Глава шестая Ветер, песок и звезды
Весь следующий год я так старался вытеснить из памяти и Нью-Йорк, и всю мою прошлую жизнь, что едва замечал, как проходит время. В бессезонной жаре мелькали одинаковые дни: утром — похмелье, езда в школьном автобусе, саднит заалевшие спины, потому что мы опять заснули у бассейна, бензиново несет водкой, от Поппера вечно воняет хлоркой и мокрой псиной, Борис учит меня русскому: считать, спросить дорогу, предложить выпить, всё — с тем же терпением, с каким он учил меня ругаться. Да, давайте, пожалуйста. Большое вам спасибо. Govorite li vy ро angliyski? Ya nemnogo govoryu po russki.
Лето ли, зима ли — дни были безоблачными: ветер из пустыни обжигал нам ноздри и сушил глотки. Все было забавным, все нам было смешным. Бывало, прямо перед закатом, едва-едва примется лиловеть голубое небо, к нам в пустыню выкатывались невероятные, бело-золотые пэрришевские облака, простеганные электричеством — будто божественные видения, что привели мормонов на запад. Govorite medlenno, говорил я. Povtorite, pozhaluysta.
Но мы уже до того друг в друга встроились, что могли и не разговаривать, если неохота было: мы умели уже довести друг друга до истерики, всего-то вскинув бровь или вздернув уголок рта. По вечерам мы ели, сидя на полу по-турецки, и на учебниках потом оставались жирные отпечатки наших пальцев. Из-за дурного питания у нас началось истощение, руки и ноги пошли мягкими коричневыми синяками — нехватка витаминов, сказала школьная медсестра, влепила каждому по болезненному уколу в задницу и выдала по банке разноцветных жевательных витаминок для детей.
(«Жопа болит», — жаловался Борис, потирая зад и проклиная металлические сиденья в школьном автобусе.) Я же от торчания в бассейне покрылся веснушками с головы до ног, от хлорированной воды в волосах, которые стали еще длиннее, проступили светлые пряди, и чувствовал я себя в целом неплохо, хотя тяжесть в груди так никуда и не делась, а из-за того, сколько мы жрали сладкого, задние зубы у меня начали гнить. Но, если этого не считать, то я был в порядке. Так — вполне себе счастливо — время и шло, но затем, почти сразу после того, как мне исполнилось пятнадцать, Борис повстречал девчонку, которую звали Котку, — тут-то все и переменилось.
Это имя — Котку («Котыку» по-украински) делает ее интереснее, чем она была на самом деле, но это не настоящее ее имя, а прозвище (по-польски это означало «Котик»), которое ей придумал Борис. Фамилия ее была Хатчинс, звали ее, впрочем, тоже как-то типа Кайли, Кейли или Калли, и жила она в округе Кларк, штат Невада, всю свою жизнь.
Хоть она и училась в нашей школе всего классом старше, лет ей было гораздо больше нашего — на целых три года больше, чем мне. Борис, похоже, давно ее заприметил, но я об этом ничего не знал до тех пор, пока как-то вечером он не сказал, развалившись на кровати у меня в ногах:
— Я влюбился.
— Да? И в кого?
— В эту телочку с обществознания. У которой я травы прикупил. Прикинь вообще, ей уже восемнадцать! Господи, такая красотка.
— У тебя трава есть?
Дурачась, он напрыгнул на меня и ухватил за плечо — знал мое слабое место, сразу под лопаткой — туда всего и надо было нажать пальцами, чтоб я заорал. Но я был не в духе и врезал ему как следует.
— Ой! Блин! — сказал Борис, откатываясь назад, потирая челюсть. — Ты чего?
— Надеюсь, больно было, — ответил я. — Так где трава-то?
И больше мы про Борисов любовный интерес не разговаривали, ну в тот день — точно нет, но потом, пару дней спустя, выхожу я с математики и вижу — он возле шкафчиков стоит, навис над этой девчонкой. Для своего возраста Борис был не слишком высоким, но девчонка была вообще крошечная, хоть и старше нас: грудь плоская, бедра тощие, высокие скулы, лоб блестит, а лицо — резкое, заостренное, треугольничком.
Нос проколот. Черная майка-алкоголичка. На ногтях — облупившийся черный лак, волосы выкрашены черно-рыжими перьями, глаза — пустые, яркие, голубоватого цвета хлорированной воды — жирно подведены черным карандашом. Симпатичная, конечно — вообще, очень даже секси, но от взгляда, которым она меня окинула, мне сделалось слегка не по себе — так смотрят хамоватые кассиры в забегаловках или стервозные няньки.
— Ну, что скажешь? — нетерпеливо спросил Борис, когда нагнал меня после уроков.
Я пожал плечами:
— Симпатичная. Ну вроде.
— Вроде?
— Слушай, Борис, ну выглядит она на все двадцать пять.
— Я знаю! Круто! — одурело сказал он. — Восемнадцать лет! Совершеннолетняя взрослая! Бухло купить — проблем нет! И она тут всю жизнь прожила, знает, где возраст не спрашивают.
Хэдли, общительная деваха в куртке с эмблемой школьной спортивной команды — мы вместе сидели на истории Америки — сморщила нос, когда я ее спросил про Борисову тетку.
— Эта? — переспросила она. — Шлюшка еще та.
Джан, старшая сестра Хэдли, училась в одном классе вместе с этой Кайлой, или Кейли, или как ее там звали.
— А мамаша, я слышала, так вообще настоящая прям проститутка. Друг твой пусть поаккуратнее там, а то подхватит какую-нибудь заразу.
— Ого, — сказал я, поразившись тому, с какой ненавистью она это произнесла, хотя чему тут было удивляться.
Хэдли была из семьи военных, состояла в школьной команде по плаванию и пела в школьном хоре, и семья у нее была нормальная — трое детей, веймарская легавая по кличке Гретхен, которую Хэдли притащила из Германии, отец, который орал на нее, стоило ей прийти домой позже комендантского часа.
— Без шуток, — сказала Хэдли. — Она готова мутить с парнями других девчонок, с другими девчонками — да с кем хочешь. И еще травку, похоже, курит.
— А-а, — ответил я. По мне, так ни один из перечисленных пунктов не был очень уж серьезной причиной для того, чтоб не любить Кайли или как там ее, еще и потому, кстати, что мы с Борисом и сами в последнее время пристрастились к конопле. А вот что меня по-настоящему тревожило, так это то, как Котку (я все звал ее Борисовой кличкой, потому что никак не мог вспомнить, как же ее зовут-то) буквально за один день полностью завладела Борисом.
Сначала в пятницу вечером у него были дела. Потом дела у него были все выходные — и не только вечером, и днем тоже. Еще немного и началось — Котку то, Котку сё, и не успел я опомниться, как вот мы уже с Поппером ужинаем и смотрим телик в полном одиночестве.
— Ну правда же она офигенная? — снова спросил меня Борис, после того как впервые привел ее ко мне домой — вечер тогда не задался совсем, потому что сначала мы укурились так, что не могли и с места двинуться, а потом они принялись кувыркаться на диване в гостиной, а я сидел к ним спиной и пытался сосредоточиться на повторе «За гранью возможного». — Ты что скажешь?
— Эээ, ну-у... — Что он хочет, чтоб я сказал? — Ты ей нравишься. Сто пудов.
Он заерзал на месте. Мы сидели во дворе, возле бассейна, хотя на улице было слишком прохладно и ветрено, не искупаешься.
— Нет, серьезно! О ней ты что думаешь? Говори правду, Поттер, — сказал он, когда я замялся.
— Не знаю, — неуверенно ответил я, а затем — потому что он так и продолжал на меня глядеть — добавил: — Честно? Ну не знаю, Борис. Какая-то она...бедовая.
— Да? А это плохо?
Спрашивал он с искренним любопытством — никакой злобы, никакого сарказма.
— Ну, — сказал я, растерявшись, — может, и нет.
Борис, разрумянившись от водки, приложил руку к сердцу.
— Я люблю ее, Поттер. Честно. Она — самое настоящее, что было у меня в жизни.
Мне стало так неловко, что я аж отвернулся.
— Сучка тощая! — счастливо выдохнул Борис. — Обнимешь ее, такая она костлявая, такая легенькая. Будто воздух. — Странно, но Борис обожал Котку ровно за те качества, которые меня в ней как раз отталкивали: за ее поджарое тело дворовой кошки, за ее облезлую, алчную взрослость. — А какая она смелая, какая мудрая — сердце у нее какое доброе! Мне только и надо, что на нее смотреть и защищать от этого Майка. Понимаешь?
Я тихонечко налил себе еще водки, хотя особо и не хотелось. Вся эта бодяга с Котку смущала меня вдвойне еще и потому, что — как мне рассказал сам Борис с отчетливой гордостью в голосе — у Котку уже был парень, двадцатишестилетний мужик по имени Майк Макнатт, который ездил на мотоцикле и работал в компании по чистке бассейнов.
— Отличненько, — сказал я, когда Борис вывалил мне эти новости. — Надо его к нам вызвать, поможет с бассейном.
Я задолбался вычищать бассейн (а обязанность эту практически перевалили на меня), кстати, еще и потому, что Ксандра вечно забывала то купить всю эту химию, то покупала не то.
Борис потер глаза запястьями.
— Я серьезно, Поттер. Она его боится. Хочет с ним порвать, но боится. Пытается уговорить его в армию записаться.
— Ты лучше сам смотри, чтоб этот парень до тебя не докопался.
— До меня? — фыркнул он. — Я за нее боюсь. Она такая крошка! Тридцать семь кило!
— Да-да.
Котку вечно заявляла, что у нее «пограничная анорексия», и могла с полпинка переполошить Бориса, сказав, что целый день ничего не ела.
Борис съездил мне по уху.
— Ты тут целыми днями один торчишь, — сказал он, усаживаясь рядом и опуская ноги в воду. — Приходи сегодня вечером к Котку. Приводи кого-нибудь.
— Например?
Борис пожал плечами:
— А та вот штучка-блондиночка, с пацаньей стрижкой, из твоего класса по истории? Пловчиха которая?
— Хэдли? — я помотал головой. — Забудь.
— Да! Давай! Она клевая! И она согласится, сто пудов!
— Уж поверь мне, это плохая идея.
— Я ее сам спрошу. Давай! Она всегда с тобой приветливая, всегда общается. Давай ей позвоним?
