3 страница3 июля 2019, 01:17

05.03.1897

Пару минут назад из моей камеры вышел здоровяк Билл, поигрывая железным браслетом на толстой руке. Никогда бы не подумал, что такой человек способен видеть дальше своего носа, хотя из всех других охранников он выделялся терпением и добротой.

Уже наступила полночь, и я достал свёрнутый чистый листок, разложил его, положил рядом карандаш, словно в школе, и, подвигая бумагу к блеклым лучам серебристого цвета, собирался начать писать. Тысячи мыслей жужжали в моей голове, как рой ос. Наконец я коснулся тупым кончиком карандаша уголка бумаги — и первая же буква показалась мне слишком толстой.

«Нужно заточить карандаш», — решил я. Не было ничего проще, чем отломить кусок стального прута из наскоро сбитых перил. Убрав тряпки, которые служат здесь подстилкой, я крепко схватил один из прутиков сбоку и стал водить его в разные стороны, заставляя конструкцию тихо скрипеть.

Так прошло несколько минут, пока вмятины, похожие на рубцы, совсем не треснули. Сперва сверху, через минуту — снизу. Небольшой прутик с заострёнными концами блестел у меня в руках.

Я прислушался, присаживаясь на кровать. Тишина. Взял карандаш и, немного волнуясь и периодически оглядываясь в пустой комнате, стал водить остриём по кончику карандаша. Маленькие опилки посыпались на колени. Грифель показался сначала с одной стороны, потом с другой. Теперь надо было наточить сам кончик. Приблизив карандаш, филигранными движениями я стал стачивать миллиметровый грифель. Ещё один штрих...

В комнате послышался резкий треск, и от испуга я выронил карандаш, попутно ломая грифель. Несколько серых полосок образовались на моих белых штанах. «Как зебра», — тупо подумал я.

Подняв глаза, я увидел здоровяка Билла, стоявшего у двери с дубинкой в руке. Не раз эта вещица ломала кости обитателям больницы. На охраннике была тёмная рубашка, скомканная из-за выпирающего живота, короткие брюки и длинные, будто лыжи, чёрные туфли, от которых несло нафталином. Он слега улыбался, хитро приподнимая густые брови. Я онемел, готовясь к побоям.

— Никак не ожидал от тебя такого, — сказал он грубоватым тоном.

Я молчал, по-прежнему сжимая пальцами острую спицу. «Вдруг чего, я смогу всадить её охраннику в шею».

Он сделал два шага вперёд и указал мне на листок.

— Что ты пишешь?

Я покачал головой, не решаясь вымолвить ни слова. Если он сделает ещё шаг...

Билл посмотрел на меня, ухмыльнулся, довольно перекинул палку из одной руки в другую и пошёл к двери. Прикрыв её, он вернулся и сказал:

— Я не стану никому об этом говорить. Не в моих это правилах — стучать. К тому же ещё никто никому не приносил вреда обычной писаниной.

Мужчина скользнул взглядом по развязанным рукам и лежавшей рядом верёвке.

— Неплохо, — произнёс он. — Это ведь не первый раз? Верно?

Я кивнул.

— А что ты делаешь этой штуковиной? — спросил он, щуря, как китаец, глаза, глядя на прутик.

— Точил... — решился наконец сказать я, — карандаш.

— А, — протянул он. — А где карандаш?

Я наклонился, внимательно глянул на Билла, оставляя взгляд на дубинке, и резко нагнулся, дабы достать карандаш. Теперь огрызок лежал у меня на ладони.

— Хм, — присвистнул мой ночной гость, — таким куском можно только в жопе ковыряться.

Он широко улыбнулся и попросил подождать его. Я не знал, как быть. «Бежать, ждать, закрыть дверь, пырнуть его железякой, когда он войдёт», — десятки мыслей разом пронеслись у меня в голове, как вагоны скорого поезда.

