое переживали.

Он прошёлся взглядом по центральному посту — матросы вполголоса отдавали команды, переставляли насосы, откачивали воду, отмечали повреждения на плане. Всё — максимально тихо. Лодка стала похожа на организм, где каждый знал своё место и не издавал лишнего звука.

И тут — Три глухих удара пришли один за другим, словно сам океан хрипло рявкнул от злобы.

Торпеды.
Они достигли цели.

Затем —
жуткий металлический визг, лязг, рев, как будто плоть и кости корабля противника распарывались. Этот звук проникал до костей, будто кто-то рвал сталь руками. Сквозь корпус подлодки чувствовались судороги гибели.

Один из матросов, прижавшийся к приборной стойке, тихо засмеялся, не в силах сдержать эмоции:

— Один уходит... на дно...

Рихтер ухмыльнулся. Его глаза смотрели сквозь переборки, сквозь толщу воды, как будто он видел всё: как горящий корпус накреняется, как люди бегут по палубе, как вода пробирается внутрь...
Как медленно, неумолимо корабль — возможно, пассажирский, возможнот танкер, не важно — погружается, навеки став частью морского кладбища.

И тогда он сказал тихо, почти шепотом, без эмоций, но с ледяной уверенностью:

— Пассажирский ушёл на дно.

Наступила тишина, пронзённая только капающей водой и треском проводки.
Никто не ответил — не нужно было.
Все чувствовали, что одна битва выиграна. Но война — ещё нет.

В тусклом, влажном свете центрального поста, когда всё вокруг было словно вынырнувшим из ночного кошмара — мокрое, звенящее от напряжения, и пахнущее маслом, потом и морем — гидрофонист, всё ещё в наушниках, резко выпрямился:

— Контакт... быстро приближается... пеленг 213, по звуку — эсминец!

Рихтер, не сдвинувшись с места, с той же спокойной ухмылкой, что не покидала его губ даже в момент взрыва, повернул голову к рулевому и бросил коротко:

— Полный право.

Подлодка едва ощутимо дернулась, меняя курс.
Рихтер неторопливо снял промокшую куртку, от которой буквально капала вода. Он повесил её на гвоздь у приборной панели, оглядел рукав с плохо скрытой иронией:

— Холодная, мать её, Атлантика... — тихо сказал он, скорее себе, чем кому-то.

И тут —
БАХ... БАХ-БАХ... БАХ!
— где-то вдали, уже за кормой.
Глубинные.

Экипаж замер. Но Рихтер только хмыкнул, глядя на лампочки приборов:

— Плюются. Только не в ту сторону.
— И, чуть повысив голос, добавил:
— Завтра завтрак пораньше. Как награда.

Надломленная, сдержанная волна хихиканья прошла по отсекам — нервный смех выживших, таких, кто прошёл ещё один рубеж.

В этот момент Леопольд вернулся. Он был весь мокрый, волосы прилипли к лбу, на рукавах и груди — масляные пятна, а под ногами капала солёная вода. Он встал по стойке, слегка тяжело дыша, и доложил:

— Течь в торпедном отсеке и камбузе остановлена. Второй торпедный аппарат — уничтожен. Восстановлению не подлежит.

Рихтер кивнул, его голос всё такой же сухой, будто разговор идёт о ремонте на берегу:

— Моторные отсеки?

Леопольд вздохнул, потерев переносицу:

— Течь остановлена.
— Затем добавил:
— Но правый дизель повреждён. При всплытии — потребуется ремонт. И срочный.

Рихтер молча кивнул, перевёл взгляд на компас, затем на глубиномер. Его разум работал — логически, безэмоционально. Он понимал:
лодка жива.
Экипаж держится.
Пока они на дне — они ещё часть игры.

Он повернулся к Леопольду и тихо сказал:

— Хорошо. Подготовьте всех к всплытию. Мы ещё не окончили сегодняшний день.

Северная часть Атлантического моря, Конвой CB-7, SS Manifest Destiny, 4 Февраля 1912 года, 22:29

На борту SS Manifest Destiny — пахло морем, потом, машинным маслом и отчаянием. Темный, зловещий корпус лайнера гудел от вибраций двигателей, но где-то внутри его душа скрипела — уставшая, измотанная, как и его пассажиры. Свет снова мерцал, гас, и снова загорался рывками — на пределе электричества.

В полутемном медотсеке Эви Гарнер сидела у койки, осторожно приподнимая голову раненого матроса. Его глаза были перевязаны, повязка уже напиталась сукровицей и потом. Он дышал тяжело, с хрипом, но когда Эви поднесла ложку ко рту — попытался проглотить, машинально, по-человечески.

Она кормила его медленно, бережно. Каждый глоток — как глоток жизни, как способ показать, что он не один.

Живот у Эви скручивало от голода, но она не позволяла себе даже дотронуться до пищи, которую приносили. Эта похлебка — пусть и жидкая, почти вода — была только для раненых. Она знала, этот парень не доживёт. Его дыхание уже напоминало отдалённое урчание прибоя в глухой бухте — когда отлив забирает последнее.

Но страдание — это не то, чего она могла позволить. Её забота не изменит судьбу, но сделает последние часы теплее.

Где-то внизу послышались голоса — механики, раздражённо спорили:

— Опять, чёрт возьми, щётки заклинило! — говорил один.
— Да из-за сырости всё коротит! Крест на мачте снова не горит — хоть тресни! — ответил второй.

Потом голос, более резкий, обеспокоенный, сказал:

— Да зачем нам вообще в этом конвое торчать? Нам бы уйти! У них военные цели, у нас — люди. Женщины, дети. Мы же магнит для торпед!

Повисла тяжёлая пауза, и кто-то уже тише, будто боясь, что его услышат, добавил:

— Если подлодки снова ударят... мы не выберемся...

Эви всё это слышала, хотя делала вид, что не слушает. Она не могла себе позволить слабость. Даже сейчас. Даже когда страх ползёт по позвоночнику, когда глаза умирающего матроса блестят под бинтами, а каждый вздох — словно прощание.

