Глава 1. Шаг в неизвестное
Ему некогда было думать. Он сжал зубы. Надо было либо стоять, либо идти... и он сделал шаг вперед.
*
А между тем эта судьба не готовила ему радости. Опасения Гефестиона были оправданы, как и смутное чувство страха, вызванное лицом, показавшимся знакомым. Он не узнал его – а между тем он знал его близко, очень близко, они были друзьями, были соратниками, потом были врагами, и, наконец, он, Гефестион, по приказу своего царственного друга, самолично подверг этого человека однажды весьма жестокому допросу, в то время как царь, притаившийся за завесой, не без злорадного удовольствия наблюдал за мучениями своей жертвы, слушал ее жалобные крики, и наконец захохотал – раздавив и унизив того, доведя казнь до крайней степени изощренности. Да, властный государь, он надеялся растоптать этого человека, вдавить его в пыль и уничтожить, и он сделал бы это, если бы Ларес не умела воскрешать, умножая и продлевая ужас казни долгим сознанием пережитого позора. Жгучий огонь этого ужаса, в котором злорадных смех, смех нынешнего врага, смех бывшего друга, был еще трижды больнее, чем раскаленное железо, не остывал, но только разгорался со временем все болезненней и ярче. Этот человек готовил месть, он жаждал мести, он жаждал стереть свой позор и стереть этот позор у него был только один единственный способ. Но он должен был найти своего мучителя. Найти где угодно – на троне ли или в безлюдной пустыне, каким угодно, здоровым ли или безумным. Он искал его. Искали многие, но именно он нашел его, словно лютая боль до сих пор не могущей завершиться пытки сама указывала ему путь И вот теперь этот человек увозил с собою на коне связанным и бесчувственным своего былого тайного врага.
Он долго ждал этого часа, он долго готовил его. С ним было двое друзей, таких же несчастных и еще почти юных жертв злого гнева их бывшего государя, так же как он сам обвиненных в заговоре и казненных. Да, они действительно замышляли заговор. Готовили заговор, утомленные до изнеможения бесконечным движением в непонятную даль, видящие – и далеко не без оснований – какие беды, какой крах несет оно их покинутой родине. И они говорили ему, много раз говорили ему, говорили своему государю об этом – но разве он стал бы их слушать? Заговорщиками они были уже потому, что сомневались в его правоте. Что им было делать? Они могли даже чувствовать себя виноватыми. Они были уже достаточно наказаны тем, что их заговор не удался, что они предстали с позором перед всем войском как предатели и враги. Но как яростно расправился он над ними, как жестоко унизил их, как злобно насмеялся над ними!
Да, Филота тоже кричал на пытке, и, быть может, он сознался во всем, что он делал и что не делал, и назвал имена всех, виновных и невиновных, все, какие его мучители хотели услышать, быть может, он назвал даже имя отца. И он был убит, и отец его был убит, все убиты, и теперь все были здесь. Тогда, когда они очутились здесь, они могли еще не опасаться на Ларес тех бедствий, с которыми через несколько лет пришлось сразиться их гонителю. Но едва осознав произошедшее, едва найдя друг друга, трое друзей, объединенных общим горем и общей надеждой, ринулись к западу. Они встретили Пармениона, и Филота, потрясенный, в тоске бросился на грудь столь предательски умерщвленному отцу. Отец не винил его ни в чем, единственным, кого он винил – был тот, кто их всех уничтожил. Ближе к западу им удалось перейти на территорию Филиппа, как раз теперь развернувшего свою деятельность, и Парменион, его старый полководец, конечно остался здесь, и они – вместе с ним. Их рассказ подлил масла в пылающий огонь отцовского негодования против сына. Филипп скоро остановил свое наступление, не желая помогать своими действиями на Ларес успехам Александра на Земле. Они издали следили за продвижениями его войск. Они ожидали дружно, когда безрассудный молодой царь падет в какой-нибудь из своих диких битв в каких-нибудь индийских землях в недостижимой дали от родины. «И тогда персы, индусы или кого еще встретит он – отомстят за нас», - говорил Филипп. Но эти ожидания не оправдались: он не пал в битве, он возвращался. Он вернулся, чтобы умереть своей смертью в Вавилоне. И даже тогда их предположения оказались напрасны, и его солдаты, полные самоотверженной любви и надежды, спасли его от персидской мести. Теперь уже Филипп всерьез задумался над планом действий. Филота торопил его к наступлению – но разве можно было наступать, не будучи уверенным в успехе? А в успехе он уверен не был. Александр никогда не проигрывал, самым безумным образом никогда не проигрывал даже там, где не было никаких шансов на победу. Он слишком быстро, почти молниеносно восстановил свои силы. Филипп думал, что делать. Он не мог и не хотел сам бросить вызов: любая неудача, любая сомнительность стала бы тогда позором. Но он мог извести его, мог заставить его самого бросить вызов – само это будет позором сыну, пошедшему войною на отца. Однако тот этого не сделал. Пока не пришла, наконец, весть о его безумии и бегстве из собственного лагеря. Филота побледнел и сжал кулаки. А Филипп задумался. Искать его и мстить, не дать ему избежать мести – настаивал Филота. Но Филипп молчал и бездействовал. «Боги отомстили ему. Оставь его богам», - сказал он. Да, конечно, Филота понимал, что Филиппу было жаль только своей неудавшейся земной славы, его гневила мысль, что сын затмил его имя. Смерть можно было, в конце концов, простить. Даже мучение, за давностью, можно было простить. Но унижение, насмешку – вот что нельзя было простить никогда. Он должен был действовать сам и как можно скорее. Филипп отправлял отряд на север, куда, как бродили слухи, ускакал обезумевший царь – Филота вместе с двоими друзьями вызвался идти с ним. Филипп понял зачем. Он разрешил. Но приказал: если не найдут никого за три месяца – пусть возвращаются. Задержка будет расценена как предательство.