В пустом коридоре вновь послышались одинокие шаги. Я был не в силах встать с места, будто меня связали, а сердце колотилось так сильно, что мешало голове думать. Большой Билл вернулся. В руках у него была бумага. Он улыбнулся, уловив мой взгляд, и сел рядом.

— Держи, — он положил три листка на стол. — А вот этим будешь писать.

Охранник вытащил из кармана длинный тонкий карандаш и положил рядом с бумагой. При свете луны поблёскивала выведенная золотистыми буквами надпись «Pencil». Я улыбнулся.

— Рад? — здоровяк посмотрел на меня и довольно поправил волосы.

— А точить? — вдруг спросил я, ощущая в руках кусок прутика. — Ты ведь дашь мне...

Билли всплеснул руками.

— Ну ты, парень, даёшь! Тебе палец в рот не клади — откусишь по локоть и не подавишься. Я принёс тебе вместо огрызка, похожего на кусок ногтя, нормальный карандаш, а ты ещё просишь ножик, чтобы мог точить его, да? Или прибить меня, если понадобится?

От этих слов я вздрогнул и тут же опустил глаза, будто увидел яркий свет. Мне стало неприятно и стыдно. Говорить дальше я не решался.

Охранник пригнулся и посмотрел на меня.

— Да ладно тебе, — он похлопал меня по плечу, отчего я опять вздрогнул и поджал пальцы, желая исчезнуть или убежать. — Не бойся ты меня. Я пошутил. Здесь разные люди бывают. Есть воистину ненормальные, а есть и куда нормальнее, чем за этими стенами. Всякое бывает.

— Ты пренебрёг правилами, — сказал я, — ради меня. Ты делаешь такое и для других?

Билл нахмурил брови.

— Да. Иногда умные доктора стучат по моей большой голове, называя меня идиотом, — он улыбнулся и сморщил нос, будто хотел чихнуть. — Говорят о правилах и прочем. Но я-то знаю, что без доброты никому лучше не станет. А правила... думать надо, когда их выполняешь. Здоровый котелок всегда подскажет нужную вещь, и неважно, что написано в правилах. А что ты, кстати, пишешь?

Сказать правду я не мог, но и врать не хотел.

— Воспоминания, — произнёс я, беря в руки карандаш, гладкий и тонкий, с острым, как стрела, грифелем. — У меня нет никого, только воспоминания. Я их записываю: боюсь забыть.

Билл грустно кивнул. Тогда он, наверное, задумался о себе. Каждый задумался бы.

Вскоре он встал, так ничего и не ответив. Когда он подошёл к двери, я, прикладывая руку с карандашом к старому листику, задал вопрос:

— Ты относишься ко мне, как к сумасшедшему?

— А кто, по-твоему, сумасшедший?

Я пожал плечами.

— Я, например, пронумеровывая пары носков, прежде чем их надевать, ем только из определённой тарелки, по каждой на день недели. И много чего ещё. Но тем не менее надзиратель за сумасшедшими, душевно больными и так далее.

Здоровяк усмехнулся, мотнул головой и вышел, закрывая за собой дверь.

Я сидел так ещё минут десять, пытаясь прийти в себя, прежде чем заметил, что едва не сломал новый грифель.

Пора было писать.

Немного оправившись после столь необычного визита, мне составило немалых усилий мысленно вернуться в собственное прошлое, которое я не отказался бы передать кому-то другому. Наконец нужные образы всплыли, и я готов был писать. Рука прямо-таки тянулась изображать всё это литературным словом.

К концу лета я уволился из школы. Что делать дальше и где брать деньги на существование, я не знал и собирался заняться этим вопросом позже. Общество коллег, учеников и людей в целом настолько меня раздражало, что иной раз я срывался на них без причины, а потом ещё сильнее ненавидел их в минуты спокойствия. Они считали меня чудаком, а я их — невеждами и социальными амёбами. Жить в одиночку, целыми днями находясь дома, было единственным моим желанием, потому что в этих стенах я казался достойным самого себя.