Manifest Destiny — красивое имя, судьбоносное. Но судьба не всегда добра.

Поначалу был только крик, пронзительный, надрывный, будто голос сломался о страх:

ПОДЛОДКА И ТОРПЕДЫ ПО ПРАВОМУ БОРТУ!

Затем — колокол тревоги. Один, другой, третий. Целый хор паники, из трескучих и надрывных ударов, эхом разносившихся по всей морской глади.

SS Manifest Destiny начал поворот влево, тяжёлый, неуклюжий, как раненый зверь. Его накренило, и вещи посыпались с полок — книги, лампы, посуда, бутылки с йодом, молитвенники. Стук, звон, крик.

Эви уронила миску, и похлёбка разлилась, будто кровь по белому полу, а сама она вцепилась в тумбочку, чувствуя как её самого тянет назад — будто сама смерть плывёт им навстречу.

И она почувствовала их — торпеды.

Они шли по волнам, неслышные, смертоносные. В этом была какая-то жуткая поэзия, будто смерть не кричит — она плывёт тихо.

ВЗРЫВ.

Тело лайнера сотрясло так, будто в него ударил молот Титана. Свет погас.

ВЗРЫВ.

Второй. Уже ближе. Что-то внутри треснуло, и лайнер вздрогнул всем телом, как живое существо.

Третий взрыв — дальше. Кто-то другой принял удар. Но "Destiny" был уже ранен.

Эви упала на пол, локтем ударившись о железный край койки. Позади неё кто-то вскрикнул — не от боли, а от падения с кровати. Люди кричали, звали на помощь, стонали, молились, плакали.

НАЧАТЬ ЭВАКУАЦИЮ! — кто-то закричал с палубы.

Корабль начал заваливаться назад, будто его втягивало в пучину. Уголь из бункеров, трюмы — всё потянуло вниз. Manifest Destiny накренился, скрипел, стонал сам.

Эви поднялась. В груди удары сердца как барабаны. Она смотрела на раненых — все ещё в сознании, кто-то нет. Кто-то звал её по имени.

У неё был выбор.

Выбор, которого она боялась всю войну.

Кого взять, кого бросить? У неё было всего две руки, и всего одно сердце.

Но она понимала — холод Атлантики убивает быстро. В спасательных шлюпках не хватит места для всех. И даже если кто-то выплывет — скованные ранениями тела не выдержат воды.

Она молча осмотрела палату. И пошла к первому, самому молодому, без обеих ног. Начала его тянуть, молча, не глядя никому в глаза.

Может, если спасёт одного — это будет стоить всех решений, всех страхов, всей боли.

Эви попыталась поднять молодого безногого матроса, но он схватил её за руку и прошептал, почти умоляя:

Не трать на меня время... Я не хочу так жить. Возьми кого-то... кто сможет выжить. Пожалуйста.

Его глаза были полны смирения, не страха. Он уже простился. Она замерла — в груди рвалось всё, но она знала... он уже ушёл, просто ещё дышит. Не сказав больше ни слова, она молча кивнула, и встала.

Грохот, треск металла, как будто сам океан пожирал судно.

Сквозь паническую суету, проклятия, молитвы, стоны и запах солярки с кровью, Эви нащупала другого — солдата, которого она ещё перевязывала, спасая от истечения кровью. Парень был молод, взгляд мутный, израненная грудь медленно поднималась и опускалась.

Держись за меня, слышишь? — прошептала она, подползая к нему на коленях.

Он слабо кивнул, не осознавая происходящего. Эви забросила его руки себе на плечи и начала тащить его к выходу. Её ноги скользили по полу, который всё больше уходил под углом — крен становился почти смертельным.

Из отсеков раздавались мольбы, крики, стоны тех, кого она уже не могла спасти.

Помогите... пожалуйста!..
Где вы?! Я не вижу...
Мама...
Не оставляй меня!..

Эви не могла сдерживать слёз. Они текли по лицу, по холодной коже, в грудь — но она продолжала идти.

Палуба была ледяной. Скользкой. Мачта уже наклонялась, и корпус лайнера всё быстрее уходил кормой под воду. Океан, чёрный как чернильница, дожидался своих жертв.

Ночной ветер хлестал, бил в лицо, пробирал до костей.

Когда она добралась до края палубы, всё было уже кончено.
Ни одной шлюпки. Ни одной попытки кого-то забрать.

Пусто. Только леденящая бездна.

Моряки и пассажиры, кто выжил — уже отчаянно плыли, кто-то тонул, кто-то вцеплялся в обломки, кто-то просто замер на месте, ожидая конца.

Эви посмотрела на парня. Он смотрел в никуда, тяжело дыша.

Она стояла на краю тонущего монстра, и перед ней был только выбор — прыгать или остаться.

И всё же, она шагнула вперёд...

Эви вскрикнула, бросаясь в бездну, солёная ледяная вода ударила в лицо, грудь, мозг, как тысяча игл. Она почти оглохла от звука удара, а мир стал серо-чёрным водоворотом.

Солдат выскользнул из её рук в тьму, но она нашла его, наощупь, дрожащими пальцами. Тело было тяжёлым, как будто он стал частью океана. Эви боролась, толкала его вверх, но каждый её гребок был медленным, судорожным. Тело сковало, конечности теряли силу, легкие умоляли о воздухе.

Она вырвалась на поверхность, сделала вдох — обожжённый воздух, и тут же снова вниз — солдат тянул вниз, как якорь. Она тянула, тянула, чувствуя, как он начал дергаться, как будто борется — или за жизнь, или уже в агонии.

Дыши! Прошу тебя, дыши!! — кричала она, но вода всё заглушала.

И тогда... пузыри.
Последний выдох.
Он затих.

Эви остановилась, посмотрела ему в лицо, ещё не веря...
...а потом разжала пальцы.

Тело ушло вниз, как будто океан забрал его себе.