*
Друзья прилагали все силы, чтоб найти его, они вызнавали везде, они объехали все, что могли объехать – но нигде не было о нем и слуха. Три месяца уже были на исходе, но они так еще и не решались вернуться. И вдруг услышали нечто – нечто обнадеживающее, какую-то смутную весть. Они бросились вслед за ней, уже не думая о времени. Покинув свой возвращающийся уже назад отряд, они помчались в горы, отыскали какой-то туземный народ, и все больше убеждались, что смутный слух их, вернее всего, не обманул. Это было всего лишь небольшое племя, но воинственное и сильное, и враг их пользовался среди него таким почетом, что добыть его оттуда было не так-то просто. Сперва они хотели прибегнуть к подложному письму, но быстро поняли, что тем лишь возбудят подозренье. Тогда они, обнаружив каких-то горных жителей, недовольных вторжением незнакомого племени в их земли, убедили их и страхом, и лестью что все беды происходят от двоих светловолосых людей, ведущих его. Они обещали им награду, золото, драгоценности за то, что они помогут добыть этих двоих. Они научили их построить преграду на реке, научили посеять слух о предательстве светловолосых и пообещать пропустить безобидных по сути чужеземцев, если только они выдадут своих опасных спутников. Все, однако, казалось напрасным, и кипящие жаждой мщения друзья стали обдумывать другие пути, когда вдруг увидели, что жертва сама мчится без всякого сопровождения прямо к ним в руки. Им не было дела до несчастных дикарей, метавшихся в ужасе, они бросили им обещанное золото и ускакали. В остальном же безрассудный герой достиг своей цели: как только вода, пенясь, с шумом пролилась вниз, все – и дома, и их жители и то самое, причитавшееся этим жителям, золото, и яркие камушки, были уже в руках гурми, а если быть точнее, гульдреми, ибо на их языке, которого Гефестион так и не выучил, имя их было гульдреми – воины-пастухи, – и этим жителям пришлось в горьких стенаниях ответить за то, что единственного, что их враги, опомнившись, более всего хотели бы найти и вернуть, – тех самых двоих светловолосых, только что схваченных на их глазах людей, – уже здесь не было.
Гульдреми пытались броситься в погоню – но они слишком много времени потратили на то, чтоб выяснить, что произошло, и слишком плохо представляли себе местность – хотя скалы иссякали прямо за тем пологим хребтом с деревьями, и впереди расстилалась живописная покрытая мелкими зелеными холмами равнина, так что им оставалось только горестно вздыхать о своем былом неверии. Филота со своей добычей мерно скакал по этой долине прочь, а его друзья уже улетели вперед, в заранее облюбованное и тщательно подготовленное ими для предстоящего суда место. То, что вместе с главным врагом они схватили и Гефестиона, позабавило их, но оставлять его для своей расправы они не хотели и не могли. В первую очередь потому, что им нужны были деньги – они давно лишили себя надежды на спокойное возвращение к Филиппу и не могли ждать от него милостей, а все, что у них оставалось, они только что благородно потратили на выкуп. Красивый Гефестион, пожалуй, принес бы им хороший доход на невольничьем рынке. К тому же тем самым они выражали ему свое презрение как послушному, но неинтересному им исполнителю чужих приказов. И наконец, а может это и было самое главное, они не хотели дать своему мучителю никакой надежды, даже в виде сострадающего дружеского взгляда, и никакого шанса на то, что он сам мог бы почувствовать свое благородство, сострадая мучениям друга. Нет, Гефестион им был не нужен и даже вреден, так что верные слуги были отправлены для исполнения важного поручения по продаже последнего как раба. Филота же вскоре достиг назначенного места. Двое рабов привели привезенного им утомленного, раненого и почти лишенного долгою скачкой сил человека в сознание, сорвали с его плеч одежду, связали крепко за спиною руки, и подняли на ноги. Сейчас он смог оглядеться. Место было совершенно пустынное, позади уходил вверх каменистым и покрытым лишайниками обрывом крутой склон невысокого холма, между уступами которого проглядывала небольшая пещерка, в которой друзья устроили в последнее время свой тайник, где ночевали и хранили свои пожитки. Перед холмом расстилалась прогалина, заваленная мелкими камушками и заросшая остролистой сухою травой, а со всех сторон ее загораживали кучки темных приземистых деревьев. Посреди нее в специально вырытом углублении, накрытом сверху железной решеткой, был разожжен большой костер, высокое пламя, прорываясь сквозь прутья, вздымалось к вечернему небу, заволакивая его полупрозрачным дымом. Воздух был теплым и неподвижным, а лиловый и совершенно безоблачный небосвод постепенно темнел.