Теперь мечта осуществилась, и я прожил так три месяца — одни из самых счастливых в моей жизни. Собственные мысли занимали меня куда больше, чем пустопорожние речи других людей. Дети по настоянию родителей стали обходить мой дом стороной, но если в будущем они станут такими же, как и другие уимблриджцы, их старики, то это даже к лучшему.

Единственным исключением среди детей была дочь Джона Миссера — Эбби.

Это и есть основная часть моего рассказа, его суть после пролога.

Однажды вечером я увидел её из окна, пока сидел за чашечкой любимого чая, разглядывая округу с тыльной стороны здания. Здесь почти нет тропинок, нет людей, которые тут ходили бы, так что я очень удивился, заметив маленькую низенькую девочку с косичками до плеч. На ней было розовое, немного старомодное платьице со светлыми узорами, под которым красовались миниатюрные белые туфли с тупым концом. Они испачкались в грязи. В руках девочка крепко держала большую куклу.

Я заметил Эбби только тогда, когда она уже стояла на опушке, а откуда она шла, я не видел, но должно быть, из лесу, судя по туфлям. Несколько минут она смотрела на меня, затем улыбнулась, взглядом указала на куклу, кивнула и побежала прочь, в лес. Чай к тому времени остыл, я его даже не пил, ибо всё время глядел на неё. Узнать в ней дочь Миссера я не мог, потому что не видел его девочек уже два года.

В тот день её образ не давал мне покоя: необычный, вычурный и слишком яркий на фоне всего окружения, чтобы не врезаться в память. К концу своих размышлений, перед самым сном, я уловил себя на мысли, что неплохо бы увидеть её ещё раз. Это было в некотором роде комплиментом.

С того случая прошла неделя. Каждый вечер я коротал в кресле-качалке с чашкой чая в руке и разглядывал опушку, ожидая возвращения этой малышки. Я был уверен, что она придёт, и в какой-то момент понял, что хочу, чтобы она пришла. В Эбби было что-то необычное, она не была похожа на других и казалась белой лилией на однотонной болотной воде.

В один из таких вечеров я услышал стук в дверь — столь редкий звук в этих стенах. За дверью стояла Эбби, в том же наряде: розовое платье и туфли. На сей раз её волосы были распущены и ниспадали почти до груди. Она улыбнулась мне и спросила:

— Могу я войти, мистер?

Я вздрогнул. Внутри всё сжалось, и я болезненно сглотнул.

— Конечно, — дрожа, как лист, произнёс я, шире открывая дверь и отступая, — заходи.

Когда девочка вошла, я отчётливо заметил, как же она худа. Пластичное тело, тонкие, как ветки, руки и маленькие ступни в белых туфлях — всё это заставило меня разволноваться ещё сильнее. Я ощущал и жалость, и страх, и какое-то далёкое чувство покоя, словно от старого воспоминания. Говорить мне не хотелось, впрочем, может потому, что из-за одиночества я отвык от разговоров.

— Могу я сесть, мистер Обермуд? — задала она вопрос, приподымая брови.

У гостьи был тихий низкий голосок, и я бы хотел услышать, как она поёт.

Я кивнул, и Эбби села в кресло, разложив руки по подлокотникам.

— Вы не любите гостей? — спросила она.

— Да, ты права.

Я присел рядом с ней. Девчушка выглядела спокойной и совсем не любознательной, какими бывают дети, попав на новое место. Она вела себя так, словно заходила сюда тысячи раз, словно это и был её дом.

— Как тебя зовут? — спросил я, испытывая некоторое облегчение. — Ты ведь одна из дочерей Джона Миссера?

Девочка на секунду задумалась. Тень грусти скользнула по её лицу и тут же скрылась.

— Да, я его дочь. Папа называет меня Эбби.

«Папа называет меня Эбби», — мысленно повторил я.

— Почему ты зашла ко мне, Эбби?

В душе я даже не хотел знать ответ на этот вопрос — я был просто рад тому, что она заглянула. Мне хотелось чем-то угостить её.

— Я думаю, люди несправедливы к вам, мистер Обермуд. Вы хороший человек, просто другой.