И тогда она почти перестала двигаться, оцепенела, сердце стучало в горле, грудь сдавило. Всё было бесконечно чужим и холодным. Она медленно обернулась, вслушиваясь в хаос: звуки двигателей, рёв прожекторов, осветительные ракеты, которые будто освещали апокалипсис.

Шлюпка.

Она увидела её — переполненная, люди кричали, кто-то молился, кто-то застыл. Она поплыла, из последних сил, судорожно, без техники — только инстинкт, только желание не умереть.

Шлюпка качалась, и в ней заметили её.

Тяни! Помоги ей!

Чья-то рука.

Её втащили, она захрипела, изрыгнула воду, дрожала, зубы стучали, всё тело пробивало судорогой. Но она была жива.

И тогда — плач.
Не просто плач.
Истерика.

Эви прижалась к чьему-то плечу — мокрому, дрожащему, она даже не знала, мужчина это был или женщина.
Он умер... он умер... я... я не смогла... — шептала она сквозь рыдания.

А вокруг них — океан.
И только красные и жёлтые огни в небе,
и огромный лайнер, уходящий под воду,
словно гроб для сотен голосов, что теперь замолкли навсегда.

Эви смотрела на обломки, словно в замедленном кошмаре. Хвост "Manifest Destiny" торчал над водой, словно указующий палец, облитый горящим светом от масляного пятна, охватившего поверхность. В пламени плавали тела, некоторые всё ещё слабо двигались, кто-то висел на обломке, кричал... и замолкал.

Слёзы не шли. Ни рыданий, ни истерики — только пустота, глухая и холодная, как сама Атлантика.
Внутри неё будто горел костёр, и этот огонь не грел, а выжигал изнутри.

Когда она подняла взгляд, в мёртвой тишине, увидела, как к их шлюпке подходит судно — тёмный силуэт с ярко освещённой палубой.
SS Perth.
Каботажник, судно-спасатель.
На его борту уже готовились к приёму выживших, кидая канаты, слышались приказы, тревожные крики.

Где-то дальше, сквозь дым и пламя, Эви видела ещё один корабль — тусклый силуэт, тоже подбирал тела.
Конвой спасал то, что мог.

Она была в безопасности.
Её вытянули из ада.
Но внутри...

Их было больше шести сотен на борту. Раненые. Персонал. Дети.
И она выбрала одного.
Но не спасла.

Она не чувствовала себя выжившей.
Она чувствовала себя палачом.

SS Perth всё ближе. Уже слышен голос с борта:
— Мы вас видим! Шлюпка номер три, держитесь за борт, сейчас вытащим!

Но Эви не отвечает. Она просто сидит, руки сжаты, ногти врезаются в кожу.
Смотрит в огонь.

Потому что теперь — она никогда не будет прежней.

Северная часть Атлантического моря, Конвой CB-7, эсминец "Дэнди", 4 Февраля 1912 года, 22:23

Ночная вахта на борту эсминца Dandy шла спокойно, как будто сама Атлантика затаила дыхание. Лунный свет пробивался сквозь тонкие облака, отражаясь в воде, а лёгкий ветер шелестел флажками на мачтах. Море было неестественно тихим — таким, каким оно бывает за секунды до грома.

На мостике стояли Томми О'Доннел и Джордж Уиттакер, укутанные в шинели, поочерёдно попивая чёрный крепкий чай из термоса. Их разговор был тихим, почти шёпотом — как будто боялись спугнуть эту хрупкую тишину.

"Представь," — начал Джордж, глядя в темноту, — "вот бы сейчас оказаться дома. Тишина. Печь потрескивает. Мать, может, пирог испекла. И никаких криков, никаких сирен..."

Томми ухмыльнулся и глотнул ещё чаю:

"Ха, да в моей хибаре тишины бы ты не услышал. Только как батя орёт, что я не вынес уголь или проснулся не с той ноги. Он мог бы кричать даже во сне, я тебе клянусь."

Джордж тихо хихикнул, но в его голосе слышался лёгкий отзвук тоски. Он промолчал, глядя куда-то за горизонт — туда, где был дом, которого, может, уже и нет.

"Да," — сказал он, наконец, — "всё равно лучше, чем эти чёртовы торпеды под брюхом."

Они стояли так ещё минуту — двое друзей, вырванные войной из своих простых жизней, деля тишину, как последний кусок хлеба.

Позади раздавались рутинные звуки машинного отделения, где механики переговаривались. В радиорубке щёлкнул канал — что-то пробормотал оператор, и снова тишина. Всё казалось... почти нормальным.

И в ту секунду, казалось, будто война ушла далеко, как шум далёкого города.
Но тишина — обманчива.
Иногда, это — предвестие бури.

Затем крик прорезал тишину, как выстрел в сердце ночи. Где-то позади на корме матрос с хрипотцой в голосе заорал:

— Подлодка! По пеленгу сто семьдесят два!

В ту же секунду ночная дрема смылась с корабля, как будто весь экипаж одновременно проснулся от кошмара.
На мостике воздух сразу стал тяжелым, как свинец.

Сирена тревоги взвыла по внутренней связи, и Томми, не дожидаясь приказа, вскинулся с места и рванул вниз по лестнице в корпус эсминца — к артиллерийскому посту. Его сапоги грохотали по металлу, как барабанный бой. Он почти налетел на матроса с рацией, который выбегал из кают-компании, задыхаясь от страха.

Джордж остался на мостике, его руки мертвой хваткой вцепились в штурвал. Лицо стало каменным, но пальцы немного дрожали. В отражении стекла — бледное, сосредоточенное лицо, лишь глаза бегали, сканируя горизонт.

Капитан Росс, уже в шинели поверх форменного кителя, словно вырос из тени, выскочив из своей рубки с хриплым:
— На перехват! Курс 198! Радиомолчание — до последнего!

Он даже не успел надеть фуражку — волосы были растрёпаны, глаза блестели.