*
Пленника подвели к грозно стоящим чуть в стороне от костра мстителям. Они смотрели на него сосредоточенно и мрачно. Он поднял глаза и также взглянул на них. Они внимательно разглядывали его. А он разглядывал их. Разглядывал не без любопытства. Он давно, очень давно не видел их и почти что забыл их лица.
Когда эти люди искали своего врага, они не слишком верили слухам о его безумии. Даже зная о его странном бегстве, они все же не находили причин считать, что оно совершено человеком, полностью утратившим память о себе. Безумен он или нет – они полагали, что он остается все еще тем, кого они знали. Им нужна была его память, чтобы их месть не потеряла смысла. Глупо было бы мстить тому, кто не знает, за что. Невозможно было бы представить ничего тоскливей и безнадежней, чем сейчас отпустить его в беспамятство. Тогда они могли бы хотя бы сжечь его заживо, так и не утолив своей боли ни на единую каплю. Но теперь им было в чем усомниться. Они ожидали чего угодно: ужаса, гнева, ярости. Они не ожидали, конечно, страха или мольбы. Но стоящий перед ними человек смотрел устало и равнодушно на их мрачные лица и, наконец, казалось, едва смог сдержать улыбку.
- Ты знаешь, кто мы? – начал Филота хмуро.
- Да, - ответил тот спокойно настолько, что почти безмятежно.
- Ты знаешь, зачем ты здесь?
- Да, полагаю, - вновь последовал спокойный ответ.
- Ты помнишь, что ты причинил нам?
Пленник пожал плечами. Пожал плечами чуть раздраженно.
- Я все хорошо помню.
- Теперь ты стоишь перед нами, - один из юношей воскликнул, не выдержав. - Как мы прежде стояли перед тобою.
- Мне не пришлось, правда, добывать вас хитростью у дикарей... - заметил пленник.
- Да как ты смеешь!.. – крикнул другой юноша.
- Конечно, мы-то и так были в твоей власти, нам некуда было от тебя бежать, даже если бы мы хотели тебя никогда не видеть!
Повисло молчание.
- Ты признаешь свою вину? – продолжил Филота.
- Это бы мало что изменило...
- Мало? Да, мало! – Филота подошел к костру, так что лицо его в стремительно спускающихся сумерках было теперь ярко озарено его рыжим светом. – Александр, ты, царь, ты, некогда бывший другом, которому я верил, которого я любил! Эти юноши, которых ты замучил и опозорил, - он указал назад. - Они не были виновны ни в чем, кроме как в том, что тебя ненавидели, но это было их правом – тебя ненавидеть. Но я – я любил тебя, и да, я был изменником. Я не буду объяснять тебе теперь, как ты меня им сделал. И я бы мог простить тебе то, что ты меня убил, что ты меня истязал, даже то, что ты убил моего отца. Но я не могу простить тебе того, что ты насмеялся надо мною! Ты, спрятавшись, смотрел на мои мучения и издевался над моим страданием. Как ты мог быть столь низок?!
Пленник задумчиво скользнул взглядом по окружающей темноте. Он действительно хорошо все помнил сейчас. До удовольствия хорошо помнил. Он вспомнил все. Но эти люди, этот старик-отец, который все время мешал ему и навязывал свои никчемные и застарелые советы, и этот чванливый гордец, теперь гневно глядящий на него – он помнил, как они были ему отвратительны тогда, он не мог удержаться от того, чтобы уколоть больнее. Хотелось, помнилось ему, плюнуть, растоптать, может это было чересчур, но все же...
- Ты был слишком несдержан, - наконец, ответил он.