Я улыбнулся. Маленькая газовая лампа заливала гостиную жёлтым светом, отчего лицо девочки казалось болезненным. Она провела руками по подлокотникам, посмотрела вокруг, вертя головой, и спустя минутное молчание произнесла, немного наклоняясь:

— Не очень хорошо быть особенным?

— Я не считаю себя особенным, — резко сказал я.

У меня перед глазами встала Офелия.

— Вы одиноки, мистер Обермуд, — Эбби заглянула мне в глаза. — Чем же ещё можно объяснить ваше одиночество?

«Сумасшествием?» Образ Офелии, о которой я и думать забыл, наконец исчез, улетучился, как роса.

Я глубоко вздохнул и ещё сильнее утонул в кресле, откинув голову назад. Меня едва не тошнило.

— Папа тоже её любил, — сказала девочка грустным, не своим голосом.

Я поднял голову.

— Мою маму, — Эбби тоскливо улыбнулась. — Но она умерла. Он говорил, что она жутко мучилась, сильно кричала, звала его на помощь. Её бил то жар, то озноб, она кидалась от одного края кровати к другому, но никто ничего не мог сделать. Она была обречена. А папа только сидел в соседней комнате и плакал, иногда подзывая нас к себе. Меня и моих сестёр. Он говорил, что с нами ему легче.

— Я думаю, что он не врал, Эбби, — сказал я, вспоминая бледное, перекошенное лицо Миссера, круглые синяки под красными глазами и неухоженный, почти беспризорный вид — он был похож на чучело.

— После того как её не стало, он изменился.

Девочка приподняла голову и небрежно стряхнула прядь волос со лба. Она по-прежнему казалась мне спокойной, словно всё это касалось вовсе и не её.

Мы сидели молча ещё несколько минут. Дочь Миссера рассматривала весьма простую гостиную без всякого интереса. Прямоугольный стол цвета мрамора, два широких дивана в серой окраске, похожие на здоровенных мышей, и четыре кресла того же оттенка. На потолке, словно солнце, возвышалась низко посаженная люстра, обычно едва касающаяся своими лучами уголков комнаты. По правую сторону от входа находилось широкое окно с расписными узорами, напоминавшими цветение кустарника, по бокам и решетчатыми деревянными рамами посередине.

За окном стало совсем темно, грянул гром, но девочка по-прежнему слепо пялилась в пустоту. На городок надвигались тяжёлые тучи, близился ливень.

— Тебе ведь пора домой? — спросил я, улыбаясь натянутой улыбкой.

— Пока нет. У меня есть время, но дождь меня торопит, — медленно проговорила дочь Миссера, разводя руками.

Она встала с кресла, прошлась по гостиной и остановилась у двери.

— Папа заметит мокрые следы, — спокойно произнесла Эбби, рассматривая свои туфли.

Теперь они показались мне определённо чище: белоснежные и сверкали, как новые. Девочка уловила мой взгляд и улыбнулась.

— Папа купил. Совсем недавно. Он сказал, что мама любила такие же. Он хочет, чтобы я, да и мои сёстры были на неё похожи.

— А тебе они нравятся? — спросил я, ощущая, как сердце моё колотиться в тесной груди.

— Да, — собеседница невозмутимо кивнула, — они неплохи. Если бы у меня была возможность купить туфли самой, то я выбрала бы что-то подобное.

Тёмное однотонное небо рассекла молния, будто ножницы бумагу, а за ней последовал гром, уже совсем близко. Казалось, небосвод едва держится.

Девочка посмотрела в окно и грустно сказала, протягивая руку к двери:

— Мне пора. Как я уже говорила, папа не любит грязь.

Я встал и подошёл к ней. Эбби уже стояла за распахнутой дверью, держа её за ручку.

— Ты ещё придёшь?

Спросив это, я почувствовал, как усталость накатывает снежным комом. Я оперся о дверь.

— Постараюсь, — девочка пожала плечами. — Но вы ведь не любите людей. Вам нравится быть одиноким.