Штурман кивнул, и руль резко ушёл в сторону. Эсминец заскрежетал корпусом, лег в поворот. Море шипело под носом корабля.

— Самый полный вперёд! — рявкнул Росс.

Глубокий рёв моторов пронёсся по корпусу, эсминец начал разгон, словно хищник на прыжке.
В этот момент в центральный пост огневого управления прошёл сигнал:

— Цель идентифицирована — подводная лодка, тип-4!

Росс не стал ждать:

— Открыть огонь! Вперёд, живо!

И в тот же миг носовые орудия загрохотали. Отдача прошла по всей палубе, будто сам корабль зарычал от ярости.
Осветительный заряд расцвел над водой, раскрыв чёрный силуэт подлодки, словно застывшего кита.
Снаряды легли рядом, один совсем близко — фонтаны воды взметнулись, обдав эсминец каплями.

Подлодка начала нырять, нос ушёл под воду. Из командной рубки кто-то метнулся вниз, исчезая. Вода захлопнулась за ней, как пасть.

— Половинчатый ход! — прозвучала команда.
— Гидрофонист, слушай, докладывай о любом шуме!

Мгновение — и напряжённый голос из наушников:
— Шум торпед! Пеленг — восемь! Подтверждаю, три торпеды!

Конвой вдалеке уже завыл, вспыхивая тревожными огнями. Тяжёлые корабли начали «вилять», словно огромные звери, пытающиеся увернуться от копья.

Росс шагнул вперёд:

—Где подлодка, чёрт тебя подери?!

Гидрофонист ответил, едва сдерживая дрожь:

— Пеленг три! Самый быстрый ход! Уходит под нас!

— Руль вправо пятнадцать! Немедленно! — гаркнул Росс.
Эсминец снова лег в вираж, пеня воду.
Под ногами задрожали переборки — машинное отделение выкручивало всё, что могло.

Наступил момент охоты.
И на охоте, в ледяной воде, первым ошибается тот, кто поверил в тишину.

— Подготовить глубинные бомбы на среднюю глубину! — рявкнул Росс, и команда словно волной прошла от мостика по всему эсминцу, перекликаясь голосами офицеров, бегущими шагами матросов и скрежетом механизмов.

На корме, в полумраке, заряжающие метнулись к бомбовым направляющим. Грузные цилиндры одна за другой вставали в боевое положение, щелкая металлическими замками. Ветер с моря срывал с голов фуражки, но никто не обращал внимания — всё внимание было на глубине под кораблём.

Гидрофонист сидел сгорбленный над пультом, уши в наушниках, лицо напряжённое, как струна. В рубке стояла звенящая тишина, нарушаемая лишь звуками оборудования и приглушённым воем турбин.
И вдруг — трещание, резкое, хриплое, как будто металл скреб по стеклу. Он вздрогнул, выпрямился и завопил:

— Они прямо под нами! Повторяю — под нами!

Сбросить партию, шесть бомб! Немедленно! — не дожидаясь уточнений, рявкнул Росс.

Щелчки, глухие удары — и бомбы ушли в воду.
Мгновенно за кормой поднялся высокий столб воды, словно океан изрыгнул гнев. Через пару секунд — второй, третий, четвёртый... Все шесть взрывов последовали глухо и яростно, с утробным эхом в глубине. Эсминец качнуло ударной волной.

Заходим на второй круг! — отрезал Росс.
Руль лево двадцать! — прокричал рулевой.

Но в этот момент вся ночь вспыхнула, словно кто-то вырвал клок солнца и бросил в конвой. Слепящий свет, пламя, и через мгновение двойной грохот — один глухой, другой — яростный, как хлыст по броне.

— Торпеда попала! — прокричал кто-то на мостике.

Росс и Уиттакер вместе повернулись в сторону вспышки.
На горизонте, в нескольких милях, пылающий факел поднимался над морем. Это был танкер — чёрный, массивный — и он уже начинал заваливаться на бок.

И тут ещё одна вспышка — двойная, с глухим громом и обломками, летящими вверх. Пассажирский лайнер, освещённый в предсмертной вспышке, разорвался пополам, и одна из труб рухнула в море, выбрасывая людей, лодки, ящики — всё.

SS Manifest Destiny был поражён торпедами! И танкер Labao тоже! — завопил радист из рубки связи, сбиваясь на крик.

Уиттакер замер, всё в нём будто сжалось. Он вспомнил — как недавно лично помогал переносить раненых матросов с "Дэнди" на борт "Manifest Destiny", как кто-то даже поблагодарил его за одеяло, как одна девушка медсестра улыбнулась...
Теперь там огонь, и, возможно, все они уже мертвы.

— Джордж— резко гаркнул Росс, срывая его из ступора. — Продолжай поворот! Готовьте второй сброс! Мы её не упустим!

Эсминец, словно зверь, зарычал моторами и пошёл в повторный вираж, вода в корме всё ещё бурлила от недавних взрывов. В ночи вновь воцарился напряжённый ритм — охота продолжалась.

Когда эсминец наконец-то встал на второй заход, море вокруг всё ещё гремело и стонало — гибнущие корабли из конвоя продолжали идти ко дну, скрипя металлом и выбрасывая на поверхность мусор, спасательные круги и тела. Гидрофонист едва удерживался на своём месте, наушники дрожали от фонового шума.

— Контакт утерян... слишком много скрежета и ударов... ничего не слышу! — с досадой и испугом доложил он.

Росс молчал секунду, затем коротко:

— Весь боезапас. Двенадцать. Разные глубины. Сброс немедленно!

Команда у кормы, не раздумывая, начала сброс: четыре бомбы на среднюю глубину, четыре на глубокую и четыре — на максимально допустимую.
Они уходили в воду поочерёдно, с тугими металлическими щелчками, будто кто-то вырывал кольца гранат.
Море на мгновение затихло — а затем пришли взрывы:
Глухие, разом, с рокотом под килем. Эсминец вздрогнул, некоторые матросы невольно схватились за поручни. В корме видно было, как вода словно «вскипела» в местах детонации.