- Несдержан?! – Филота отпрянул. – Ну что же, так проверим, будешь ли сдержан ты.
Пленник не отозвался, и Филота, вновь вернувшись к свои товарищам, продолжил спокойнее:
- Испытай на себе то, что готов был причинить другим. Но тебе все же легче, чем было нам. Ведь у нас не было надежды, а у тебя – только признай свою вину – и мы тебя оставим.
*
- Да, это прекрасная надежда, - усмехнулся пленник. В том, что они намереваются его истязать, у него с самого начала не было сомнений, и в том, что он ни в коем случае не должен закричать – тоже. Но как? Он смеялся тогда – это правда, но он отнюдь не был уверен в себе. Филота не был человеком слабым, но он кричал так, что кровь замирала в жилах, притом что и пытка еще не была слишком суровой, и он еще мог ходить, когда от него уже узнали все, что хотели. А здесь он – в полной их власти, один среди безлюдной ночи, они замучают его до смерти, чтобы только он хоть раз крикнул... Но один ли он? Он вдруг вспомнил про Гефестиона.
- Вопрос вы позволите? – произнес он мягко.
- Говори.
- Скажите, ваш гнев распространяется только на меня?
- Что?
- Вы только мне собираетесь мстить?
- Тебя достаточно.
- Хорошо.
- Хорошо? – зло засмеялся один из юношей, длинным железным шестом разгребая костер под решеткой. Решетка над ним накалилось докрасна, а пламя опустилось совсем низко, в темноте жутко сияли ярким светом пылающие угли. – Увидим, насколько это хорошо!
Вверх улетела туча сияющих огоньков. Все трое они сейчас подошли к костру и остановились позади него. Решетка лежала над пламенем вровень с землей, она была длинной, в половину, должно быть, человеческого роста. Вид ее был совершенно чудовищен, если представить, что она и должна была стать орудием пытки. Филоту тоже пытали раскаленным железом, там тоже была решетка, он воспроизвел почти в точности всю сцену. И он выдержал слишком мало, едва он коснулся этих прутьев – и был уже готов совершенно на все. Вид ее был страшен, да. Но почему так мгновенно? Почему так истошно он вопил? И возможно ли удержаться?
Они стояли молча по ту сторону страшного костра. Они медлили. Словно давали ему время на раздумье. Позади него так же неподвижно стояли их угрюмые рабы. Так как же не закричать? - думал он. Когда в пылу битвы его ударял меч, или пронзала стрела или задевал своей шипящей головою огненный факел, он, конечно, не кричал – но это было так мгновенно и мысли его были заняты другим. Может быть, думать о другом? Вряд ли получится. Все его мысли были прикованы к раскаленным прутьям и полыхающему под ними пламени, даже несмотря на то, что смотрел он спокойно перед собою в глаза своих мучителей. В виске нервно стучала кровь. Да, когда он был болен, или же сам себе вырезал стрелу из раны, он не издавал ни звука – но и Филота тоже. Так в чем же дело, чего он теперь себе даже вообразить не может?.. С другой стороны, он видел одного раба, человека преступного и порочного, который ни разу не застонал, даже когда ему дробили кости...
- Подойди, - приказал Филота.
Пленник стоял неподвижно. Он не привык подчиняться приказам. Он не желал идти. Не желал шевелиться. Он думал об одном: как он мог бы не закричать? Неужели его сознание помутится и утратит власть над телом, так что оно, извиваясь, будет корчиться в муках? Да ему не жалко было тела, ему не нужно было тело, не нужна была кожа, и плоть, и кости, пусть горят – ему нужно было только одно: не дать этим людям победить его и получить повод посмеяться над ним. Посмеяться и может быть простить, посмеяться и отпустить, посмеяться и утолить свою боль, успокоиться, понять, что он ничем не отличен от них, что он такое же жалкое, бьющееся в судорогах и молящее о пощаде существо... Успокоиться, похлопать его по плечу, оставить его лежать в пыли и ускакать с легким сердцем, с развевающимися по ветру волосами и светлым взором. Так мало им было нужно. И именно этого он ни за что не желал и не мог им дать.
- Подойди, - повторил Филота более настойчиво и мрачно. Рабы шевельнулись сзади. Он стоял со связанными руками, он не смог бы сопротивляться. Если сейчас они схватят его и потащат к костру и бросят на решетку, как бы то ни было, даже если он сумеет сдержать крик, это будет нелепо и смешно.
Качнув головою, он откинул волосы со лба и сделал несколько шагов вперед, по-прежнему стараясь смотреть на людей за костром сдержанно и спокойно. Он остановился перед самым костром, так что жар уже опалял его кожу. Он почувствовал, как его тело начинает медленно сжиматься и гудеть внутри себя. Он мог думать все, что угодно, но оно не хотело того, что должно было произойти.