— Нет! Дело совсем в другом... Стой! — сказал я — он вскочил было, и я ухватил его за рукав.
— Слабо?
— Борис! — Он уже шел в дом, к телефону. — Не надо. Правда. Она не пойдет.
— Это почему?
Насмешечка в его голосе меня взбесила.
— Честно? Потому что... — у меня чуть было не вырвалось: «потому что Котку — шлюха», но вместо этого я сказал: — Слушай, Хэдли — отличница, все такое. Да не захочет она тусить у Котку.
— Чего? — спросил Борис, крутнувшись назад, взъярившись. — Вот же шлюха. Что она наговорила?
— Ничего. Просто...
— Говорила! — Он ломанулся обратно к бассейну. — Давай-ка выкладывай.
— Да брось ты. Ничего такого. Остынь, Борис, — сказал я, увидев, как он завелся. — Котку в сто раз старше. Они даже в разных классах.
— Сука курносая. Да что Котку ей сделала?
— Остынь!
Я уставился на бутылку водки, которую, будто световой меч, пронизывал чистый белый луч солнца. Борис уже порядочно набрался, а мне только драки сейчас не хватало. Но и сам я был такой пьяный, что никак не мог придумать, как бы так шутя и играючи перевести разговор на другое.
Борис нравился куче других девчонок получше — в особенности Саффи Касперсен, датчанке, которая говорила по-английски со звонким британским акцентом, выступала с небольшой ролькой в «Цирке дю Солей» и на стопятьсот процентов была самой красивой девчонкой в нашей параллели.
Саффи вместе с нами злилась в интенсиве по английскому (где, между прочим, довольно толково рассуждала про «Сердце — одинокий охотник»), и хоть и считалось, что она всех сторонится, Борис ей нравился. Заметно было. Она смеялась, когда он шутил, выделывалась, работая с ним в одной группе, и однажды я видел, как она оживленно беседовала с ним в коридоре — Борис отвечал ей так же оживленно, очень по-русски размахивая руками. Но — непонятно почему — его к ней, похоже, вообще не тянуло.
— Но почему? — спрашивал я его. — Она в нашем классе самая красивая.
Я всегда думал, что датчане — огромные и светловолосые, но Саффи была миниатюрной брюнеткой, с чем-то таким сказочным во внешности — на постановочных фото качество это только усиливалось из-за сверкающего сценического макияжа.
— Симпатичная она, да. Но не секс.
— Борис, она же чистый секс! Ты сдурел, что ли?
— Ай, она слишком много учится, — сказал Борис, шлепаясь на пол рядом со мной — в одной руке пиво, другой перехватывает у меня сигарету. — Слишком правильная. Она или зубрит все время, или репетирует. Котку, — он выдохнул облачко дыма, вернул мне сигарету, — она как мы.
Я молчал. Когда это я умудрился перейти из стана ботаников в разряд тупорылых отщепенцев вроде Котку?
Борис подтолкнул меня локтем:
— Похоже, она тебе самому нравится. Саффи.
— Не, не особо.
— Нравится. Позови ее на свидание.
— Может, как-нибудь, — сказал я, хотя знал, что мне духу не хватит.
В моей бывшей школе иностранцы и школьники, учившиеся по обмену, вежливо держались себе особняком, и потому девочка типа Саффи там была бы подоступнее, но тут, в Вегасе, она была уж слишком популярной, слишком много рядом с ней крутилось народу, да и куда бы мы пошли с ней — тоже ведь серьезная проблема. В Нью-Йорке все было бы не в пример проще: сводил бы ее на каток, позвал бы в кино или в планетарий. Но что-то я сомневался, что Саффи Касперсен станет нюхать клей, пить сныканное в бумажный пакет пиво или делать еще что-то, чем мы обычно занимались с Борисом.
Мы по-прежнему виделись с ним — хоть и не так часто. Все чаще и чаще вечера он проводил с Котку и ее матерью, в «Апартаментах К&К» — временный отельчик на самом-то деле, бывший мотель на шоссе между аэропортом и Стрипом, который прогорел еще в пятидесятых, где мужики, похожие на нелегальных иммигрантов, толпились во дворе вокруг пустого бассейна и переругивались насчет запчастей к мотоциклам. («К&К»? — спросила Хэдли. — Знаешь ведь, что это значит? «Клопы и крысы».)
Борис, слава богу, нечасто приводил Котку ко мне домой, но даже когда ее с нами не было, он только и делал, что о ней говорил. У Котку офигенный музыкальный вкус, она ему записала диск с улетным хип-хопом, я просто обязан это послушать. Котку любит, чтоб пицца была только с зеленым перчиком и оливками. Котку очень, очень хочет синтезатор — а еще сиамского котенка или, может, хорька, только в «К&К» животных держать не разрешают.
— Ну правда, Поттер, тебе надо с ней почаще общаться, — сказал он, толкая меня плечом. — Она тебе понравится.
— Да брось ты, — ответил я, сразу вспомнив, как по-издевательски она всегда себя со мной ведет — смеется невпопад, злобненько так, и вечно командует, чтоб я ей пиво таскал из холодильника.
— Нет! Ты ей нравишься! Нравишься! В смысле она тебя считает — ну вроде как младшим братишкой. Это она так сказала.
— Да она мне в жизни и слова не сказала.
— Это потому что ты с ней не разговариваешь.
— Вы с ней трахаетесь, да?
Борис нетерпеливо фыркнул — знак того, что все идет не по его.
— Извращенец, — сказал он, отбросив волосы с глаз. — А что? Ты как думаешь? Тебе, может, еще картинку начертить?
— Нарисовать — картинку.
— А?
— Фраза: «Тебе что, картинку нарисовать?»
Борис только глаза закатил. Размахивая руками, он снова завел про то, какая Котку умница и какая «мегасообразительная», какая она мудрая и какая жизнь у нее выдалась, и как несправедливо с моей стороны смотреть на нее свысока, даже не узнав ее поближе, но, пока я слушал его вполуха, одновременно следя за старой нуарной картиной по телевизору («Падший ангел» с Дэной Эндрюсом), то никак не мог отделаться от мысли, что с Котку он познакомился на обществознании в классе коррекции, куда записывали не слишком одаренных (даже по меркам нашей школы) учеников, которые сами не могли ничего выучить. Бориса, которому математика давалась без особых усилий, а в языках так он и вообще был лучше всех, заставили ходить на обществознание для чайников, потому что он был иностранцем, и это школьное предписание его глубоко возмущало. («Чтобы что? Я потом на выборах в Конгресс голосовать буду, да?») Но Котку, которой было восемнадцать (!), которая родилась и выросла в округе Кларк (!), ее, гражданку Америки — как будто прямиком из сериала «Полиция!» — ничего не оправдывало.
Я то и дело ловил себя на таких вот желчных мыслях, которые я всеми силами старался отогнать. Да мне-то что? Ну да, Котку та еще стерва, да, она такая тупая, что не тянет обществознание вместе со всеми, да, она носит дешевые сережки-кольца из аптечного супермаркета, которые вечно за все цепляются, и да, пусть она там весит тридцать семь кило или сколько, а я все равно боялся ее до усрачки, как будто она может до смерти меня запинать своими остроносыми ботинками, если вдруг разозлится. («Эта чикса гопануть может», — как-то раз хвастался и сам Борис, воинственно подпрыгивая и кидая пальцы или, как он это себе представлял, рассказывая, как Котку какой-то девке с кровью пук волос выдернула. Котку еще, кстати, постоянно ввязывалась в какие-то кровавые девчачьи бои, в основном с таким же белым быдлом, как она сама, но, бывало, дралась и с настоящими бандитскими телками — черными и латиносами.) Но мне-то что до того, какую там уродку любит Борис? Мы ведь по-прежнему с ним друзья? Лучшие друзья? Почти что братья?
Опять же, не было такого слова, чтобы точно описать нас с Борисом. Пока не появилась Котку, я почти и не думал об этом. Было просто — дремотные вечера под кондиционером, ленивые, пьяные: жалюзи опущены, прячемся от жары, пустые пакетики из-под сахара, пол усыпан засохшей апельсиновой кожурой, играет Dear Prudence с «Белого альбома», который Борис обожал, или ездит на повторе старая, унылая радиохедовская песня:
На миг пропал я... я пропал...
Клей, что мы нюхали, набрасывался на нас с темным, машинным ревом, будто вихревый взмах пропеллеров: включить двигатели! Мы обрушивались на кровать, в темноту, как парашютисты вываливаются спиной вперед из самолета, хотя — под таким кайфом, в такой отключке — с пакетом на лице надо было быть поосторожнее, не то очнешься и будешь отдирать засохший клей от волос и с кончика носа. Засыпали, выдохшись, спиной к спине, на грязных простынях, от которых воняло табаком и псиной, Попчик храпел вверх брюхом, из вентиляционных шахт — если как следует прислушаться — полз еле слышный шепоток. Месяцы напролет не унимался ветер, в окна летел песок, а вода в бассейне шла морщинами и казалась опасной. Крепкий чай по утрам, ворованные шоколадки, Борис хватает меня всей пятерней за волосы, пинает под ребра. Вставай, Поттер! Проснись и пой!
Я твердил себе, что не скучаю по нему, но скучал. Накуривался в одиночестве, смотрел программы для взрослых или канал «Плейбой», читал «Гроздья гнева» и «Дом о семи фронтонах», которые, казалось, прямо-таки сражались за место скучнейшей в мире книжки — тысячи и тысячи таких часов хватило бы, чтоб датский выучить или научиться играть на гитаре, если б желание было, — тупил на улице с поломанным скейтом, который мы с Борисом нашли в заброшенном доме на соседней улице. Ходил вместе с Хэдли на тусовки школьной спортивной команды — никакого алкоголя, родители бдят, — а по выходным таскался на вечеринки без родительского контроля, к ребятам, которых едва знал: кирпичики ксанакса, стопки ягермайстера, домой — в два часа утра на городском автобусе, я был такой упоротый, что приходилось обеими руками держаться за сиденье, чтобы не вывалиться в проход. После школы, если становилось скучно, можно было без проблем зависнуть в большой вялой тусовке укурков, которые таскались туда-сюда между «Дель Тако» и детскими игровыми автоматами на Стрипе.
