12. Холодно
Она правда думала, что днём будет легче.
Что если солнце высоко, если голоса снаружи звучат привычно — хлопки, смех, звук топора, скрип вёдер, — если мир продолжает жить, как будто ничего не случилось, то, может быть, и внутри неё что-то станет ровнее. Спокойнее. Тише. Что если спрятаться под одеялом, лечь на бок, закрыть глаза и просто не думать, то всё затихнет. Как выключенный звук. Как ночь, которую можно просто проспать.
Но день не принёс забвения.
Сон не пришёл.
Вместо него — пришли мысли.
Те, что тихо ходили кругами, будто по старому полу. Те, что шептали в голове голосами, которых она не хочет вспоминать. Те, что цеплялись, как занозы, не давая телу расслабиться. Она лежала, сначала с открытыми глазами, потом с закрытыми, потом на спине, потом на боку — но не могла ни уснуть, ни встать. В какой-то момент почувствовала, как начинает дрожать рука — просто так, сама по себе, без причины. И тогда она прижала её к груди, сжала крепче, будто могла остановить этим внутреннюю тряску. Не помогло.
Один раз она действительно почти задремала. Почти. Тело обмякло, дыхание стало тише, и где-то в темноте сна уже начало вырисовываться что-то неясное — будто она идёт по воде, по колено, и кто-то зовёт её по имени. Но это имя прозвучало не так. Не тем голосом. Не с той интонацией. И сердце ударило так резко, что она села, задыхаясь, будто вынырнула из-под воды. Лоб был мокрым, спина прилипла к матрасу. Она прижала ладони к лицу и долго просто сидела, не двигаясь. Словно пыталась не расплакаться. Словно боялась — если сейчас сорвётся, уже не сможет остановиться.
Еду она видела. Знала, что тарелка стоит снаружи. Чувствовала запах хлеба, когда ветер дул с нужной стороны. Понимала, что давно не ела. Но каждый раз, как только она думала о том, чтобы открыть дверь, шагнуть — пусть даже не к людям, а просто к порогу — внутри что-то начинало сжиматься. Грудь. Горло. Желудок. Словно организм говорил: нет. Не сегодня. Еда стала чем-то чужим, далёким. И каждый раз, глядя на дверь, она чувствовала, как не аппетит возвращается — а тревога. Потому что дверь — это мир снаружи. А ей пока не по пути.
Когда за окнами стало темнеть, она лежала, лицом к стене. Не спала. Просто дышала. Тихо. Как будто надеялась стать невидимой. Исчезнуть. Стереться на время. Стать той самой тенью, которой никто не ждёт.
Но она знала, что её ждут. Это чувствовалось. Всем телом. В воздухе.
И от этого хотелось спрятаться ещё глубже.
От лица Ньюта
На третий день тишины что-то в груди начало давить. Не громко, не панически, не как страх, а как тяжёлое подозрение, медленно оседающее в животе, которое невозможно вытолкнуть логикой. Я ждал. Я не тревожил. Я уважал её границы, её молчание, её правo быть в одиночестве. Но утро снова пришло — и не принесло её. И в какой-то момент я уже не мог не пойти.
Снаружи солнце стояло выше деревьев, и лагерь жил своей привычной жизнью: Фрайпан возился с кухней, Чак таскал воду, Галли пинал корзину с тряпками, делая вид, что у него есть дело. Но их взгляды, как и вчера, снова невольно возвращались к хижине. И мне вдруг стало невыносимо — не знать. Потому что если что-то случилось, если ей хуже, чем мы думали... тогда мы все совершили ошибку, молча соглашаясь, что "ей нужно время".
Я подошёл к двери и на мгновение замер. Это было неправильно — вторгаться. Но ещё неправильнее было оставаться снаружи, когда внутри, возможно, человек в беде. Я постучал — тихо. Один раз. Второй. Никакого ответа. Не шороха. Даже не вздоха. Я положил ладонь на ручку... и толкнул дверь.