- Что же ты остановился? – спросил Филота вдруг, словно насмехаясь. – Подойди ближе!
Да, это была насмешка, всего лишь насмешка. Ближе был костер. Раскаленная до красна решетка, она отделяла его от них. Он не может подойти сам. Он не может сделать этого. Это они собираются его пытать, но он не может подойти. Однако, что они сделают теперь? Эти слуги сзади? Они толкнут его вперед, наблюдая его нерешительность, толкнут и он будет сопротивляться? И он будет пытаться уклониться в сторону, устоять? Или он упадет с размаху в это сияющее жерло? Упадет ничком, и подскочит от боли, или будет пытаться оттолкнуться, загородиться, спастись, обугливая вывернутые плечи? Или он упадет и замрет, потеряв сознание, и даст себе сгореть? Что бы то ни было, он не может предоставить им зрелища этой расправы, этой нерешительности, этого страха. Он должен подойти сам. Сделать шаг по этим раскаленным прутьям, так же как он сделал до этого несколько шагов по ровной земле, так же спокойно, так же не меняясь в лице. Да, он сделает шаг и остановится перед ними. Но когда только нога его коснется ужасающего раскаленного металла – что с ним будет? Он будет еще помнить себя, он сможет удержаться и не утратить власти над собой? Жалкое тело, оно должно подчиниться его воле, оно должно. Может ли оно предать его? Все это пронеслось в его сознании за долю секунды. Он сделает этот шаг. Но что с ним будет, когда он сделает этот шаг? Ему некогда было думать. Он сжал зубы. Надо было либо стоять, либо идти... и он сделал шаг вперед.
Боль оглушила его мгновенно, полностью и безнадежно, она как струя расплавленного металла с диким напором вонзилась в ступню и прошибла тело, разорвалась в мозгу и залила алой кровью перед ним весь мир. Больше не было ничего, он ничего не слышал и не видел, он не знал что происходит, все скрывалось в этом алом мареве боли. Наконец какой-то крик, донесшийся извне, и удар кулаком по лицу вывели его из забытья. Боль словно бы опустилась вниз и кипящею плотною массой клокотала где-то на уровне груди, дав его взгляду распознать хотя бы что-то вокруг. Он обнаружил себя стоящим посреди горящего костра, сгорающим, но стоящим, почти спокойно, и губы его были плотно сжаты, а лицо словно окаменело. Сколько продолжалось это, было неясно, может быть только несколько мгновений, какие-то руки схватили его за плечи и вытащили из костра наружу, хотя шаги по острым камням казались уже страшнее, чем сам огонь, и снова алые и золотые искры разлетелись в голове и скрыли собою весь мир. Но кажется они бросили его на землю, запрокинули голову и содрали кожу с груди. Это было больно, но уже даже не важно. Он подумал, что, должно быть, так поступили с Филотой. Да, наверное так... Но теперь его схватили за волосы и перевернули и опрокинули окровавленной грудью над самым огнем и держали так, и он думал, что невыносимо висеть в воздухе над огнем, ничего не касаясь, и крупные капли то ли пота, то ли крови стекали по его лицу, и это было невыносимо, и жила надувалась на его шее, и все тело дрожало, и гортань клокотала, но его зубы словно срослись, словно расплавились и сплавились в единый сплошной каменный ком, и если бы даже он очень хотел, то не смог бы разорвать их. И тут они наконец бросили его вниз на решетку, на мгновение – облегчение и жуткий удар одновременно. И подняли вновь и опрокинули спиною на землю. Он лежал, глядя перед собою вверх. Его грудь была сплошным распухшим кровавым ожогом, но он смотрел вверх, просто смотрел вверх прямо перед собою.
Но кто-то в это же время смотрел и на него. Это Филота присел и склонился над ним. Филота смотрел на этот взгляд направленный вверх, и потом смог как будто поймать его, он смог поймать взгляд этих глаз, и в них не было ни ужаса, ни отчаяния, ни мольбы, только простая человеческая просьба, если это возможно, не мучить его больше. Он смотрел и не мог оторваться. Но увидел как юноша, его друг, подошел и занес над распростертым телом свою руку.
- Не надо, хватит, - тихо сказал он.
Но юноша видимо даже не услышал. Он с размаху ударил кулаком в кровавую грудь. Тело вздрогнуло, что-то треснуло в нем, какой-то булькающий звук вышел из горла, на губах показалась темная кровь, а взгляд потускнел и угас, словно с разочарованием.
Филота посмотрел на друзей и сказал громче, сказал почти с остервенением:
- Довольно!
- Довольно? Чего довольно?!
- Хватит!
- Отчего?
- Он уже все доказал.