Но мне все равно было одиноко. Мне недоставало Бориса, этого лихого раздолбая: угрюмого, бесшабашного, взрывного, до ужаса безрассудного. Бориса, бледного и одутловатого, с этими его ворованными яблоками и русскими романами, ногтями, сгрызенными до мяса, и волочащимися по пыли шнурками. Бориса, юного алкоголика, со вкусом ругавшегося на четырех языках, который без разрешения хватал у меня еду с тарелки и, напившись, засыпал на полу с таким красным лицом, будто ему надавали пощечин. Но даже пусть он и брал что-то без спросу — частенько, кстати, всякие мелочи пропадали постоянно: DVD, канцелярка из моего шкафчика в школе, не раз я ловил его, когда он шарил у меня по карманам в поисках денег, — собственные его вещи так мало для него значили, что это и воровством нельзя было назвать; заведутся у него деньги — сразу делит пачку со мной пополам, все, что у него ни попрошу, тотчас же с радостью мне отдаст (и даже если не прошу, как было, когда я мимоходом восхитился золотой зажигалкой мистера Павликовского, а потом она оказалась у меня в наружном кармане рюкзака).
Смешно, а я еще волновался — подумать только, что это Борис у нас уж слишком какой-то привязчивый, если это можно назвать словом «привязчивый». В первый раз, когда он перевернулся во сне и обхватил меня за талию, я с минутку полежал так — в полусне, не зная, как же поступить, разглядывал свои старые носки, валявшиеся на полу, пустые бутылки из-под пива, «Алый знак доблести» в мягкой обложке. Наконец, совсем застыдившись, я изобразил, будто зеваю и попытался откатиться от него, а он только вздохнул и притянул меня поближе — сонно притиснул к себе.
Шиш, Поттер, выдохнул он мне в затылок. Это же я.
Странно как. Странно ли? И да, и нет. Вскорости я уснул, убаюканный его терпким, пивным, тельным запахом, его дыханием у меня в ухе. Я понимал, что не смогу объяснить это все, не выставив случившееся чем-то более серьезным, чем оно было на самом деле. По ночам, когда я просыпался от того, что меня душил страх, он был тут как тут, подхватывал меня, стоило мне в ужасе вскочить с кровати, тянул обратно под одеяло, к себе, бормотал по-польски какие-то нелепицы хрипловатым, чудным со сна голосом. Мы выключались друг у друга в объятиях, слушая музыку на моем айподе (Телониуса Монка, «Велвет андеграунд» — мамину любимую музыку) и, бывало, просыпались, вцепившись друг в дружку, будто потерпевшие кораблекрушение или совсем маленькие детишки.
И все-таки (тут начинается зыбкая часть, это меня и беспокоило) были и другие, куда более непонятные и неприглядные ночи, когда мы с ним возились, полураздетые, в слабом свете, сочившемся из ванной; без очков все вокруг плыло, дрожало разводами: руками по телу, грубо, быстро, на полу пенится опрокинутое пиво — прикольно, да и ничего, в общем, страшного, когда оно все на самом деле происходит, стоит того, когда вдруг резко втянешь воздух, закатишь глаза и обо всем позабудешь; но когда мы с ним наутро просыпались, лежа ничком в разных концах кровати и постанывая, все съеживалось в мешанину каких-то затемненных кадров, рваных, с дурным светом, будто в каком-то экспериментальном кино — непривычно искаженное лицо Бориса уже выветривается из памяти, а все случившееся меняет нашу реальную жизнь не больше, чем сон. Об этом мы никогда не говорили, все было не совсем взаправдашним — собираясь в школу, мы швырялись ботинками, поливали друг друга водой, разжевывали аспирин от похмелья, смеялись и шутили всю дорогу до автобусной остановки. Я знал, что люди подумают совсем не то, если узнают, и не хотел, чтобы кто-то узнал, и знал еще, что Борис этого тоже не хочет, и в то же время его это все, похоже, ни капли не волновало, так что я был почти на сто процентов уверен — это все дурачества, не стоит брать в голову, тревожиться не о чем. И все-таки я не раз задумывался, а может, стоит набраться духу и что-нибудь сказать: провести какую-то черту, прояснить все, убедиться раз и навсегда, что он все понял правильно. Но удачного момента так и не подвернулось. А теперь говорить об этом или этого стыдиться и толку не было, хотя этот факт мало меня утешал.
Я так злился, что скучаю по нему. Дома у меня все пили, не просыхая — Ксандра уж точно, — и двери так и хлопали («Ну, если, значит, не я, так только ты!» — слышал я, как она вопит), без Бориса (при нем они вели себя посдержаннее) все было гораздо хуже.
Частично проблема была в том, что у Ксандры в баре поменялись часы работы — смены перетасовали, она здорово психовала, люди, с которыми она раньше работала, или поувольнялись, или работали теперь в другое время; по средам и понедельникам я вставал в школу и частенько с ней сталкивался — она только что пришла с работы и, слишком взбудораженная, чтобы ложиться, смотрит по телевизору свою любимую утреннюю передачу и глотает «Пепто-бисмол» прямо из бутылочки.
— Это всего лишь я — старая и упахавшаяся, — сказала она, пытаясь улыбнуться, когда увидела, что я спускаюсь.
— Иди поплавай. Сразу в сон потянет.
— Нет, спасибо. Я лучше тут посижу с «Пепто». Вот это лекарство. Вот так вкуснотень со вкусом жвачки.
Отец же стал больше времени проводить дома — тусовался со мной, что было здорово, хотя его перепады настроения утомляли. Начался футбольный сезон, отец ходил вприпрыжку. Проверив свой «блэкберри», он хлопал об мою ладонь всей пятерней, кружился, пританцовывая, по гостиной:
— Ну что, я гений или как? А?
Он изучал таблицы по очкам, турнирные сводки, а бывало, что и книжку в мягкой обложке, которая называлась «Скорпионы: спортивный прогноз на год».
— Смотрю, где нам может повезти, — объяснил он, когда я увидел, как он заполняет таблицы и щелкает клавишами калькулятора, будто пытается вычислить подоходный налог. — Нужно всего-то, чтоб выигрышей было процентов пятьдесят три-пятьдесят четыре — и уже неплохо можно будет зажить; вот баккара, та только для развлечения, тут никакого умения не надо, поэтому я ставлю себе лимит и никогда его не превышаю, но вот на спорте точно можно подзаработать, главное — дисциплина. Браться за это дело нужно как инвестору. Не как болельщику и даже не как игроку, секрет ведь в том, что выигрывает всегда лучшая команда, а лайнмейкеры умеют нормально выставить линию. Но и у лайнмейкера есть свои ограничения — общественное мнение, например. Он предсказывает не того, кто на самом деле выиграет, а того, кто выиграет по мнению публики. И вот эта грань между сентиментальностью и реальным фактом — твою мать, видишь, того принимающего в зачетной зоне опять подфартило Питтсбургу, нам только не хватало, чтоб они еще забили, — ну, короче, что я говорил, в общем, если сесть и реально во всем разобраться, не как какой-нибудь там Джо Макдак, который делает ставки, всего-то минут пять попялившись на страничку со спортом. Ну, у кого тут преимущество, а? Я, знаешь ли, не из тех дурачков, которые слюни распускают по «Джайентс» — выиграют ли они, проиграют ли, — да даже твоя мать тебе бы это подтвердила. У Скорпионов все под контролем, я — Скорпион. Во мне дух соревнования. Выиграть любой ценой. Вот откуда у меня актерское мастерство бралось, когда я еще был актером. Солнце в Скорпионе, асцендент во Льве. Это все есть в моей карте. А ты вот Рак, рак-отшельник, скрытный, залез в свой панцирь и действуешь совершенно по-другому. Это и не плохо, и не хорошо, есть как есть. Ну и, в общем, я всегда из обороны перехожу в наступление, но все равно не повредит знать, где в день игры проходит Солнце и какая фаза Луны...
— Это Ксандра тебя на это подсадила?
— Ксандра? Да у половины спортивных букмекеров в Вегасе номер астролога забит в автодозвон. Короче, я что хочу сказать — при всех прочих равных — есть ли разница в том, как планеты сошлись? Да. Определенно говорю тебе — да. Суть в чем — удался день у игрока, не удался, как у него с настроением, да все такое. Честно, иметь это все в загашнике здорово помогает, когда немножко, как бы это сказать — ха-ха! — раскорячишься, хотя... — он продемонстрировал мне толстенную пачку, перехваченную резинкой — по ходу одни сотенные, — у меня год по-настоящему удался. Из тысячи игр за год выигрыш — пятьдесят три процента. Вот она, золотая рыбка!
Воскресенья он звал днями большого куша. Когда я вставал, он уже был внизу — похрустывают разложенные вокруг газеты, а сам он, бодрый и оживленный, носится туда-сюда, как будто на дворе рождественское утро, выдвигает-задвигает ящички, разговаривает со спортивной новостной строкой на своем «блэкберри» и жует кукурузные чипсы прямо из пакета.
Если шла важная игра и я хотя бы на минутку присаживался с ним ее посмотреть, он иногда мог дать мне, как он выражался, «кус» — двадцать баксов, полсотни, — если выигрывал.
— Чтобы тебя втянуть, — пояснял он с дивана, подавшись вперед, взволнованно потирая руки.
— Смотри, нам надо, чтобы «Колтс» уже после первой половины матча слились подчистую. Вообще сгинули. А еще же есть «Ковбои» и «Найнерс», поэтому надо, чтоб во второй половине игры счет перевалил за тридцать... Да! — завопил он, вскочив, возбужденно потрясая кулаком. — Потеря мяча! Мяч у «Редскинс»! Нам поперло!
Но я только путался, потому что мяч-то потеряли «Ковбои». А я-то думал, что «Ковбои» должны были хотя бы до пятнадцати продвинуться. Трудно было уследить, когда отец резко посреди игры мог переметнуться из одного лагеря в другой, и я часто попадал впросак, начиная болеть не за ту команду; но все равно — пока мы без разбору переключались от игры к игре, от таблицы к таблице, я наслаждался его угаром и тем, как мы целый день обжирались масляной едой, и хватал двадцатки и полсотенные, которыми он в меня швырялся так, будто они падали с неба. В другой день отцом завладевало смутное беспокойство, оно всплывало вместе с приливом острого энтузиазма и от него же подпитывалось, беспокойство это, как я понимал, не имело никакого отношения к ходу игры, отец вдруг безо всякой видимой причины принимался расхаживать туда-сюда, закинув сцепленные руки за голову, глядя на экран с лицом человека, которого неудачи на работе полностью выбили из колеи: он обращался к тренерам, к игрокам, спрашивал, не охренели ли они и что, блин, вообще происходит.