Я покачал головой.

— Это правда, но ведь ты совсем другое дело. Ты не такая, как все они.

Она молча развернулась, спустилась по ступенькам на гравийную дорожку и произнесла, уходя в темноту:

— У вас нет детей.

Я стоял у двери, провожая девочку взглядом. Темнота поглотила эту загадочную особу, и я думал, что рухну прямо там, на пороге, не сделав даже шагу. Разговор так обессилил меня, так вымотал, словно я бежал много миль по просёлочной дороге. Я ввалился в дом, закрыл дверь и, как пьяный, опираясь на перила, стал подниматься наверх. Несколько последних шагов по лестнице дались мне с чудовищным усилием. Я не осознавал, где нахожусь, потерял чувство реальности. Всё вокруг казалось выдуманным, нереальным, плодом фантазии безумного автора. Наконец я распахнул дверь в спальню, пошатываясь, зашёл и рухнул на постель, закрыв глаза. Вокруг всё поплыло, и как много прошло времени, прежде чем я полностью отключился, известно одному лишь Богу. Последней моей мыслью было то, что я сильно заболел, поэтому буду теперь валятся в постели с бледным лицом и горячим, как сковорода, лбом, не в состоянии даже выйти из комнаты. И никто не вызовет мне доктора.

Своих снов я не помнил, если в ту ночь мне вообще что-то снилось. Когда я продрал глаза и повернулся на другой бок, то тут же закрыл их, потому что солнце заливало комнату ослепляющим золотистым светом. Я не раздевался и не снимал часы с руки, так что, прикрыв лицо ладонью, я поднёс их ближе. Они показывали без семи двенадцать, а спать я лёг где-то в десять вечера. Голову вновь посетила мысль о болезни. Я потрогал шею, лоб, попробовал глотнуть, резко встал, пытаясь уловить слабость или головокружение, но всё было в норме. Подойдя к окну, я закрыл его шторами. Свет в комнату теперь почти не просачивался, за исключением маленьких щелей внизу и вверху.

Я сел на кровать, закрыл лицо руками и стал припоминать всё, что вчера случилось, будто это был вовсе не простой разговор с маленькой девочкой, а мальчишник в компании алкоголя и крепких сигарет. Я никогда не пил и не курил, так что эта мысль вызвала улыбку. Стоило восстановить образ Эбби, как вчерашнее ощущение удовлетворения вернулось ко мне сполна. Она была здесь лишь полчаса, забежала в гости к своему соседу... «Боже мой, — думал я, не решаясь ничего предполагать, — как же она не похожа на всех других, даже на детей».

Я вспоминал свою педагогическую деятельность. Всегда бодрые, неугомонные, орущие направо и налево дети, по большей части малыши возраста Эбби и даже старше — все они приводили меня в раздражение. Я видел их родителей, я видел их будущее. Они были как куклы, наскоро разрисованные неумелым художником: на вид хорошенькие, неповторимые, но в душе пустые и одинаковые, как русские матрёшки. Жизнь заставит их преклониться, заставит упасть на колени, но они лишь сильнее озлобятся и станут ещё глупее, чем были. Никто из них не умел думать, никто из их родителей не умел думать. Только единицы в Англии способны здраво размышлять. Такие люди становятся лордами, министрами, даже королями, а народ, как стадо овец, следует за ними. Иногда против них становятся другие умные люди, и тогда народ делится на разные лагеря: кому что нравится, где больше платят или заставляют меньше работать. Такая система у нас именуется двухпартийной. Те же, кто не хочет лезть впереди всех на олимп, выстроенный из человеческих рядов болванов и простофиль, всегда будут одинокими.