Внутри было полутемно. Воздух — застоявшийся, горячий, тяжёлый, как в запертом ящике. И в этом полумраке она лежала на боку, на том же матрасе, где мы оставили её. Накрытая одеялом до подбородка, спиной ко входу. Сначала мне показалось, что она просто спит. И это показалось даже хорошим знаком. Я сделал шаг — и почувствовал, как что-то не так. Слишком уж тишина была... неестественной. Тело её лежало слишком неподвижно. Словно не просто спала. Словно застыла.
Я обошёл матрас и присел рядом, не торопясь, боясь сделать резкий жест. Её лицо было бледным. Не белым — а каким-то пустым, без цвета, без крови. Дыхание — едва уловимое. Я потянулся к её руке, осторожно, двумя пальцами коснулся её запястья.
И почувствовал холод.
Рука была холодной. Настолько, что это не укладывалось в голову — в этой жаре, в этой душной хижине, среди спертого воздуха и знойного утра. Она должна была быть тёплой, вспотевшей, живой. Но пальцы её были ледяными, как будто она часами лежала в подвале, а не под палящим солнцем. У меня сжалось сердце. Мысль пронеслась в голове со скоростью удара молнии: она потеряла сознание?
— Келли? — тихо позвал я.
Никакого ответа.
Я наклонился ближе, осторожно коснулся её плеча.
— Эй... Келли.
Снова ничего. Я уже собирался тряхнуть её — не сильно, но так, как делают, когда пытаются разбудить по-настоящему, как тревожат, когда нужно — и тут она вздрогнула.
Едва заметно. Пальцы чуть сжались. Губы дрогнули. Глаза приоткрылись — тускло, сонно, мутно, как будто сознание возвращалось к ней через воду, медленно, с усилием. Она не вскрикнула, не подскочила, не испугалась. Просто смотрела на меня, не сразу понимая, где находится.
— Ты... ты спала? — выдохнул я, чуть тише, чем шёпотом.
Она не ответила сразу. Только моргнула — один раз. Потом чуть кивнула. Очень медленно.
Она действительно заснула. После стольких часов. После двух суток, проведённых в беспрерывном напряжении, наконец, её тело сломалось, отпустило, позволило себе отключиться — но сон был таким глубоким, что я едва не поверил в худшее. И всё же... её кожа была холодной. Даже сейчас. Даже после сна. Это не было нормальным.
Я не стал спрашивать «почему». Не стал делать вид, что могу понять, что происходит в ней. Просто посмотрел на неё — и остался рядом. Встал, не делая лишнего шума, пошёл к двери, приоткрыл её, впустил немного воздуха. Потом снова сел — на пол, у стены, в нескольких шагах. Не прикасался. Не давил. Просто был.
Потому что теперь я знал: ей хуже, чем она говорит. Хуже, чем кажется. И молчание — не защита. Оно медленно, тихо, убивает её изнутри.
И если она даст, я буду рядом. Пока она сама не скажет, что снова хочет выйти в этот мир.
_____________________________
Сидя на полу у стены, в душной хижине, где пахло затхлой древесиной, пылью и чем-то неуловимо чужим, я чувствовал, как внутри медленно, но неотвратимо нарастает одно ощущение: ответственность. Не та, что записана правилами, не та, что распределяется по должностям. А та, что прорастает из боли другого человека и прочно вплетается в твою собственную жизнь. Та, от которой невозможно отмахнуться. Она приходит не потому, что ты обязан, а потому, что не можешь иначе.
Я смотрел на неё. Она лежала всё так же, не двигаясь, с открытыми, но мутными глазами, в которых читалась не боль даже — пустота. И это было страшнее боли. В ней не было истерики, слёз, гнева, страха — ничего. Как будто всё уже прожито, и всё, что осталось, — только выживание на самом краю, механическое, автоматическое. И это... хрупкое тело, обычно полное движения, голос, всегда с оттенком сарказма, взгляд, острый и внимательный — теперь было пустой оболочкой. Холодной.