Росс поднял руку:

— Машине — малый. Пусть поднимется всё, что может!
— Артиллерии — приготовиться к осветительному залпу!
— Уиттакер! На мостик, наблюдение! Докладывать немедленно при любом признаке мазута!

Джордж Уиттакер, как по команде, отдал честь и рванул наверх. Его место у гидрофона занял молодой матрос, выглядевший испуганным, но собранным.

На мостике ночь снова была влажной и звенящей, как будто даже звёзды затаили дыхание.
Уиттакер поднял бинокль, но пока видел только дрожащие отблески пожаров вдалеке.
И тут — взмыв вверх, раскидывая горячие искры, осветительная ракета взорвалась над морем.

На несколько долгих секунд всё вокруг осветилось жутким, мертвенным светом. Вода блестела, как масляная ткань.
И — внезапно Уиттакер увидел это. Ближе к горизонту, по пеленгу 87, пятно — густое, тёмное, рваное, как будто что-то тяжёлое медленно просачивалось из-под воды.

Он резко выпрямился:

— Масляное пятно! Пеленг 87! Повторяю, масляное пятно, но обломков не видно!

На мостике повисла напряжённая тишина. Росс медленно обернулся, глаза прищурены:

— Значит, она либо тонет... либо затаилась. Курс — на пятно. Полный назад, затем поворот на 10 градусов — медленно. Гидрофон — докладывать постоянно. Пусть знают, что охота ещё не окончена

После бесконечных, тянущихся как ночь, минут гидрофонических проверок, когда приборы то замирали в тишине, то вздрагивали от отдалённых грохотов разрушающегося конвоя, гидрофонист, наконец, отодвинулся от наушников и устало доложил:

— Контакт полностью потерян... ни шума винтов, ни ударов об обшивку. Тишина...

В этот момент Уиттакер стоял, как вкопанный, у борта мостика, вглядываясь в даль через бинокль. Его взгляд был прикован не к чернеющей глади, не к свету осветительных ракет, а к тому, что осталось от пассажирского лайнера Manifest Destiny. Там, среди огненной кромки воды, горящие обломки медленно исчезали в глубинах.

Он видел маленькие дрейфующие шлюпки, где люди жались друг к другу, многие полубессознательные, некоторые — едва живые.
SS Perth, судно спасения из состава конвоя, уже подходил к одной из лодок, освещая её прожектором, как театральным лучом. Там кто-то махал руками, кто-то лежал неподвижно. Один человек упал за борт и не всплыл.

Уиттакер прикинул — раз, два, три, шесть лодок... может семь.
Он знал, что на борту лайнера было более тысячи душ. Женщины, дети, раненые. Те, кого пересаживали в надёжный тыл — тех самых, кого сам Уиттакер вместе с Томми помогал поднимать на борт раньше, когда эсминец Дэнди временно швартовался с Manifest Destiny.
Он даже помнил лицо одного из раненых — моряк с перевязанной челюстью, с фотографией дочери в кармане.

Теперь всё, что оставалось — это крохотные спасательные капли среди черни враждебного океана.
Он тихо прошептал, не отводя взгляда от линз бинокля:

— Там их слишком мало...

Ветер усилился, внося запах гари и мазута. С воды доносились обрывки голосов, крики, стоны — слишком далекие, чтобы понять слова, но достаточно близкие, чтобы сердце начало болеть.

На мостик поднялся капитан Росс, тоже вгляделся в горизонт. Он ничего не сказал. Только стоял рядом, тяжело дыша.

И в этот момент Уиттакер понял — эта ночь останется с ним навсегда. Даже если подлодка ушла — война оставалась, беспощадная, слепая, крушившая не тех, кто нажимает на спуск, а тех, кто просто плыл домой.

Итальянская Республика, Больцано, Военный госпиталь, 5 февраля 1912 года, 11:21

Алехандро медленно открывал глаза — веки словно налились свинцом, каждое движение отдавалось глубокой, тупой болью. Он почти ничего не различал, всё было размыто, будто он смотрел сквозь мутное стекло, и звуки доходили до него, как будто из-под воды: глухо, искажённо. Лишь один силуэт казался знакомым — высокая фигура, опирающаяся локтями о колени, сидящая рядом.

Когда его глаза чуть фокусировались, фигура заметила движение век. Резкое движение — стул отодвинулся, и Габриэль встал, как будто его ударили током. Он шагнул вперёд, склонившись над Алехандро, так близко, что тот мог различить черты — лицо вымотанное, с неровной щетиной, глаза налитые бессонницей, но живые.

— Алехандро?! Эй! Ты слышишь меня?! — в голосе Габриэля звучала дрожь, смесь тревоги и отчаянной надежды. Он схватил его за плечи, слегка встряхнул, не веря, что это не мираж.

Алехандро не мог говорить, горло было сухим, языкраспухшим, но он всё-таки едва заметно кивнул.

Этот кивок будто ударил Габриэля в грудь. Он отпустил его, отступил на шаг и, задыхаясь, захохотал от облегчения, не веря, что это правда. Затем резко развернулся к двери и заорал:

— Медик! Он очнулся! Боже, он очнулся!

Сквозь хлопанье шагов в палату вбежали два медика. Их форма была оливково-зелёной, на рукавах — знаки Итальянского Королевства, а на поясе — красные перевязочные сумки.

— Синьор, отойдите немного! — один из них мягко, но твёрдо отстранил Габриэля, присев рядом с Алехандро. Второй уже ставил стетоскоп к его груди.

— Пульс слабый, но есть. Давление понижено. Он в сознании, это главное...

Один из медиков направил маленький фонарик в глаза Алехандро — зрачки медленно, но реагировали. Другой быстро взял пробу на реакцию боли — Алехандро слегка дёрнулся, подтверждая, что нервная система функционирует. Тело измождено, но живо.