Слишком грубо, но так оно и есть. Бумага стерпит всё. Как уничтожить порок, если не бить его прямо в сердце? Когда какой-нибудь жирный редактор из столичной газетёнки увидит эти слова, то, руководствуясь правилами своей партии (любой партии), возьмёт свой самый толстый карандаш, который приберёг специально для подобных случаев, и вычеркнет всё это, а может быть, и многое другое. Но не в этом суть. Мысль одного человека в одной статье одной газеты — это слишком мало для многомиллионной толпы. Впрочем, я отклоняюсь от основной темы — осуждения Джона Миссера и доказательств его вины. Медленно, но верно я хочу опустить нож ему в спину оттуда, откуда он не ждёт.

Днём пришлось ехать в город за продуктами. Деньги на них лежали у меня в запасах. После того как они закончатся, я хотел продать дом, переехать и стать смотрителем маяка где-нибудь в Ирландском море: то будет подходящая работа для столь неразговорчивого парня, как я.

Купив в Йоркшире всё необходимое, я приказал кучеру ехать обратно в Уимблридж во весь опор: мне хотелось поскорее покинуть этот муравейник. Ближе к концу пути карета на крутом повороте едва не столкнулась с другой; кучер вовремя успел дёрнуть поводья вбок, и лошади свернули с дороги. Я выскочил из дилижанса, взъерошенный и испуганный, и тут же стал бранить извозчика за его неосторожность, изливая на него весь гнев; юноша пристыжено глядел на землю, выслушивая мою ругань. Из соседней кареты вышел мужчина лет сорока, высокий, с небольшой серповидной бородкой и бледным, немного приплюснутым лицом. Я знал этого человека: это был окружной доктор. Я перестал кричать и обратился к нему:

— Мистер Томас, с вами всё в порядке?

Он оглядел мою карету и произнёс, переводя взгляд на меня:

— Всё нормально, Ричард. Могла бы произойти неприятная вещь. Вы из города?

— Да, — ответил я, — покупал продукты.

Доктор оглянулся, попросил своего кучера подождать и повернулся ко мне:

— Что-то вас давно не видно. Вы больше не преподаёте?

Я уныло вздохнул, разглядывая свои ботинки. Такие вопросы мне никогда не нравились.

— Я уволился.

Врач кивнул, и прежде чем я хотел прощаться, с удивлённой улыбкой он полез в карман, словно собрался показать мне фокус, но достал оттуда не воздушный шарик, а записку, исписанную кривым почерком.

— Едва ли не забыл, — он стукнул себя по лбу и протянул мне бумажку. — Передайте это мистеру Миссеру. Вы же рядом живёте?

Я заинтересованно приподнял голову. Это вызвало неподдельный интерес моего сознания.

— Да. Я живу возле Джона Миссера. Напротив.

— Хорошо, — доктор Томас снова улыбнулся. — Передайте ему этот рецепт. Я выписал его, но по ошибке забрал себе. Досадная случайность. Годы, знаете ли, берут своё, как ни крути.

Я мрачно взглянул на него, пульс участился. Сжав кулаки, я спросил:

— А почему вы были у него? Что с ним такое?

— С ним ничего. А вот его дети... — он грустно вздохнул, опуская глаза, — очень плохи, слабы. У всех горячка, они едва живы. Худые, как скелеты.

Я вздрогнул. Сильное и острое чувство кололо меня изнутри.

— Я передам, хорошо.

Мы распрощались, я сел в карету и приказал кучеру ехать дальше, только не спеша. Я хотел подумать. Поразмыслить.

Вести переданные доктором, повергли меня в шок и смятение. Сердце щемило, словно в человеческой груди ему было тесно.

«Я не должен, не должен её потерять. Не хочу, нет!» — думал я, держась за голову, как пьяный.

Мысли мои переплетались, голова опять закружилась, словно я летел вниз с горы, и не прошло для меня и минуты, прежде чем получасовая поездка закончилась, и карета остановилась.

Я занёс товары в дом, разложил их, стараясь тем самым отвлечься. К концу дня, проведённому на диване в неясном, томительном состоянии, я решил не придаваться минутной слабости. В тот момент больше всего мне хотелось уехать прочь. «Мне не стоит думать об этой девочке, — размышлял я. — Нет смысла привязываться к той, что скоро умрёт, кто скоро бросит тебя...»