- Доказал? Что? Пять минут прошло, мы еще ничего не сделали.
- Довольно.
- Ты сошел с ума. Это гордыня и не более. Он едва удерживает себя. Нужно сбить с него эту спесь, нельзя оставить его сейчас. Ты что, больше не хочешь ему отомстить?
- Он победил.
- И что же нам теперь, ноги ему целовать за то, что он несколько минут из последних сил не крикнул? Ты теперь виниться перед ним задумал? Сейчас он завопит для твоего успокоения, – и вытащив из костра раскаленный шест, тот самый, каким прежде ворошил угли, юноша поднес его к губам страдальца, и прижал, так что губы опалились и зубы разжались, наконец – но только тихий вздох вылетел из них, и он потерял сознание.
- Довольно! – крикнул Филота так, что эхо отразилось от склона холма и отозвалось в деревьях.
Он вскочил.
- Что ты? Почему?
- Уходите.
- Что с тобой?
- Уходите или я вас убью!
Он схватился за меч, он выдернул меч и протянул его к ним.
- Эй, что ты?
- Идите отсюда прочь! – он перепрыгнул через лежащее тело, бросился на них, выхватил шест из руки одного из юношей и ткнул им куда-то вперед без разбора, кажется, попав ему в глаз, так что тот отпрыгнул с жутким криком, упал и стал кататься по земле, пытаясь унять боль.
- Держите его! – крикнул другой из них слугам.
Те шевельнулись было, чтобы прийти на помощь, однако уже меч был направлен против них, и они отскочили прочь в ужасе.
- Он сошел с ума, - хрипло промолвил, поднимаясь с земли и все еще обхватывая голову руками, в испуге и тоске раненый мститель.
- Тогда уедем, - сказал другой.
Они быстро добежали до лошадей, позвали с собою слуг и все вместе умчались прочь.
*
Едва они скрылись, Филота, пошатнувшись, упал на колени возле лежащего перед ним бесчувственного тела, потом, наконец, задыхаясь, разрезал веревки на его руках, бессильно упавших теперь на землю, взял его за плечи, приподнял, вновь опустил и, наконец, зарыдал тяжело и надрывно.
С ним не было больше ни слуг, ни друзей. Осталась только его лошадь и израненное, искалеченное тело, которое он только что защищал так, как будто для него не было дороже ничего на свете. Да, он когда-то любил его, он был его верным другом, потом ненавидел, потом более всего на свете, со сжигающей силой страсти хотел отомстить – за что? За то, что тот однажды не признал его равным, так, как это положено между друзей, за то, что он счел себя стоящим много выше него. Этого он потерпеть не мог, он думал, что они должны быть равны, и только теперь он понимал, он видел воочию, что все это время заблуждался. Теперь, когда было уже слишком поздно, когда он измучил его, изувечил его, и теперь он никогда не простит его, даже если придет в себя, и ему, Филоте, никогда уже не удастся объяснить ему то, что он понял...
С трудом поднявшись, он добрел до своей лошади. К счастью, вчера у реки он набрал полный бурдюк воды – и он был с ним, это, кажется, все, что осталось у него теперь, остальное беглецы увезли с собой. Набирая в ладони воду, он смыл кровь, пот и грязь с изуродованного лица, с плеч, с ног, покрытых страшными бордовыми ранами. Ступни были почти обуглены. Как он выдержал это? Он вошел в огонь и прошел по раскаленным прутьям, он стоял перед ними в огне совершенно спокойно, глядя на них гордо и с вызовом. Как он мог это выдержать? Ему было больно, он страдал, это было видно, видно, но он даже в лице не изменился, только словно бы взгляд застыл, до того самого момента, как он прочел в нем эту немую просьбу – которую они не выполнили.
Он расстелил свой плащ на плоском приподнятом камне в углублении пещеры и перенес израненного страдальца сюда, прочь от ночной прохлады и острых камушков, усыпающих все пространство перед склоном. Тот не приходил в себя, глаза его были сомкнуты и спокойны, совершенно спокойны, без тени пережитой боли. Даже обожженные и распухшие губы и набухшие волдыри на съежившейся коже, багровые полосы от прикосновения раскаленной решетки, покрывшие половину лица, казалось, не могли изменить его спокойного выражения и даже не могли лишить его красоты. Филота разглядывал его при неверном свете факела. Потом устрашился и отбросил факел прочь. Нет, он не мог больше подносить огонь к этому обожженному лицу.