Габриэль стоял чуть поодаль, не веря, что всё это происходит наяву. Он вытер глаза рукавом, посмотрел на медика:

— Он будет жить?..

— Если не будет осложнений... думаю, да. Вы вовремя привезли его. Очень вовремя.

И тогда напряжение, копившееся в Габриэле все эти дни, сломалось. Он сел обратно на стул, будто вырубленный, но с облегчением, которое не может выразить ни одно слово.

Алехандро с усилием пошевелил губами и, почти беззвучно, прохрипел:

— Где я?.. Что случилось?..

Габриэль, всё ещё сидящий рядом, выдохнул, посмотрел на него внимательно, и медленно, почти с благоговением, начал говорить:

— Ты в полевом госпитале. Мы вывезли тебя ночью. Был артобстрел... рано утром. Ты спал в блиндаже, как и все. Один из снарядов... угодил прямо в тебя. Прямо в ваш блиндаж. Мы думали — всё. Но когда начали разбирать завалы... тебя нашли. Без сознания, много крови. Рикардо... он выжил, сидел дальше от входа. Остальных... — он замолчал, будто проглотил комок в горле.

Алехандро смотрел в потолок палатки. Обрывки воспоминаний начали всплывать: грохот, жар, тьма, обломки, и... мертвец рядом, полузасыпанный землёй, с оторванной ногой и открытым, остановившимся взглядом. Лицо стояло перед глазами чётко... но имя — исчезло. Как будто смерть стёрло даже его след из памяти.

Он сжал простыню в пальцах и подумал с ужасом: «Если я умру... меня тоже забудут? Просто ещё одно имя в бесконечной колонке?» Но вслух он не сказал ничего. Только глаза застыли в потолке — широко раскрытые, как у человека, вдруг увидевшего собственную тень в могиле.

В этот момент подошли два медика. Один из них — тот, что уже осматривал его ранее — сказал мягко, по-испански, но с лёгким акцентом, как будто не первый раз говорит с иностранцами:

— Попробуем тебя немного приподнять, амико. Мышцы должны работать. Иначе потом будет хуже. Не спеши.

Габриэль встал, помог, подхватив Алехандро под плечи. Медики осторожно провели его через боль, словно через воду — потихоньку подняли, усадили на койку. Алехандро застонал сквозь сжатые зубы, но не сопротивлялся. Впервые он ощутил — он жив, и тело откликается. Один из медиков потянул его за руку:

«Попробуем немного пройтись. Всего несколько шагов.»

Медленный, болезненный подъём. Ноги дрожали, как у новорождённого телёнка. Габриэль шёл рядом, не прикасаясь, но готовый подхватить. Каждый шаг — как победа над смертью.

Алехандро медленно делал шаг за шагом, и где-то между третьим и четвёртым вдруг понял — его никто больше не держит. Он стоял сам. Ноги дрожали, словно от мороза, но держали. Он был жив. И он был на ногах.

Медики переглянулись, один из них записал что-то в блокнот, и буднично, почти равнодушно произнёс:

— Состояние стабильное. Реабилитация не требуется. Только разминка мышц. Через пару дней можешь вернуться на фронт.

Словно выстрел. Габриэль вспыхнул. Он резко шагнул вперёд, сжал кулаки, лицо налилось кровью:

— Что?! Он едва на ногах стоит! Вы с ума сошли?! Он почти умер! Вы хотите снова его бросить туда, где снаряды косят людей, как траву?!

Медик спокойно ответил, не поднимая глаз:

— Таков приказ. Война не ждёт.

Габриэль уже занёс руку, будто хотел ударить по койке или схватить медика за ворот, но в этот момент Алехандро сам подошёл к нему. Медленно, неловко, но твёрдо.

Он положил ладонь на плечо Габриэлю и слабо улыбнулся:

— Тише, дружище... Если я не вернусь, кто же тебя будет оттаскивать от неприятностей?

Он чуть повернул голову, и, собравшись с духом, с усмешкой добавил:

— Да и кому ещё спасать тебя, когда ты снова полезешь спорить с капитаном?

Габриэль застыл, тяжело дыша. Злоба на его лице начала медленно таять, словно лёд под солнцем. Он опустил взгляд, вздохнул и кивнул.

— Ты чёртов идиот, Алехандро...

— Знаю. Но без меня ты бы точно погиб. А с таким балансом у нас ещё шансы есть.

Они оба слабо рассмеялись. Смех звучал тяжело, вымученно, но это был живой смех. А значит, всё ещё не конец.

Алехандро, прислонившись к стене, всё ещё чувствуя слабость в ногах, повернулся к Габриэлю и спросил с тревогой в голосе:

— А где Рикардо?.. Он ведь выжил, ты говорил...

Габриэль сразу оживился. Его лицо, ещё минуту назад нахмуренное, посветлело. Он кивнул и, подхватив Алехандро под руку, мягко, но уверенно повёл его по полевому госпиталю. Вокруг них витал острый запах медикаментов, крови и перегара от спиртовых растворов. Где-то слышались стоны, кашель, отрывистые команды санитаров, приглушённые молитвы на разных языках.

Они прошли мимо нескольких палат с откинутыми брезентовыми пологами — внутри лежали раненые, кто-то был забинтован с головы до ног, кто-то тихо шептал во сне, кто-то лежал с пустыми глазами, глядя в потолок. Алехандро вглядывался в каждого, будто боялся пропустить друга.

Наконец, они остановились у одной из палат, и Габриэль откинул полог.

— Вот он.

Внутри, на узкой койке, полулежал Рикардо. Лицо его было бледным, как мел, но глаза светились живой, настоящей радостью. Увидев Алехандро, он резко подался вперёд, будто хотел вскочить, но тут же скривился от боли.

— Эй, лежи, лежи! — поспешно бросился к нему Габриэль, придерживая за плечо. — Опять подскочишь и давление поднимется, и снова в отключке будешь!

Но Рикардо, несмотря на всё, только рассмеялся — хрипло, с болью в голосе, но искренне.