Я снова подумал о её руке. Она не согрелась. Даже спустя минут десять. Даже несмотря на то, что вокруг — жара, и даже мне душно. Я вспоминал, как она держала нож, как стояла в той ночи, обхватив себя, не пуская никого ближе, даже меня... и сравнивал это с тем, что вижу сейчас.
Она угасает. Не быстро. Не драматично. Но с каждым часом — всё глубже. Всё глуше.
Я чувствовал, как всё это накапливается во мне. Как где-то в груди, чуть ниже ключиц, появляется тупая тяжесть. Как мысли начинают ходить по кругу. Что, если бы я пришёл раньше? Что, если бы всё это заметил тогда, когда она впервые дрогнула? Что, если её холод — это уже не просто усталость, а что-то другое? Что, если она просто отключается, по частям, незаметно?
Мне хотелось действовать. Хотелось сорваться — за водой, за едой, за Фрайпаном, хоть за доктором, которого у нас нет. Хотелось обложить её одеялами, разжечь костёр прямо в хижине, лишь бы только прогнать этот леденящий холод из её пальцев, из её лица, из её пустых глаз. Но я не мог. Я знал — если сейчас начну суетиться, она замкнётся. И может не пустить больше никого. А я не мог позволить себе потерять доступ к ней. Даже этот хрупкий, тонкий, ненадёжный — через молчание, через присутствие, но доступ.
Я смотрел, как она моргает медленно. Как её дыхание чуть сбивается, будто даже в этом — усилие. Как плечи, когда она пытается перевернуться — почти не слушаются. Это был не просто упадок сил. Это был... отказ системы. Как будто тело больше не верит, что стоит бороться. Как будто оно решило — не сопротивляться. Не звать на помощь. Просто отключиться.
Я не знал, как помочь. Но знал одно: оставить её одну — значит потерять её совсем.
Я дышал глубоко, чтобы не срываться. Не показывать, насколько я сам напуган. Я не привык бояться. Особенно так. Обычно всё просто: есть угроза — ты действуешь. Но с этим... с этим ничего нельзя сломать, побороть, выбить кулаком. Это не чудовище. Это пустота внутри неё.
И я чувствовал — она с каждым часом всё слабее.
Она снова моргнула — медленно, с усилием, будто даже это движение даётся ей с боем. И тогда она повернула голову на подушке, чуть-чуть, и посмотрела на меня. Этот взгляд... он был не узнаванием, не страхом, не просьбой. Он был голым, обнажённым состоянием, в котором человек уже не спрашивает — а просто существует, до того, как исчезнет совсем.
Губы её дрогнули. Она чуть приоткрыла рот, и я, как по команде, наклонился ближе. Боялся, что сейчас услышу стон, жалобу, слова, которых не вынесу. Но она выдохнула нечто иное. Тихо. Почти беззвучно. Как шорох на щеке.
— Мне... холодно.
Эти два слова прошли сквозь меня, как нож. Я выпрямился, резко, почти вскинувшись, будто меня ударили. Холодно? В этой жаре? В этой душной, пропитанной зноем хижине, где окна не открывались, где воздух будто застаивался? Я знал, что бывает: когда тело переходит ту грань, где не справляется, где сбой идёт не снаружи, а внутри. Когда организму больше не хватает сил бороться. Это не просто переутомление. Это истощение. Физическое. Эмоциональное. Возможно — опасное.
Я обхватил её ладонь обеими руками, как будто этим мог согреть, вдохнуть в неё хоть немного тепла, хоть частицу своей силы. Её пальцы — вялые, холодные, будто промёрзли изнутри. Я накрыл их ладонью и смотрел, как она медленно моргает, а дыхание её становится всё поверхностнее.