Иногда он с непривычно заискивающим видом шел за мной на кухню.
— Меня по стенке размазывают, — с усмешкой говорил он, облокотившись на стойку, комично переживая, ссутулившись так, что на ум поневоле приходил банковский грабитель, получивший пулю в живот.
Оси x. Оси у. Сколько ярдов, какая разница в счете. В день игры, часов до пяти вечера, белый свет пустыни отгонял всепроникающую воскресную унылость — осень тонет в зиме, одинокие октябрьские сумерки, назавтра в школу, — но ближе к концу этих футбольных вечеров наступал всегда долгий застывший миг, когда настроение толпы резко менялось и все, дома и на экране, делалось зыбким, безотрадным: бело-металлический жар от двери в патио золотисто тускнел, за ним — долгие, серые тени, и вот в тишину пустыни падала ночь, тоска, от которой я никак не мог отделаться, память о молчаливых людях, которые гуськом тянутся к выходам со стадиона, и университетских городках на востоке, где идет холодный дождь.
Тогда меня охватывала необъяснимая паника. Эти дни — дни матчей — оканчивались в одну секунду, будто тебе кровь пустили, и это напоминало мне о том, как нашу нью-йоркскую квартиру рассовывали по коробкам и уносили прочь: неприкаянность, скитальчество, не за что уцепиться. Запершись у себя в комнате, я включал весь свет, курил траву, если было, и слушал на переносных колонках музыку — которую раньше не слушал, вроде Шостаковича и Эрика Сати, я их залил на айпод ради мамы, а потом рука не поднялась стереть, — и разглядывал библиотечные книжки, в основном по искусству, потому что они напоминали о ней.
«Шедевры голландской живописи». «Золотой век Дельфта». «Графика Рембрандта, его неизвестные ученики и последователи». Посидев за школьным компьютером, я выяснил, что есть книжка про Карела Фабрициуса (совсем тоненькая, всего страниц сто), но у нас в библиотеке ее не было, а компьютеры в школе так внимательно проверяли, что моя паранойя мешала мне рыться в интернете — особенно после того, как я однажды бездумно перешел по какой-то ссылке (NET PUTTERTJE / ЩЕГОЛ, 1654) и попал на устрашающий официального вида сайт под названием «Розыск: предметы искусства и антиквариата», на котором регистрироваться надо было с именем-фамилией и адресом.
Я так переполошился, увидев неожиданно слова «Интерпол» и «розыск», что запаниковал и вообще вырубил компьютер, что делать было запрещено.
— Ты что наделал? — грозно спросил мистер Остроу, библиотекарь — я сразу не успел включить комп обратно. Он перегнулся через мое плечо и начал вбивать пароль.
— Я... — несмотря ни на что, я рад был, что не смотрел порнуху, когда он открыл историю посещенных сайтов. Я все хотел купить себе дешевенький ноут на те пятьсот баксов, что отец подарил на Рождество, но деньги каким-то образом утекли сквозь пальцы... Предметы искусства в розыске, твердил я себе, нечего паниковать из-за слова «розыск», уничтоженные предметы искусства не будут ведь разыскивать, правда? Имени своего я, конечно, там не оставил, но переживал, что залез в эту базу со школьного ай-пи-адреса. Насколько я знал, следователи, которые ко мне приходили, следили за моей судьбой и знали, что я в Вегасе, — связь хоть и незначительная, но ощутимая.
Картина была спрятана — довольно умно, как я считал, в чистую хлопковую наволочку и приклеена клейкой лентой к изголовью кровати. От Хоби я узнал, как аккуратно надо обходиться со старинными вещами (иногда, если предмет был очень уж хрупкий, он надевал белые хлопковые перчатки), и никогда не трогал полотно голыми руками, брался только за краешки. Я никогда его не вынимал — разве что когда отца с Ксандрой дома не было и я знал, что они еще долго не вернутся, но, даже не видя его, я радовался, что картина тут, из-за глубины и осязаемости, которые она всему придавала, из-за того, как она укрепляла основание всех вещей, из-за ее невидимой, краеугольной правильности, которая утешала меня точно так же, как утешало знание о том, что далеко-далеко, в Балтийском море плавают себе киты, а монахи в диковинных временных поясах безустанно молятся о спасении мира.
Вытащить ее, взять в руки, глядеть на нее — было делом серьезным. Стоило потянуться за ней, и внутри просыпался какой-то простор, размах и подъем, а в какой-то странный миг, если я долго глядел на нее сухими от вымороженного кондиционером пустынного воздуха глазами, то все пространство между нами будто бы испарялось, и когда я отрывал от нее взгляд, то казалось, что это не я живой, а картина.
1622—1654. Сын школьного учителя. С точностью ему можно приписать чуть больше десятка картин. Согласно специалисту по истории Дельфта, ван Блейшвику, Фабрициус рисовал у себя в студии портрет причетника дельфтской Аудекерк, когда в половине одиннадцатого утра взорвался пороховой склад. Тело художника Фабрициуса вытащили из-под обломков его мастерской соседи-бюргеры, «с превеликой печалью», сообщали книги, и «изрядным усилием». Но что меня цепляло в этих скупых рассказах из библиотечных книжек, так это доля случая: две совершенно не связанные меж собой трагедии — моя и его — совпадали в какой-то незримой точке, точке большого взрыва, как говаривал отец не с каким-нибудь там сарказмом или пренебрежением, а напротив, с уважительным признанием силы рока, который правил его жизнью. Можно было годами искать между ними связь, да так ее и не отыскать — вся суть была в том, как все сходилось в одном месте и как разлеталось в разные стороны, искажение времени, мама оказалась возле музея, когда дрогнуло время и свет исказился — на краю бездонной яркости мельтешат вопросы. Шальная случайность, которая могла — или не могла — все изменить.
На втором этаже вода из-под крана в ванной так отдавала хлоркой, что пить ее было невозможно. По ночам сухой ветер гонял по улице мусор и пивные банки. Сырость и влажность, говорил мне Хоби, главные враги антиквариата; когда я уехал, он как раз чинил большие напольные часы и показал мне, как деревянное донце прогнило из-за влаги («кто-то споласкивал каменный пол прямо из ведра, видишь, какое дерево мягкое, видишь, как истончилось?»).
Искажение времени: возможность увидеть что-то дважды, а то и больше. Точно так же, как все отцовские ритуалы, его система ставок, все его прогнозы и предсказания строились на подсознательном ощущении сокрытых во всем стереотипов, так же и взрыв в Дельфте был частью совокупности событий, которые отрикошетили в настоящее. И от множества возможных результатов голова шла кругом.
— Деньги — не самое важное, — говорил отец. — Деньги — это олицетворение энергии, понимаешь? Ухватил ли шанс. Сел ли ему на хвост.
Неотрывно глядел на меня щегол — блестящими, не меняющимися глазками.
Деревянная досочка была крошечной, «чуть больше листа А-4» — уточняла одна из моих книжек по искусству, хотя все эти даты и размеры, безжизненные прописные сведения, были по-своему столь же бесполезны, как спортивные сводки о том, что «Пэкерс» в четвертой четверти продвинулись еще на две линии, когда поле припорошило тонким слоем льдистого снега. Само волшебство картины, сама ее живость были как тот чудной, воздушный момент, когда западал снег, перед камерами завертелись снежинки и зеленоватый свет, и наплевать уже стало на игру, кто там выиграет, кто проиграет, хотелось просто упиваться этими безмолвными, летящими по ветру минутами. Я глядел на картину и ощущал такое же схождение всего в единой точке: дрожащий, пронзенный солнцем миг, который существовал в вечности и сейчас. И только изредка я замечал цепь у щегла на ножке или думал о том, до чего же жестоко жизнь обошлась с маленьким живым созданием — оно вспорхнет ненадолго и обреченно приземлится в то же безысходное место.
Из хорошего: меня радовало, до чего приятным человеком стал отец. По меньшей мере раз в неделю он водил меня по ресторанам — с белыми скатертями, с приличной едой, только он и я. Иногда он приглашал и Бориса, тот с радостью откликался — соблазн хорошо поесть был сильнее даже гравитационной силы Котку, но вот что странно — мне эти ужины нравились больше, когда мы с отцом были только вдвоем.
— Знаешь, — сказал он во время какого-то из таких ужинов, когда мы с ним засиделись за десертами, разговаривая про школу и вообще про все на свете (новенький, интересующийся мной папа! Откуда он такой взялся?), — знаешь, с тех пор как ты здесь, я рад, что удалось узнать тебя поближе, Тео.
— Ну, да, э-э, я тоже, — сказал я, застеснявшись, однако искренне. — Ну, то есть... — отец провел рукой по волосам, — спасибо, что дал мне второй шанс, парень. Потому что я совершил огромную ошибку. Нельзя было позволять моим отношениям с твоей матерью мешать нашим с тобой отношениям. Нет, нет, — добавил он, вскинув руку, — твою маму я ни в чем не виню, этим я уже переболел. Просто она тебя так любила, что я вечно себя с вами чувствовал третьим лишним. Типа — гость в собственном доме. Вы с ней были так близки, — он печально рассмеялся, — что для троих там и места особого не было.
— Ну... — Мы с мамой на цыпочках ходим по квартире, шепчемся, стараемся к нему не приближаться. Секреты, смех. — То есть я просто...
— Нет, нет, я не прошу тебя извиняться. Я же отец, это мне надо было лучше головой думать. Просто — это был какой-то замкнутый круг, понимаешь. Я чувствовал себя чужаком, срывался, пил без продыха. Нельзя было позволять такому случиться, я, понимаешь, упустил самые важные годы в твоей жизни. И мне с этим жить.
— Ээээ... — Мне стало так тошно, что я и не знал, что ответить.
— Дружок, я вовсе не пытаюсь тебя пристыдить. Просто хочу сказать — я рад, что теперь мы друзья.
— Ну да, — сказал я, уставясь в дочиста выскобленную тарелку из-под крем-брюле, — я тоже.