Всё это могло продолжаться бесконечно, и с каждой новой мыслью всё более мучительно, как в наркотической ломке, если бы я не нащупал у себя в кармане записку. Она помялась и напоминала старую купюру. Я развернул её и прочёл вслух, бормоча себе под нос:

— С компрессом вам следует строго соблюдать температуру и не вдаваться в крайности, иначе он только навредит...

Что было после этой фразы, я уже в точности передать не могу. Помню лишь длинный рецепт микстуры и сухие рекомендации, лишённые всякой надежды. Я разгладил бумажку на столе, взял её и пошёл к Миссеру, стараясь ни о чём не думать. Свежий вечерний воздух отдавал холодом и одиночеством. Даже огни вдали казались более редкими и не такими яркими, как обычно. Я перешёл дорогу, сильнее закутавшись в пальто, и постучал в дверь тонущего в темноте дома.

Через несколько минут послышались шаги, долгие и глухие, как удары мечами.

Если бы я увидел прежнего Джона Миссера в таком виде ещё хотя бы год назад, то подумал бы, что он вырядился в добротно сделанный костюм нищего старика из труппы столичного театра. Белые, как сода, взъерошенные, неухоженные волосы беспорядочно ниспадали на осевший морщинистый лоб, скрывавший, как под забралом шлема, грустные, почти мёртвые глаза. Одетый в давно не стиранную, вонючую одежду, передо мной стоял мистер Миссер собственной персоной. Или его худая облезлая тень, как мне тогда казалось.

Я обомлел, открыл рот от удивления, но на лице этого молодого старика не отражалось ничего. Ему было всё равно, даже если бы я сплясал перед ним лезгинку.

— Чего? — спросил он сухим, еле живым голосом.

— Добрый вечер, Джон. Доктор Томас просил передать тебе, — дрожащей рукой я протянул ему записку.

Он перевёл свой пустой бестолковый взгляд на листок, взял его и разорвал у меня на глазах, обнажая свои жёлтые от грязи и инфекции зубы.

— К чёрту доктора, — он махнул рукой, и кусочки бумаги полетели вниз, как безжизненные осенние листья, — к чёрту его советы. Он только голову мне морочит.

Сосед перевёл взгляд вниз, проводя шершавым язвенным языком по сухим губам. Боже мой, как это было мерзко. Я вздрогнул и отвернулся, но ему было наплевать.

— Что-нибудь ещё? — спросил Джон, поднимая голову.

Он походил на дикое, нецивилизованное животное.

Я покачал головой и отступил назад.

— Нет, ничего, только это.

— Тогда проваливай, — он с грохотом закрыл дверь, позволяя старым рамам гулко затрещать.

Сейчас я думаю, что слишком добр к нему, но переписывать эту часть уже не стану. У меня достаточно листов, но чем больше ты пишешь и чем дальше идёшь, тем больше приходит в голову всего нужного и тем шире становится твоя идея. Пусть эта бумага лежит про запас.

Сегодня я писал слишком долго — вдали горят первые лучи рассвета, а сон, физиологическая преграда, сбивает меня с ног и обволакивает туманом мой разум, словно выкуренная сигара.

Можно ли считать человека невиновным, можно ли снимать с него ответственность, если он становится сумасшедшим в любой из дозволенных пониманием степеней? Кто-то дотошно нумерует носки, кто-то мучает детей. Но все они так или иначе приносят боль.

Я видел достаточно жестокости по отношению к сумасшедшим. Видел, как их бьют палками, заткнув рот кляпом, как часами заставляют лежать полностью связанными, отчего мышцы совершенно атрофируются. Я могу ошибаться — я не доктор, не психиатр, способный провести грань между сумасшествием и странностью — но я знаю боль, знаю слишком хорошо, чтобы позволить кому-то сомневаться в этом. На боль в этом мире отвечают болью, а та девочка невиновна в том, что её отец превратился в чудовище во плоти и изверга в душе.

3 страница3 июля 2019, 01:17

Комментарии