— Келли, — сказал я тихо, сев ближе, склонившись к её лицу, — я сейчас кого-нибудь позову. Хорошо? Только ненадолго. Только чтобы посмотреть. Это не больно. Это просто... — я сглотнул, стараясь, чтобы голос не дрогнул, — чтобы понять, как помочь тебе. Хорошо?
Она ничего не ответила. Только закрыла глаза. Не в знак согласия — скорее, как человек, которому уже всё равно.
И тогда я поднялся быстро, резко, будто изнутри сорвался. Вышел на улицу. Солнце ударило в глаза. Я поискал взглядом — Клинта, Джеффа — они оба были у кухни, перетаскивали ящики. Я подошёл к ним, не бегом, но решительно.
— Вы оба, — сказал я, сдерживая голос, чтобы не прозвучать, как будто уже конец света, — со мной. Сейчас. В хижину Келли. Она... ей плохо. Очень
Клинт и Джефф переглянулись. Без шуток, без лишних слов. Они двинулись за мной без вопросов. У нас не было настоящего врача. Ни медикаментов, ни диагноза. Но они знали, что делать, когда кто-то в лагере был близок к грани. Хоть что-то. Хоть минимально. И я надеялся, что хоть это лучше, чем ничего.
______________________________
В хижине было слишком тихо, даже когда мы втроём стояли над её неподвижным телом. Клинт склонился к ней первым, молча, профессионально — насколько может быть профессиональным подросток, у которого за плечами не медицинская школа, а пара лет выживания в изоляции. Он приложил ладонь к её лбу, затем к щеке, хмурясь, но не говоря ничего. Джефф тем временем аккуратно взял её запястье — так же, как я утром, но чуть увереннее, точно зная, где искать пульс.
Минуты шли в гнетущем молчании. Я стоял у стены, сжав кулаки, не вмешиваясь. Мне хотелось встать ближе, дотронуться, подбодрить её хотя бы словом, но я знал — это не момент. Сейчас им нужно пространство, нужно думать, не отвлекаясь на мои эмоции. Но внутри всё сжималось всё сильнее. Я наблюдал за каждым их движением, ловил каждый взгляд, каждое движение губ, но... ничего не звучало.
— У неё... температура, — произнёс Клинт тихо, не поднимая глаз. — Ниже, чем должна быть. Намного. Кожа холодная. Как будто она лежала в снегу.
Джефф кивнул, глядя на свои пальцы, будто надеясь почувствовать что-то иное.
— Пульс слабый. Неравномерный. Но есть. Пока есть.
Я сделал шаг ближе, осторожно.
— Что это значит?
Они оба молчали. И вот это молчание было хуже, чем любые диагнозы.
— Мы не знаем, — признался Клинт. — Она не ранена. Никаких видимых травм. Сердце... работает. Дыхание есть. Но будто тело... отключается. Потихоньку..
— Истощение? — спросил я. — Шок?
— Может быть. Может, нервы. Может, что-то с обменом. Но у нас нет ничего, чтобы проверить это точно.
Джефф вздохнул и встал, вытирая ладони о штаны.
— Если бы у нас был капельницы, хоть что-то — можно было бы поддержать силы. Сейчас только... греть, поить, ждать. И надеяться, что организм включится. Что она ещё борется.
Я снова подошёл ближе и сел рядом, на пол, ближе, чем раньше. Она всё ещё лежала с закрытыми глазами, как будто не слышала ни одного слова. Но я знал — она чувствует, что мы здесь. Пусть даже где-то на самом краю сознания.
— Я останусь, — сказал я просто.
Клинт посмотрел на меня и медленно кивнул. Уходя, он бросил взгляд через плечо — и в нём было больше, чем просто медицинский интерес. В нём была та же тревога, которую я носил в себе с утра.
Когда дверь за ними закрылась, я накрыл её плечи одеялом, поправил край, чтобы не дуло, и остался сидеть. Слушал её дыхание. Неритмичное, поверхностное, слабое.
Она здесь. Но будто за стеклом.
Я рядом. Но не могу пробиться.