— И, слушай, я хочу тебе как-то это все возместить. Я в этом году на спорте неплохо подзаработал, — отец отхлебнул кофе, — и хочу открыть на твое имя сберегательный счет. Просто отложить немножко, понимаешь? Потому что, правда, я и с тобой, и с мамой твоей не слишком хорошо обошелся, пока вы там жили без меня.
— Пап, — сказал я, смутившись, — это совсем не обязательно.
— Нет, но я хочу! У тебя же есть номер соцстрахования, правда?
— Конечно.
— Ну и я уже десять тысяч отложил. Для начала неплохо. Вспомни, как домой доедем, дай мне свой номер соцстрахования, и я, когда буду в следующий раз в банке, открою счет на твое имя, лады?
Бориса я теперь видел только в школе и еще разок — в субботу вечером, когда отец отвез нас в «Карнеги дели» при «Мираже», есть угольную рыбу с бялями. Но вдруг, за пару недель до Дня благодарения, он с грохотом протопал ко мне наверх, когда я его совсем не ждал, и выпалил:
— Твой отец здорово проигрался, ты знал?
Я отложил «Сайласа Марнера», которого мы проходили в школе.
— Чего?
— Короче, он играл за двухсотдолларовыми столами — по двести баксов за ставку, — сказал он. — За пять минут тысячу можно просадить влегкую.
— Да тысяча долларов для него пустяк, — ответил я, а когда Борис промолчал, спросил: — И сколько, он сказал, проиграл?
— Он не сказал, — ответил Борис. — Но очень много.
— А он точно не лапшу тебе навешал?
Борис рассмеялся.
— Да может, — сказал он, сел на кровать, откинулся на локти. — Так ты про это ничего не знаешь?
— Ну... — Насколько я знал, отец на прошлой неделе сорвал большой куш, когда «Биллс» выиграли. — Не вижу, чтоб у него дела-то шли плохо. Он меня на прошлой неделе в «Бушон» водил и еще в крутые места.
— Да, но может, на то есть причина, — веско сказал Борис.
— Причина? Какая причина?
Борис хотел было что-то сказать, но передумал.
— Ну, кто знает, — сказал он, закурив, глубоко затянувшись. — Отец твой... он же отчасти русский.
— Да, конечно, — ответил я и тоже закурил. Я частенько слышал, как Борис с отцом, размахивая руками, вели «интеллектуальные» беседы, обсуждая известных игроков в русской истории: Пушкина, Достоевского и других, чьих имен я не знал.
— Ну... знаешь, это очень по-русски — вечно жаловаться на все подряд! А если в жизни все хорошо — то и помалкивай. Не буди лихо! — На Борисе была старая рубашка моего отца, застиранная почти до прозрачности и такая огромная, что она парусила на нем, будто какой-то предмет арабского или индусского костюма. — Вот только отец твой, иногда сложно понять, когда он шутит, а когда — нет. — И позже, внимательно на меня глядя: — Ты о чем думаешь?
— Ни о чем.
— Он знает, что мы с тобой говорим. Поэтому он мне сказал. Не сказал бы, если б не хотел, чтобы ты знал.
— Ну да.
Я был практически уверен, что дело было не в этом. Отец мой был из тех людей, которые по настроению могли начать, например, обсуждать свою личную жизнь с женой начальника ну или с кем-то столь же неподходящим.
— Он бы тебе рассказал сам, — сказал Борис, — если б думал, что тебе это интересно.
— Слушай. Ты сам сказал... — У отца была склонность к мазохизму, к утрированию, по воскресеньям он любил раздуть передо мной свои беды, стонал, шатался, проиграв одну игру, громко жаловался на то, что его «в порошок стерли» или «изничтожили», даже если до того он выиграл их с полдесятка и одной рукой подбивал прибыль на калькулятор. — Он, бывает, любит сгустить краски.
— Ну да, верно, — благоразумно согласился Борис. Он выхватил у меня сигарету, затянулся, потом по-приятельски передал ее мне. — Можешь докурить.
— Не, спасибо.
Мы немножко помолчали — слышно было, как в телевизоре орут болельщики на какой-то из отцовых футбольных игр. Потом Борис снова откинулся на локти и спросил:
— Что, еда в холодильнике есть?
— Нихера.
— А мне казалось, оставалась какая-то китайская жрачка.
— Больше нет. Кто-то ее съел.
— Блин. Может, я к Котку тогда пойду, у ее матери была пицца замороженная. Хочешь со мной?
— Нет, спасибо.
Борис засмеялся и скроил пальцами неубедительный рэп-жест.
— Йоу, чувак, как хочешь тогда, — сказал он своим «гангста»-голосом, который от его обычного отличался только словом «йоу» и вот этим жестом, встал и пошаркал к выходу. — Ниггер пошел хавать.
Занятно, до чего быстро в отношениях Бориса и Котку появилась дерганая, запальчивая нотка. Они по-прежнему всюду появлялись вместе, так и приклеившись друг к другу, но стоило им раскрыть рты, как создавалось впечатление, будто слушаешь супружескую пару, женатую уже лет пятнадцать. Они препирались из-за мелких сумм — кто там за кого в последний раз платил в ресторанном дворике, а все их разговоры, которые до меня доносились, были примерно такого толка:
...
БОРИС: «Ну что? Я хотел, чтоб по-хорошему!»
КОТКУ: «Так вот, это было не очень-то хорошо!»
БОРИС (бежит за ней, догоняет): «Правда, Котыку! Честно! Старался как лучше!»
Котку дует губы.
БОРИС (безуспешно пытаясь ее поцеловать): «Ну что я сделал? В чем дело? Почему ты думаешь теперь, что я нехороший?»
Котку молчит.
Проблема с Майком — чистильщиком бассейнов, соперником Бориса в любовных делах — решилась, когда Майк чрезвычайно вовремя решил вступить в Береговую охрану. Судя по всему, Котку по-прежнему каждую неделю часами висела с ним на телефоне, но это отчего-то Бориса совсем не волновало («Она его просто поддерживает, понимаешь?»). Но страшно было смотреть, до чего он ревновал ее в школе. Он знал ее расписание наизусть и, едва звенел звонок, мчался, чтобы ее разыскать, будто боялся, что она ему изменит прямо во время какого-нибудь «делового испанского». Как-то раз после школы, когда мы с Поппером сидели одни дома, он позвонил мне и спросил:
— Знаешь такого парня, Тайлера Оловска?
— Нет.
— Он же в твоем классе по истории Америки.
— Ну прости. Класс большой.
— Слушай, короче. Можешь про него разузнать? Где он живет, например?
— Где он живет? Это что, как-то с Котку связано?
И вдруг, внезапно — вот уж чего не ожидал — позвонили в дверь: четыре солидных звонка. За все то время, что я жил в Лас-Вегасе, никто, никогда, ни разу не звонил в нашу дверь. Борис на другом конце провода тоже услышал:
— Это что? — спросил он.
Пес носился кругами и захлебывался в лае.
— Кто-то в дверь звонит.
— В дверь?! — На нашей пустынной улице — ни соседей, ни сбора мусора, ни даже указателей — это было целым событием. — И кто там?
— Не знаю. Я тебе перезвоню.
Я сгреб Попчика, который уже чуть ли не бился в истерике, и, пока он, пытаясь спрыгнуть на пол, вертелся и визжал у меня под мышкой, я кое-как умудрился одной рукой открыть дверь.
— Вы тольк' поглядите, — раздался приятный голос с джерсийским выговором, — до чего славный малышок.
Жмурясь от слепящего вечернего света, я разглядел перед собой очень высокого, очень-очень загорелого мужчину неопределенного возраста. Выглядел он как помесь ковбоя с родео и опустившегося клубного аниматора. На нем были «авиаторы» в золотой оправе с дымчато-лиловой полосой сверху и белая спортивная куртка, под ней — красная ковбойская рубашка с перламутровыми кнопками, черные джинсы, но первым делом я заметил его волосы: сверху накладка и часть волос, похоже, пересажена или подклеена, на вид — как стекловолокно темно-коричневого цвета, точь-в-точь как обувной крем в жестянке.
— Ладно тебе, отпусти его, — сказал он, кивнув в сторону Поппера, который все старался высвободиться. Голос у него был глубокий, говорил он спокойно, приветливо, если не считать говора, то на вид — стопроцентный техасец, с этими его сапогами и всем остальным. — Пусть побегает! Я не против. Я собак люблю.
Когда я выпустил Попчика, мужчина присел на корточки, чтобы потрепать его по голове, напомнив мне этим движением долговязого ковбоя подле бивуачного костерка. Вид у него, конечно, был чудной, из-за волос и вообще, но я не мог не восхититься тем, как легко и непринужденно он чувствует себя в своей шкуре.
— Да-да, — сказал он, — славный малышок. Да, ты, ты! — Мелкая сеточка морщин превращала его загорелые щеки во что-то вроде сушеных яблок. — У меня своих дома три штуки. Мини-пенни.
— Простите?
Он поднялся, улыбнулся мне, продемонстрировав ровные, ослепительно белые зубы.
— Мини-пинчеры, — пояснил он. — Психованные ребятки, я за порог, а они уже весь дом изжевали, но люблю их. Тебя как звать, парень?
— Теодор Декер, — ответил я, гадая, кто бы это мог быть.
Он снова улыбнулся, за стеклами «авиаторов» посверкивали его маленькие глазки.
— Ага-а! Еще один уроженец Нью-Йорка! По голосу слышу, угадал?
— Угадали.
— И предположу даже, что с Манхэттена. Правильно?
— Правильно, — сказал я, подивившись, что такого в моем голосе он расслышал. Раньше никто по одному моему выговору не угадывал, что я с Манхэттена.
— Эгей, а я из Канарси. Там родился, там и вырос. До чего всегда приятно встретить соотечественника с востока. Я Нееман Сильвер, — он протянул мне руку.
— Рад знакомству, мистер Сильвер.
— Мистер! — добродушно расхохотался он. — Обожаю воспитанных детишек. Таких, как вы, уж больше не делают. Ты еврей, Теодор?
— Нет, сэр, — ответил я, а потом пожалел, что не сказал «да».
— Ну ладно, я тебе вот что скажу. Кто из Нью-Йорка, так для меня уже сразу — почетный еврей. Вот такое мое мнение. Был когда-нибудь в Канарси?