Он долго сидел и ждал, не очнется ли тот, но наконец видимо впал в забытье. Он очнулся от стука или от хрипа, и увидел как дергается в нервной дрожи рука больного и услышал его тяжелое дыхание. Уже светало и неверный серый сумрак обволакивал все, едва выделяя силуэты в своей вязкой дымке. Но эти глаза, они были наполнены слезами и кровью и они смотрели на него с мольбой. Несчастный готов был схватиться за все что угодно, и хватался за протянутые к нему руки, и он смотрел с мольбою, он хотел спастись. О боги! Его мучил жар, он не помнил себя и он вглядывался во тьму перед собою. Он хотел открыть уста и что-то сказать, но он не мог. Филота вновь принес воды, и отер его лицо и дал ему напиться и, оторвав кусок от одежды, перевязал его грудь, и накрыл поверх лошадиной попоной, чтобы сдержать охватывающий это израненное тело холод.
Так продолжалось день и два и три, и больной все время что-то хотел сказать ему, но не мог, и его трясло в лихорадке, и он замирал и терял сознание. А может даже и не приходил в него. Но в какой-то раз он казался спокойнее. Он лежал, и глаза его были приоткрыты, и они смотрели вверх, как тогда прежде, прямо перед собой. Он лежал неподвижно и тихо. И тогда, прижавшись лбом к его руке, Филота наконец смог высказать все, все что он думал, все что переживал и все что понял. Ему даже не было важно, слышит ли его тот, к кому он обращался. Но тот медленно распрямил прежде немые пальцы, и приподнял их, и, не переводя на него неподвижного взгляда, коснулся его руки, и как будто пожал ее утешающее.
И тогда его несчастный гонитель, который теперь любою ценою пытался спасти его жизнь, почувствовал то, в чем уже не ожидал найти усиление своего мучения: он был окончательно раздавлен, унижен, растоптан этим едва уловимым жестом утешения со стороны того, кто был истерзан его собственными руками. И он вновь зарыдал безутешно над своею нелепою и горестною судьбою.
Однако вода кончалась в бурдюке, и надо было ее найти. Филота долго сидел, поджав под себя ноги и пытаясь снова поймать устремленный в никуда взгляд. Но ему это не удалось. Наконец он сказал, что он должен пойти и найти воду. Что он скоро вернется. Лежащий перед ним и глядящий вверх человек, кажется перевел все же на него взгляд и чуть качнул головою, как будто бы кивнул.
Филота встал и вышел. Но, уходя, еще обернулся. И снова поймал взгляд, следящий за ним. Нет, там не было ни тени зова остаться, не уходить, напротив, этот взгляд говорил: иди! И вдруг в это мгновение ему показалось, что он оставляет его навсегда. Он не знал почему, но казалось, эти глаза отсылали его навечно. В вечное странствие. Он никогда не вернется. Почти с отчаянием Филота вышел из укрытия. Он должен был найти воду...
*
Итак, Филота ушел. Минута тянулась за минутой. Долгая мучительная минута за долгой и мучительной другой. Светлый проем выхода из пещеры колыхался впереди, словно некий парус на фоне грозного неба. Уйти... Он хотел бы не видеть этой пещеры и этого входа, не помнить этих людей и всего, что здесь было. Уйти... Филота был добр к нему, он защищал его и оправдывал его, он признавал его, он понимал, что был побежден. Но чем?.. Нет. Не было ничего, не было победы. Тот, кого он признавал своим победителем, был раздавлен и уничтожен, он больше не существовал, и он не хотел видеть никого. Он не винил Филоту. Филота был прав. Он полностью был прав, и он был бы правее, если бы довел пытку до конца, если бы уничтожил его, но он не решился. И вот теперь этот человек лежал, глядя на мерцающий светлый проем, одержимый одною идеей: уйти...
Он был один. Филота был далеко. Он ушел искать воду. Вода – вода была неизвестно где. Может быть, он задержится надолго. Нет, как бы то ни было, и ни ради каких-либо дружеских чувств, он не мог остаться, он хотел одного: уйти... Но как он мог подняться, как встать? Его тело было приковано к камню, на котором он лежал, оно было приковано болью, которая не давала пошевелиться.
Как же встать? Он медленно и осторожно подвинулся, все ближе к краю, и наконец спустил ноги вниз. О, слишком мало для опоры. Как же встать?
Он не мог шевельнуться. Но почему? Кажется, на это раз не потому уже, что у него не было на это сил, но потому, что грудь его болела и стонала и говорила ему, что он должен лежать неподвижно. Но он презирал эту грудь, ему нужно было идти. Он встанет во что бы то ни стало, так, как может встать человек, который лежит.
У него есть силы. У него есть силы встать. Он сжал кулаки и оперся ими о каменную плиту, и уперся пятками о пол и, невзирая на сопротивление стонущей плоти, поднял свое тело, и оно взлетело вверх и село, и он был готов издать крик, ведь никто его не слышал, он готов был издать вопль, он откинул голову и раскрыл рот, чтобы крик вырвался из гортани, облегчив его телу путь. Но крика не было, ничего не произошло. Он сел на камне, кожа его дрожала, вся кожа дрожала, а от самой груди через все жилы золотые иглы летели в его глаза и вылетали сквозь них. И глаза едва не источали из себя кровавые потоки, они готовы были выскочить наружу.