— Алехандро... Подрывник своего дела! Перехитрил самого дьявола!

Алехандро усмехнулся, тяжело опершись о край койки:

— Да брось ты, скорее он просто решил, что я ему неинтересен...

Он окинул друга взглядом — под простынёй отчётливо проступали массивные гипсы на ноге и бедре, правая рука была перевязана, в уголке рта синяк.

— Что у тебя?

— Нога в двух местах. Голень и ляжка... сломано. Будто артиллерия специально прицелилась. Лежать тут сказали минимум три недели.

— Три недели без твоих шуток — звучит как рай для санитаров. — пошутил Алехандро, присаживаясь рядом, хотя и сам едва держался на ногах.

— Ха! А ты как? Сказали, что ты был как мертвец...

— Я и был. Наверное.

Они оба замолчали, но в этой тишине не было неловкости. Была только усталость. И облегчение.

Габриэль, до этого молча наблюдавший за разговором друзей с доброй улыбкой, вдруг хмыкнул, сложил руки на груди и с притворным возмущением произнёс:

— Алехандро, ты хоть понимаешь, почему я здесь, а не на передовой? Или думаешь, я просто так гуляю между палатками?

Алехандро приподнял бровь, удивлённо глядя на него:

— Ну... Я думал, тебя признали негодным. Инвалидность, всё такое...

Габриэль резко отстранился, будто оскорблённый, и театрально схватился за сердце:

— Оскорбил! Инвалидом меня назвал! Вот спасибо, братец...

Он выдержал драматическую паузу, а потом усмехнулся и продолжил:

— Нет, всё не так. Я сам сказал штабу, что ты мне как брат, и настоял, чтобы меня временно перевели сюда. Хоть на пару недель. Надо же когда-то отдыхать от всей этой грязи и артобстрелов, не только телом, но и головой.

Алехандро вначале растерянно моргнул, потом в глазах примелькнуло что-то тяжёлое — вина. Он отвернулся, медленно кивнув:

— Прости... Я... неправильно подумал. Просто... ты всегда был сильнее нас всех, я не мог представить, что ты сам...

— Что я сам от войны сбегу, да? — мягко продолжил Габриэль. — Да, сбежал. Потому что если бы я остался там, я бы... сошёл с ума. Там люди умирают по сто в день, и всё это уже не ощущается. Я больше не чувствовал — и именно это меня испугало. Я уже не видел в людях людей. Только мишени. Понимаешь?

Алехандро кивнул. Он понимал. Слишком хорошо.

— Иногда единственный способ не потеряться — это отступить хоть на шаг. Хоть чуть-чуть.

Рикардо, всё это время молча слушавший, повернул голову к ним:

— Я бы сказал, что мы все уже немного мёртвые. Просто кто-то ещё дышит.

Молчание снова нависло над палатой, но теперь оно было другим — тёплым, не пустым. Это была тишина между теми, кто всё понял и принял.

Российская Империя, Краинский край, Львов, 6 февраля 1912 года, 10:52

Савчук сидел, привалившись спиной к стене полуразрушенного дома, где временно разместились солдаты его взвода. Свет лампы, подвешенной на гвоздь в перекосившейся балке, едва рассеивал тени на стенах, освещая лица бойцов, сидящих в полукруге. Кто-то рассказывал пошлую шутку, вызывая глухой смех и хриплый кашель, кто-то, уткнувшись в пожелтевший лист бумаги, медленно писал письмо домой, старательно подбирая слова, как будто это были последние. Другие просто сидели молча, уставившись в огонь самодельной печки, в которой трещали щепки, набранные с разбитых заборов.

Савчук жадно доедал похлёбку — густую, с жиром, луком и редкими кусочками мяса, возможно даже настоящего. После недель на сухарях и консерве это казалось пиршеством. Проглотив последний глоток, он шумно втянул воздух сквозь нос, как будто хотел сохранить запах еды в памяти. Он вытер рот потрёпанным рукавом шинели и с глухим металлическим стуком поставил миску на ящик рядом. На мгновение закрыл глаза — не от усталости, а от тяжести момента, от ощущения, что нормальная еда стала чем-то непривычным, почти тревожащим.

Из внутреннего кармана он вытащил помятую бумажку с махоркой, свёрнутую в старую газету. Кривыми, натренированными пальцами быстро свернул самокрутку, поднёс к губам и чиркнул спичкой о стену. С первого раза не загорелась. Со второго — да. Он сделал глубокую затяжку, глаза прищурились от дыма и слабого удовольствия, разливающегося по телу. На секунду показалось, что ничего нет — ни фронта, ни выстрелов, ни холода в костях. Только дым.

Чтобы не мешать другим и не мешаться самому, Савчук медленно поднялся и пошёл к выходу. Его сапоги глухо глухо стучали по бетонному полу, обходя разбросанные вещи и оружие, прислонённое к стене. Он вышел на улицу, где всё ещё держалась зыбкая тишина, редкая в этих краях.

Перед ним тянулась единственная уцелевшая улица — будто вырванная из другого времени. С обеих сторон стояли дома с разбитыми окнами, стены которых были укреплены мешками с песком и деревянными щитами. Между руинами шныряли фигуры солдат, кто-то с лопатой, кто-то с биноклем, кто-то просто стоял, глядя в серое, тяжёлое небо. Один из бойцов рисовал на стене мелом карикатуру на генерала, другой — возился с приёмником, пытаясь поймать хоть какой-то музыкальный сигнал.

Внезапно, как будто издалека, прокатился гул — залп батарей с востока. Земля под ногами чуть дрогнула, в воздухе повис тяжёлый гул. Это были свои. Никто даже не поднял головы. Один солдат хмыкнул и продолжил точить нож. Другой — только поправил каску. Слишком привычным стал этот звук, слишком часто он раздавался — как напоминание, что война никуда не делась. Просто сделала паузу.

Савчук стоял, затягиваясь сигаретой, и смотрел вдаль, туда, где между руинами, казалось, таился сам фронт — всегда рядом, всегда под кожей.