— Нет, сэр.
— Ох, тогда замечательные там жили люди, не то что сейчас... — он передернул плечами. — Моя семья вот четыре поколения там жила. Дедушка мой Сол открыл один из первых кошерных ресторанов в Америке, например. Большой ресторан, известный. Закрылся, правда, когда я еще мальчишкой был. А потом мать перевезла нас в Джерси, когда отец умер, чтоб мы поближе были к дяде Гарри и его семье. — Он упер руку в тощее бедро и поглядел на меня. — Отец твой дома, Тео?
— Нет.
— Нет? — он заглянул мне за спину, в комнату. — Жалко-то как. А когда вернется, знаешь?
— Нет, сэр, — ответил я.
— Сэр. Это мне нравится. Ты хороший мальчик. Я даже так скажу — меня напомнил в твоем возрасте. Только-только из иешивы... — Он вытянул руки, на волосатых коричневых запястьях — золотые браслеты. — ...А руки? Белые как молоко. Как у тебя.
— Эммм... — я так все и топтался в дверях, — не хотите ли зайти? — Не уверен, что должен был приглашать в дом незнакомца, да только мне было скучно и одиноко. — Если хотите, можете подождать. Но я не знаю, когда он вернется.
Он снова улыбнулся:
— Нет, спасибо. У меня еще куча других визитов. Но я тебе вот что скажу — без обиняков, потому что ты славный паренек. У меня на твоего отца — пять очков. Знаешь, что это значит?
— Нет, сэр.
— Ну и слава богу. И знать тебе не надо, и надеюсь, не узнаешь никогда. Скажу только, это не лучший способ вести дела. — Он по-дружески опустил руку мне на плечо. — Веришь, Теодор, или нет, а я люблю вести дела по-человечески. Не по мне это — приходить в дом ко взрослому мужчине, а вместо этого — общаться с его ребенком, вот как мы с тобой сейчас. Неправильно это. В обычном случае я б пошел к твоему отцу на работу, мы бы там с ним присели, все бы обговорили. Да вот только отца твоего трудно где-то поймать, как ты и сам уже, наверное, знаешь.
Слышно было, как в доме звонит телефон — Борис, почти наверняка.
— Тебе, наверное, надо бы подойти, — любезно заметил мистер Сильвер.
— Нет, ничего страшного.
— Давай. А мне кажется, что надо. Я тебя тут подожду.
С растущей тревогой я вернулся в дом и поднял трубку. Как я и думал — Борис.
— Кто там был? — спросил он. — Не Котку, нет?
— Нет. Слушай...
— Похоже, она поехала домой с этим Тайлером Оловска. Есть у меня такое чувство. Ну, может, не прямо домой-домой. Но они из школы ушли вместе, она с ним на парковке разговаривала. Понимаешь, у них последний урок — вместе, какое-то там столярное дело, типа того...
— Борис, прости, я правда сейчас не могу разговаривать. Я тебе перезвоню, хорошо?
— Я тебе поверю на слово, что это не папа твой был в трубочке, — сказал мистер Сильвер, когда я опять подошел к двери. Я глянул ему за спину, на припаркованный у бордюра белый «кадиллак». В машине сидели двое — водитель и еще один мужчина на переднем сиденье. — Это же не папа твой был, правда?
— Правда, сэр.
— А ты бы мне сказал, если б это был он?
— Сказал бы, сэр.
— И почему это я тебе не верю?
Я молчал, не зная, что ответить.
— Неважно, Теодор, — он снова присел, чтоб почесать Поппера за ушами. — Рано или поздно мы с ним встретимся. Уж ты запомнишь, что ему надо от меня передать? Скажешь, что я заезжал в гости?
— Да, сэр.
Он погрозил мне длинным пальцем:
— Ну-ка, как меня зовут?
— Мистер Сильвер.
— Мистер Сильвер. Правильно. Просто проверил.
— И что мне ему передать?
— Передай ему, что азартные игры — для туристов, — сказал он, — а не для местных. — Легонько-легонько, тонкой коричневой ручкой он тронул меня за макушку. — И храни тебя Бог.
Когда где-то через полчаса появился Борис, я начал было рассказывать ему про визит мистера Сильвера, но он, хоть и слушал, все больше злился на Котку за то, что она строила глазки какому-то парню, этому Тайлеру Оловска или как там его, богатенькому укурку, который учился на класс старше и играл в команде гольфистов.
— Вот сука, — хрипло выругался он, пока мы с ним сидели у нас на полу в гостиной и курили Коткину траву, — трубку не берет. Вот знаю, что она сейчас с ним, вот знаю.
— Да брось, — из-за мистера Сильвера я, конечно, разволновался, но разговоры о Котку меня достали и того больше, — он, наверное, просто траву у нее покупал.
— Ну да, но там что-то еще, я знаю. Она больше не хочет, чтобы я у нее ночевал, ты заметил? Вечно у нее, блин, дела! И не носит даже ожерелье, которое я ей подарил.
Очки у меня съехали набок, и я вернул их на переносицу. Ожерелье это дебильное Борис даже не покупал, а стырил в торговом центре, схватил и рванул с места, пока я — образцовый гражданин в школьном пиджачке — отвлекал продавщицу тупыми, но вежливыми расспросами про то, что бы нам с папой лучше всего подарить маме на день рождения.
— Ого, — ответил я, стараясь, чтоб это прозвучало посочувственнее.
Борис набычился, собрал лоб в грозовую тучу.
— Шлюшка. Помнишь, тогда? На уроке притворилась, что ревет, — хотела, чтоб этот мудила Оловска ее пожалел. Пизда тупая.
Я дернул плечом — тут я согласен по всем пунктам — и передал ему косяк.
— Он ей нравится только из-за денег. У его семьи — два «мерседеса». Е-класса.
— Тачки для старушенций.
— Чепуха. В России на них бандюги ездят. И еще... — он глубоко затянулся, задержал дым во рту, глаза у него заслезились, замахал руками — ща, ща, ща, погоди, сейчас самое важное скажу, — знаешь, как он ее зовет?
— Котку? — Борис так рьяно звал ее Котку, что все в школе, даже учителя, тоже стали звать ее Котку.
— Точно! — с яростью сказал Борис, изо рта у него валил дым. — Мое имя! Klitchka, которую я придумал! А недавно, знаешь, что в коридоре видел? Как он ее по голове взъерошил!
На журнальном столике вперемешку с какими-то чеками и мелочью валялись несколько подтаявших мятных конфеток из отцовских карманов, я развернул одну и сунул в рот. Я был уже обдолбан, как гвоздь, и сладость огнем заколола во всем теле.
— Взъерошил? — переспросил я, громко щелкая карамелькой. — Чего-чего?
— Ну вот так, — он изобразил, будто треплет кого-то по голове, сделал последнюю затяжку и затушил косяк. — Не знаю слова.
— Я бы на твоем месте не парился, — сказал я, привалившись к дивану, перекатывая голову туда-сюда. — Слушай, обязательно попробуй конфетки. Просто очень вкусно.
Борис с силой провел рукой по лицу, потом потряс головой, как вылезший из воды пес.
— Ух, — сказал он, запустив обе руки в свои спутанные волосы.
— Да. То же самое, — отозвался я после пульсирующей паузы. Мысли были вязкими тянучками, на поверхность всплывали медленно.
— Чего?
— Я обдолбался.
— Да-а? — рассмеялся он. — Сильно?
— Порядочно, дружище.
Конфетка у меня во рту казалась налитой, громадной, размером с булыжник, аж говорить было трудно с ней во рту.
Наступила мирная тишина. Времени было где-то половина шестого вечера, но свет еще был чистым, мощным. У бассейна болтались на веревке несколько моих белых рубашек — ослепительно-белых, они раздувались и хлопали на ветру, будто паруса. Я закрыл глаза — веки прожгло красным, — просел в очень вдруг удобный диван, словно в лодочку на волнах, и принялся думать про Харта Крейна, которого мы проходили на английском. Бруклинский мост. И отчего я никогда не читал этого стихотворения в Нью-Йорке? И отчего никогда не обращал внимания на мост, который видел чуть ли не каждый день? Чайки и головокружительная высь. А в голове кино, обманки-горизонты...
— Так и задушил бы, — вдруг сказал Борис.
— Что? — вздрогнул я, расслышав только слово «задушил» и Борисов узнаваемо опасный тон.
— Тупая тощая курва. Как она меня бесит! — Борис подтолкнул меня плечом. — Да ладно, Поттер. Неужто тебе не хочется стереть эту ухмылочку с ее рожи?
— Ну-у... — откликнулся я, помолчав отупело, вопрос был явно с подвохом. — А что такое «курва»?
— В принципе то же, что и «пизда».
— А-а.
— Да кто она ваще.
— Ага.
Наступила долгая и какая-то кривая тишина, так что я даже стал подумывать, а не встать ли мне, не включить ли какую-нибудь музыку, я, правда, не мог никак решить какую. Бодрячок казался неуместным, а что-нибудь мрачное и ангстовое мне и того меньше хотелось ставить.
— Эээ, — сказал я, надеясь, что молчание мое было пристойно долгим, — «Война миров» через пятнадцать минут начнется.
— Я ей покажу «Войну миров», — мрачно сказал Борис.
Он встал.
— Ты куда? — спросил я. — В «КК»?
Борис насупился.
— Смейся-смейся, — горько сказал он, натягивая свой серый sovetskiy плащ. — ККК твоему отцу будет, если он этому мужику не отдаст, что задолжал.
— ККК?
— Кольт, кусты и капец, — сказал Борис с невеселым, каким-то славянским хохотком.
Это из какого-то фильма, что ли, думал я. ККК? Откуда он это взял? Я, конечно, постарался выкинуть все, что произошло вечером, из головы, но Борис меня этой своей прощальной репликой здорово напугал, и я еще где-то с час, застыв, пялился в «Войну миров» с выключенным звуком, слушал грохот машинки для приготовления льда и громыхание на ветру зонтика в патио. Попперу передался мой настрой, он был взвинчен не хуже моего и все время резко подлаивал, то и дело спрыгивая с дивана, чтоб разведать, что там за шум у дома, поэтому, когда почти сразу после того, как стемнело, к нам во двор и впрямь завернула машина, он рванул к двери и поднял такой лай, что я перепугался до смерти.