Итак, он уже мог сидеть, что казалось ему неимоверным, значит он точно встанет. Встанет и уйдет. Из-под повязки на груди мерно стала сочиться густая темная кровь. Она толстою теплою змеею выползала на живот. Он протянул руку и стер ее, стер ее всю, и рука теперь была вся в этой темной крови. Он обернулся и увидел перед собою стену пещеры, ровную и высокую. И он протянул к ней руку, с которой падали капли. Он поднес руку к самому камню и написал на нем букву за буквой, медленно, опуская пальцы раз за разом снова к упавшим каплям крови. Он написал вновь то же самое слово: «Прости».
И, написав, он долго еще не мог перевести дыхание, потом наконец весь сжался, пождал ноги под себя, напрягся всем телом, всеми мышцами и мускулами своего тела, всем сознанием своего мозга, всеми биениями своего сердца, и он распрямил колени и поднял себя вверх, и теперь он стоял, стоял обугленными ногами на жестком полу пещеры, на прохладных камнях, которые вместе с мучением давали забытье страданью. Такие плоские, такие гладкие и холодные... Он сделал шаг и другой, и ему даже почти что понравилось идти. Он хватался рукою за стену, опирался о нее, и продвигался дальше. И наконец яркий свет озарил и почти ослепил его. И он даже улыбнулся свету. Постоял мгновение и шагнул вперед, и тут мелкие острые камни вонзились в его ногу, в самые средоточия ран, и он снова забыл о себе и о том, кто он и куда и откуда идет, потому что яркий и ослепительный сноп искр поднялся в его мозгу и застил его глаза своим жестоким сиянием. Это была ниспровергающая боль. На обугленных ногах он не мог идти. Он падал и падал и падал, потому что он не мог стоять, раны были слишком велики, он не мог совладать с ними.
Но когда наконец сознание к нему вернулось, он вдруг увидел, что не лежит на земле, корчась в муках, но стоит по прежнему, и даже почти что прямо, на своих ногах, которые даже не подкосились. И острые камни по-прежнему впиваются в черные раны, но он стоит, и ноги его не изменяют ему и не дрожат.
Он не мог поверить. Он видел одно: его сознание, его воля, умирали, казалось, все внутренности выкручиваются в нем и выпадают вовне, но его тело не реагировало на боль. Оно стояло так, словно ничего не произошло. Он смотрел пораженно. Он хотел проверить. Он поднял ногу и с размаху топнул ею о землю. Снопы искр разбежались перед глазами, расплавленный металл плеснулся в груди, но когда он снова увидел себя, он стоял по-прежнему на земле так, словно ничего не произошло, и он был готов поднять ногу и пнуть ею землю еще один раз. И он сделал это, еще и еще раз, чтобы убедиться: теперь боль, как бы она его ни изводила, была не властна над ним. Он не пошевелится, не издаст ни крика, он не изменится в лице, что бы с ним ни происходило.
И, выпрямившись, вздохнув полной грудью, он решительно и быстро пошел вперед. Все сжималось в нем от всесметающей боли, словно вихрь охватывающей его, но он шел, и торжествующая улыбка проступала на его распухших губах, словно он нашел в себе нечто непостижимое и божественное, он шел, прорываясь сквозь океан раскаленного ужаса, кровь большими каплями стекала вниз по его ногам, но он шел и шел. И сознание его медленно затуманивалось, чуть взмахивало крыльями и уплывало, оставляя лишь странную улыбку на его ужасающем лице. И наконец оно покинуло его вовсе, и он упал, и замер лежа на мелком песке лицом вниз.
*
Когда Филота вернулся и увидел постель и пещеру пустой, он мгновение стоял даже не удивленный, и только потом наконец издал горестный крик. Он бросился на поиски. Он нашел воду. Они могли выжить, да, могли, но куда он ушел, это человек, который не мог даже пошевелиться?
Он искал его везде, он увидел пятна крови на траве и камнях, он шел за ним и шел, и наконец он увидел место, где следы прерывались. Здесь крови было больше всего, она натекла большой лужицей и впиталась в сухую землю. Но рядом, рядом проезжали десятки колес. Караван проходил здесь и забрал его. Он вернулся к пещере, взял коня и бросился за караваном. Однако куда бы он ни ушел, достичь его не удалось. Он ушел и увез страдальца вместе с собою. И куда он увез его теперь ни Филоте, ни кому-либо еще невозможно было узнать.