Затем — резкий, пронзительный свист, будто воздух сам разрывался в агонии. Сердце Савчука успело сжаться в груди, но мысль не успела оформиться. Грохот.

Словно сам дом взревел и взлетел в воздух — камни, осколки дерева, стекло и человеческие тела смешались в пламени. Его откинуло с силой, как тряпичную куклу — в сторону, на землю, в грязь. Он ударился плечом и виском, мир поплыл, заплясал, осыпался искрами. В ушах звенело.

Затем второй удар — дальше по улице. И третий. И четвёртый.
Снаряды начали методично ложиться вдоль улицы, будто кто-то чертил линию по линейке — дом за домом, жизнь за жизнью.

Земля кипела.
Дома рушились с грохотом и стоном, будто сами чувствовали боль.
Тела разрывались — не людей, а уже безымянных кусочков.
Крики, стоны, мольбы, проклятия — всё это смешалось в один нечеловеческий хор.

Савчук лежал, лицом в грязь и щебёнку, руки сжались вокруг головы — неосознанно, рефлекторно, как будто в этом была хоть какая-то защита. И он молился. Не о спасении. Не о помощи. Он шептал:
— Пусть быстро... Только быстро... Господи... быстро...

И вдруг — тишина. Не настоящая, конечно, — только в ушах. Наступила мертвая пауза.
А потом, как сквозь вату, начали прорываться звуки — стон, хрип, крик, судорожное "мама", и кто-то звал фельдшера, уже зная, что он не придёт.

Савчук приподнялся. Мир казался каким-то неестественным, будто цвет сменился — всё серое, всё кроваво-серое. Он смотрел широко раскрытыми глазами, в которых ещё дрожал страх и неверие. Он был цел. Совсем. Даже не поцарапан. Даже шинель не прожгло.

Он поднялся, шатаясь, чувствуя, как под ногами чавкает земля, пропитанная кровью.
Первое, что он увидел — та самая стена. Там, где несколько минут назад солдат рисовал мелом, теперь осталась грязная кровавая мазня, к которой прилипли куски мяса и лоскуты ткани. Самого художника не было видно — от него, возможно, ничего не осталось.

Он обернулся. Улица — уже не улица, а преисподняя, выжженная и уничтоженная.
Тела лежали в неестественных позах, части — валялись отдельно. Кто-то всё ещё корчился, кто-то дёргался, кто-то кричал. Песок, щебень и кровь — всё это стало единой массой.

Где-то сбоку раздался крик:

Фельдшер! Боже, фельдшер сюда!
Но никто не ответил.

Савчук просто стоял и смотрел. Губы его дрожали, пальцы были покрыты пылью и пеплом. Он не чувствовал ног, не знал, как он ещё стоит. Его взгляд был пуст, дыхание — рваное. Он не мог двинуться. Только думал:
— Это ведь только утро...

Савчук шагал, словно тень самого себя — медленно, с трудом, будто каждая ступень давалась сквозь вязкую воду. Гул в ушах ещё не прошёл, мир казался будто в мутном стекле. Он шёл, неосознанно переступая через тела, иногда касаясь сапогом руки или ноги, оторванной или судорожно дёргающейся.

Кто-то тянулся к нему:
— Брат, пожалуйста... не оставляй... — шептал окровавленный солдат, у которого не было ноги и выбитым правым глазом.
— Прикончи... прошу... — хрипел другой, лежащий у стены с распоротым животом, держась за кишки, пытаясь запихнуть их обратно.

Но Савчук не слышал, не слушал, будто ушёл внутрь себя. Он знал — всё, что он сделает, ничего не изменит. Они всё равно умрут.

Он прошёл ещё немного. Грузный запах гари, крови и мокрой земли въелся в кожу и лёг на язык.
И тут — голос. Знакомый. Спокойный. Слишком спокойный.

— Кто-нибудь... оттащите меня... на воздух...

Голос звучал, как будто с кухни, будто человек просто просил приоткрыть окно. Савчук остановился и, перебираясь через развалины, нашёл его.

Артур Третяк лежал между кусками кирпича и искорёженного железа, прислонённый к стене, как к креслу. Он был жив. Но...

Кровь текла из уголка губ, пена с розовинкой пузырилась.
Кисть левой руки — отсутствовала, остался обрубок, замотанный ремнём.
Обе ноги были исковерканной кашей мяса, кости торчали наружу.
Из-под разорванной шинели выглядывали органы — печень, кишки, что-то пульсировало.

— Савчук... дорогой... Подтащи, а? Душно тут... — проговорил он почти с улыбкой, будто встретил старого друга в лавке.

Савчук не ответил. Он просто наклонился, зацепил подмышки, и потащил его. Плашмя. Осторожно.
По земле тянулся кровавый след, густой и насыщенный. Вязкий. Савчук смотрел на него, как на мокрый след улитки — без эмоций.

Артур, кашляя, сплюнул розовую кровь, посмотрел на небо, потом — на улицу. И, словно в размышлениях, сказал:
— Вот оно, командование... теперь и своих не жалеют...
— Уходят. Город бросают. Львов наш... Львов пал...

Он посмотрел на Савчука уже серьёзно, взгляд стал острым.
Савчук... ты живой. Слышишь? Живой. Уходи. Уходи с города.
— Дойдёшь — доложи, кому надо: Львов сдан.
— И что... вся Третья Украинско-Стрелковая дивизия — всё. Конец ей. Никого больше. Всё в земле...

Он глубоко вдохнул, глаза задрожали.
— А теперь... оставь меня. Не хочу, чтобы... ты смотрел. Мне... хватит.

Савчук стоял, не зная, как уйти. Словно ноги приросли. Он посмотрел в глаза человеку, который ещё вчера отдавал приказы, подбадривал, делился махоркой.

Теперь — просто мясо с душой. И всё, что он просил — уйти.

24 страница19 мая 2025, 20:18

Комментарии