Но это оказался отец. Был он весь помятый, остекленелый, заметно не в духе.
— Пап? — Кайф еще не выветрился до конца, и голос мой звучал укуренно и странновато.
Он остановился у лестницы, посмотрел на меня.
— Тут к тебе мужик заезжал. Мистер Сильвер.
— Да? — вроде бы совсем небрежно переспросил он. Но сам — так и замер, держа руку на перилах.
— Сказал, что пытается тебя разыскать.
— Это когда было? — спросил он, входя в гостиную.
— Сегодня после обеда, часа в четыре, наверное.
— А Ксандра дома была?
— Вообще ее не видел.
Он положил мне руку на плечо и, казалось, на минутку задумался. — Так, — сказал он, — буду признателен, если ты ей ничего не скажешь.
Тут я понял, что окурок Борисова косяка так и лежит в пепельнице. Он заметил, что я на него смотрю, вытащил окурок, понюхал. — Так и думал, что узнаю запах, — сказал отец, бросив окурок себе в карман в пиджака. — И от тебя, Тео, слегка попахивает. И где вы ее, ребята, только достаете?
— Все хорошо?
Глаза у отца были красноватые, мутные.
— Да, конечно, — ответил он. — Я пойду наверх, сделаю пару звонков.
От него сильно несло застарелым табачным дымом и женьшеневым чаем, который он постоянно пил — привычку эту он перенял от того китайского бизнесмена в зале баккара: от этого пот его стал пахнуть резко, иноземно. Я смотрел, как он поднимается по лестнице, и увидел, что он вытащил скуренный косяк из кармана и задумчиво поводил им под носом.
Я поднялся к себе, запер дверь — Поппер все еще нервничал и напряженно вышагивал туда-сюда — и сразу подумал про картину. Я так гордился этой своей придумкой с наволочкой и изголовьем кровати, но теперь до меня дошло, до чего же глупо вообще было держать картину дома, хотя особых вариантов у меня и не было, если только я не хотел прятать ее в мусорных баках через пару домов от нас (за все то время, что я жил в Вегасе, мусор оттуда не вывозили ни разу) или в каком-нибудь из заброшенных домов на нашей улице. Дома у Бориса тоже было небезопасно, а больше я толком никого и не знал, да и не доверял никому. Еще был вариант — спрятать в школе, тоже не блестящий, но я, хоть и знал, что можно найти выход и получше, придумать так ничего и не мог. В школе случались эпизодические проверки отдельно выбранных шкафчиков, а раз я теперь — через Бориса — связан был с Котку, то тоже попадал в ряды отбросов, у которых шкафчик вот так вот внезапно могли проверить. Но все равно, даже если кто-то и найдет картину у меня в шкафчике — или сам директор, или жуткий баскетбольный тренер мистер Детмарс, или даже пусть мужик в форме из охранной фирмы, которых периодически приводили в школу, чтобы припугнуть учеников, — и то будет лучше, чем если она попадется отцу или мистеру Сильверу.
Картина под наволочкой была еще обернута в несколько слоев склеенной скотчем бумаги — хорошей бумаги, солидной, которую я стащил из класса по рисованию в школе, а внутри была еще проложена двумя слоями белых хлопковых посудных полотенец, чтобы защитить поверхность полотна от кислот в бумаге (которых там, впрочем, и не было). Но я так часто вытаскивал картину, чтобы взглянуть на нее — разлеплял сверху склеенные края и вытряхивал полотно наружу, — что бумага порвалась, а липкая лента перестала быть липкой. Несколько минут я лежал в кровати, уставясь в потолок, потом встал, вытащил огромную бобину упаковочной клейкой ленты, оставшейся от переезда и отодрал наволочку с картиной от изголовья.
Было слишком — слишком большим — соблазном держать ее в руках и ни разу не взглянуть. Я быстро вытряхнул картину наружу, и ее свет тотчас же окутал меня, как будто музыкой, сокровенной сладостью, которая ощущалась только в глубочайшем, волнующем кровь ладу правильности — так сердце бьется ровно и размеренно, когда ты рядом с любящим тебя человеком, который никогда тебе не причинит вреда. От нее исходила сила, сияние, свежесть утреннего света в моей старой нью-йоркской спальне, неяркого, но бодрящего света, который наводил на все предметы резкость, в то же время делая их круглее, милее, чем они были на самом деле — делая их прекраснее еще и потому, что то была часть прошлого, невосполнимая его часть: теплое свечение обоев, в полумраке — старый глобус от «Рэнд Макнелли».
Маленькая птичка, желтенькая птичка. Встряхнувшись, я засунул полотно обратно в обернутое бумагой посудное полотенце и сверху завернул еще в две или три (четыре? пять?) старые отцовские спортивные газеты, а потом — порывисто, разойдясь в своей укуренной зацикленности — принялся обертывать газету упаковочной лентой и обертывал до тех пор, пока не израсходовал всю бобину, не оставив на виду ни строчки. Теперь сверток никто просто так не вскроет. Даже с хорошим ножом, не просто какими-нибудь там ножницами, его нужно будет очень долго открывать. Когда я наконец закончил, сверток стал похож на какой-то страшноватый кокон из научно-фантастического романа; я засунул забинтованную, как мумия, картину, прямо вместе с наволочкой, в школьную сумку, а сумку положил в ноги, под одеяло. Раздраженно зафыркавшему Попперу пришлось подвинуться. Он был, конечно, крошечный и нелепый, но гавкал во всю глотку и строго охранял свое место рядом со мной, и я знал, что если кто-нибудь откроет дверь в спальню, пока я сплю — даже отец или Ксандра, которых он не слишком-то любил, — он тотчас же вскинется и забьет тревогу.
Но попытки себя подбодрить снова трансформировались в мысли о взломах и незнакомцах. Кондиционер гнал такой холодный воздух, что меня трясло, а стоило закрыть глаза, и меня тотчас же выдергивало из тела, я взлетал вверх, будто оторвавшийся от связки воздушных шарик, а открыв глаза, содрогался с головы до ног. Поэтому я зажмурил глаза и изо всех сил постарался припомнить стихотворение Харта Крейна — не слишком помогало, правда, хотя в отдельных словах вроде «чайки», «трафика» или «галдежа» с «рассветом» и было что-то от воздушного простора стиха, его перепадов от высокого к низкому; но уже в полусне я провалился в какое-то всепоглощающее чувство-память об узком, ветреном, пропахшем выхлопами парке рядом с нашей старой квартирой на Ист-Ривер, об автомобильном реве, отвлеченно несущемся сверху, и шумящей быстрым, путаным течением реке, которая иногда текла будто бы в противоположных направлениях.
В ту ночь я почти не спал и, когда добрался до школы и засунул картину к себе в шкафчик, еле держался на ногах и не заметил даже, что у Котку, которая как ни в чем не бывало тусила с Борисом, расквашена губа. И только когда я услышал, как верзила-старшеклассник Эдди Ризо спрашивает ее: «Стену целовала?», то увидел наконец, что кто-то хорошенько съездил ей по лицу.
Котку нервно посмеивалась и рассказывала всем, как ей по губе попало дверью машины, но выходило у нее это как-то зажато и, как по мне, так не слишком правдиво.
— Это ты ее? — спросил я Бориса на английском, когда мы с ним остались относительно вдвоем.
Борис пожал плечами:
— Я нечаянно.
— Что значит — ты нечаянно?
Борис, с удивленным видом:
— Она сама нарвалась!
— Сама нарвалась, — повторил я.
— Слушай, только потому, что ты меня к ней ревнуешь...
— Да пошел ты в жопу! — прервал его я. — Срать я хотел на вас с Котку, у меня без вас проблем хватает. Да ты ей хоть мозги вышиби, мне все равно.
— Господи, Поттер, — внезапно посерьезнел Борис. — Он опять приходил? Мужик тот?
— Нет, — ответил я, помолчав. — Пока нет. Ну, то есть да пошло оно все, — добавил я, потому что Борис не сводил с меня глаз. — Это его проблема, не моя. Пусть выпутывается.
— Сколько он задолжал?
— Без понятия.
— Ты не можешь ему денег достать?
— Я?
Борис отвел взгляд. Я ткнул его в руку.
— Нет, Борис, ты о чем вообще? Могу ли я достать для него денег? Ты вообще про что? — стал я расспрашивать, когда он замолчал.
— А, забей, — быстро ответил он, откинулся подальше на стуле, и больше я не смог его ни о чем спросить, потому что тут вошла Спирсецкая, вся заряженная на обсуждение тоскливого «Сайласа Марнера», на том все и кончилось.
Вечером отец пришел домой пораньше, с пакетами еды навынос из его любимого китайского ресторана — с двойной порцией моих любимых острых дим-самов — и был в таком хорошем настроении, как будто мистер Сильвер и все вчерашнее мне только приснилось.
— Так... — заговорил было я, но умолк.
Ксандра доела спринг-роллы и теперь споласкивала бокалы у раковины, но при ней я особо раскрыть рта не мог.
Он расплылся в такой типичной папиной улыбке — в улыбке, из-за которой стюардессы его, бывало, пересаживали в бизнес-класс.
— Так — что? — спросил он, отодвинув в сторону коробку с креветками по-сычуаньски, потянувшись за печеньем с предсказаниями.
— Эээ... — У Ксандры шумела вода. — Ты все разрулил?
— Что, — непринужденно переспросил он, — ты про Бобо Сильвера, что ли?
— Бобо?
— Слушай, ты, я надеюсь, не распереживался из-за этого. Не распереживался ведь?
— Ну...
— Бобо, — рассмеялся он, — да у него прозвище — «Джентльмен». Он и вправду приятный парень, да ты и сам с ним разговаривал, просто мы чуток повздорили, всего-то.
— А что значит — пять очков?
— Слушай, тут простое недоразумение. Понимаешь, — сказал он, — люди эти — как персонажи в книжке. У них тут свой язык и свое представление о том, как дела делаются. Но знаешь что, — он рассмеялся, — когда я с ним встретился в «Цезаре», в конторе у него, как Бобо говорит — возле бассейна в «Цезаре», — ну, короче, встретился я с ним, и знаешь, что он все повторял? «До чего славный у тебя парнишка, Ларри». «Настоящий маленький джентльмен». В общем, не знаю, что ты ему там наговорил, но я перед тобой в долгу.
— А-а, — откликнулся я ровным голосом, подкладывая себе риса. Но внутри я так и хмелел от того, что настроение у него так улучшилось — тот же прилив облегчения я чувствовал в детстве, когда кончалось молчание, когда его шаги вновь делались легкими и слышно было, как он смеется, как напевает что-то у зеркальца для бритья.
Отец с хрустом разломил надвое печенье с предсказаниями, засмеялся.
— Смотри-ка, — сказал он, смяв предсказание в шарик и перебросив его мне. — Интересно, кто только в Чайнатауне это все придумывает?
Я прочел вслух: «У вас необычное приспособление для неудачи, ведите осторожно».
— Необычное приспособление? — спросила Ксандра, подходя к нему сзади, обнимая его за шею. — Звучит как-то развратно.
— Ах, — отец повернулся и поцеловал ее. — Развратный ум. Вот секрет вечной молодости.
— Ну еще бы.
— Я тебе тогда тоже губу разбил, — сказал Борис, который явно чувствовал себя виноватым из-за того случая с Котку, иначе с чего бы еще он вдруг ни с того ни с сего завел об этом разговор, прервав утреннее компанейское молчание в автобусе.
— Ну да, а я тебя башкой об стену приложил.
— Но я не хотел!
— Чего — не хотел?
— Губу тебе разбивать!
— А ей хотел?
— Ну, в какой-то степени да, — уклончиво ответил он.
— В какой-то степени.
Борис сердито выдохнул:
— Я ей сказал, что очень сожалею! Сейчас у нас с ней все в порядке, без проблем! И потом, тебе-то какое дело?
— Это ты разговор завел, не я.
С минуту он странно, расфокусированно глядел на меня, потом рассмеялся.
— Хочешь, кое-что скажу?
— Что?
Он склонил ко мне голову:
— Мы с Котку вчера ночью трипанули, — тихонько сказал он. — Нажрались кислоты вместе. Было круто.
— Правда? Где достали? — Экстази было легко в школе достать, мы с Борисом его пробовали раз десять, то были волшебные, немые ночи, когда мы с ним шатались по пустыне, дурея от одного вида звезд — но кислоты никто из нас еще не ел.
Борис почесал нос:
— А, короче... Мать ее знает этого страшенного старика, Джимми, который работает в оружейном магазине. Толкнул нам пять марок — не знаю, почему я купил пять, надо было шесть брать. В общем, у меня есть еще. Господи, до чего было классно.
— Правда? — теперь, приглядевшись к нему, я увидел, что зрачки у него чудные, расширенные. — Ты и сейчас под кайфом?
— Ну может, капельку. Я спал всего часа два. В общем, мы с ней совсем помирились. Было, знаешь — в общем, даже цветочки на постельном белье ее мамаши нам улыбались. И мы сами стали этими цветами, и поняли, как сильно любим друг друга, и как мы друг другу нужны, что бы там ни случилось, и как все уродское, что было между нами, на самом деле было проявлением любви.
— Ух ты, — сказал я, похоже печальнее, чем намеревался, потому что Борис свел брови и посмотрел на меня.
— Ну? — спросил я, когда он так и не отвел взгляда. — Что?
Он моргнул и покачал головой.
— Нет, так и вижу прямо. У тебя вокруг головы — дымка грусти, что-то типа того. Ты вроде как солдат, исторический деятель какой-то, который выходит на поле боя, а в голове у него все эти глубокие мысли вертятся...
— Борис, ты обдолбан просто в хлам.
— Не, не очень, — сонно ответил он. — Я как будто включаюсь и выключаюсь. Но если вот так глаз скосить, отовсюду так и сыплются разноцветные искорки.
Прошла неделя или около того, ничего не случилось — ни с отцом, ни на фронте Борис-Котку, — и я решил, что, пожалуй, можно уже принести наволочку домой. Вытаскивая ее из шкафчика, я заметил, до чего она стала объемной и тяжелой, а когда у себя в комнате вытащил картину из наволочки, то понял почему. У меня точно все мозги отшибло, когда я заворачивал картину и заклеивал ее — толстый газетный слой, а сверху целая бобина широкой, сверхпрочной, армированной клейкой ленты, — когда я психовал под кайфом, это мне казалось осмотрительным, но теперь, при трезвом свете дня, казалось, что оборачивал ее кто-то сумасшедший и/или бездомный — я забинтовал ее, как мумию, клейкой ленты было столько, что картина даже перестала быть квадратной, даже уголки стали круглыми. Я достал самый острый кухонный нож и принялся отпиливать уголок — сначала с опаской, боясь, что нож соскользнет и повредит картину, а затем все более и более энергично. Но я продрался только через половину слоя где-то сантиметров в семь, как руки у меня заныли, и тут я услышал, что пришла Ксандра — я засунул картину обратно в наволочку и снова прилепил ее к изголовью, до тех пор пока отец с Ксандрой не уйдут куда-нибудь надолго.
Борис пообещал мне, что мы с ним жахнем две оставшиеся марки с кислотой, как только у него, как он выразился, мозг придет в норму; он признался, что иногда еще слегка улетает, видит, как бегают узоры в искусственном древесном зерне школьных парт, а когда он после этого пару раз покурил траву, у него снова начались приходы. — По ходу сильная штука, — сказал я.
— Крутая, ты что! Я ее могу останавливать, если захочу. Думаю, надо съесть их на площадке, — прибавил он. — Может, в каникулы на День благодарения.
Мы ходили принимать экстази на заброшенную детскую площадку, каждый раз — кроме самого первого, когда Ксандра стала ломиться ко мне в комнату с просьбами помочь ей починить стиральную машинку, починить мы ее, конечно, не могли, но проторчать с ней в прачечной сорок пять минут во время основной волны кайфа было мощным обломом.
— Сильнее будет, чем экс?
— Нет — или да, но уж поверь мне, будет просто здорово. Я так хотел, чтоб мы с Котку вышли на воздух, но мы слишком очень близко были к шоссе, к свету, машинам. Может, на выходных?
Было, значит, чего ждать. Но едва-едва я немного воспрянул духом и даже стал на что-то надеяться — спортивный канал никто не включал уже неделю, своего рода рекорд, — как, вернувшись из школы, застал дома отца, который меня поджидал.
— Мне нужно с тобой поговорить, Тео, — сказал он сразу, как я вошел. — Есть минутка?
Я остановился.
— Ну да, не вопрос.
Гостиная выглядела так, будто к нам вломились грабители — повсюду разбросаны бумаги, даже подушки на софе сдвинуты.
Он перестал расхаживать туда-сюда — двигался он чуть скованно, будто бы у него колено болело.
— Поди-ка сюда, — приветливо сказал он. — Присядь-ка.
Я сел. Отец выдохнул, уселся напротив меня, провел рукой по волосам.
— Юрист, — сказал он, подавшись вперед, зажав сцепленные руки между колен и глядя прямо мне в глаза.
Я ждал.
— Юрист твоей мамы. Ну, понимаю, да — я вот так с наскоку, но мне правда очень надо, чтобы ты ему позвонил.
На улице было ветрено, в застекленные двери бился песок, а навес над патио хлопал, будто развевающийся на ветру флаг.
— Чего? — спросил я, помолчав настороженно.
Мама говорила что-то про юриста, когда отец ушел, как я понял — насчет развода, но чем все закончилось, я не знал.
— Ну... — отец сделал глубокий вдох, поглядел на потолок. — Вот какое дело. Ты, наверное, заметил, что я на спорт больше не ставлю, верно? В общем, — сказал он, — я хочу завязать. Пока мне еще прет, так сказать. Я не то чтобы... — он замолчал, как будто задумался, — слушай, ну вот честно, мне здорово шло, потому что четко все контролировал и не срывался. У меня все просчитано. Наобум не ставлю. И в общем, как я уже сказал, шло мне здорово. Я за это время столько денег скопил. Просто...
— Ага, — неуверенно поддакнул я в наступившей тишине, гадая, к чему он клонит.
— Ну, то есть зачем искушать судьбу? Потому что, — приложив руку к сердцу, — я алкоголик. Я готов это первым признать. Пить я совсем не умею. Один стакан — слишком много, а тысячи мне не хватит. Лучшее, что я в жизни сделал, так это бросил бухать. А игра, понимаешь, ну даже с моей-то склонностью на все подсаживаться — с игрой всегда все было по-другому, — да, и у меня бывали проколы, но никогда я не скатывался до уровня, знаешь, таких ребят, которые доходят до того, что тратят казенные деньги или там пускают под откос семейный бизнес. Но, — он засмеялся, — если не собираешься в обозримом будущем стричь волосы, так и не стоит тогда торчать в парикмахерской, верно?
— И? — осторожно спросил я, ожидая продолжения.
— И — ффух! — Отец запустил обе руки в волосы, он сейчас выглядел совсем мальчишкой, изумленным, сам себе не верящим. — В общем, вот что. Я прямо сейчас хочу все по-крупному изменить. Потому что подвернулась возможность вскочить в один классный бизнес. У одного моего дружка — ресторан свой. И слушай, думаю, для нас всех это будет отличный выход — знаешь, шанс, который раз в жизни подворачивается. Понимаешь? У Ксандры сейчас трудное время на работе, потому что босс ее говнится, и — ну, не знаю, просто, по-моему, так все будет куда пристойнее.
У отца? Ресторан?
— Ух ты, круто, — сказал я. — Ух ты!
— Да, — кивнул отец, — Очень круто. Но дело в том, чтобы такой ресторан открыть...
— А какой ресторан?
Отец зевнул, потер красные глаза.
— А, да знаешь, самая обычная американская еда. Стейки, бургеры, все такое. Очень простая, очень хорошо приготовленная еда. Но чтобы нам с другом его открыть и заплатить все ресторанные налоги...
— Ресторанные налоги?
— Ой, господи, да, ты и не представляешь себе, что там за расценки. Налог на ресторан заплати, на алкоголь — заплати, еще страхование финансовой ответственности... чтобы запустить ресторан, надо кучу денег выложить.
— Ну, — я уже понимал, к чему он клонит. — Если тебе нужны деньги с моего сберегательного счета...
Отец вздрогнул:
— Что?
— Ну, это. Счет, который ты открыл на мое имя. Если тебе эти деньги нужны, нет проблем.
— А, да, — отец немного помолчал. — Спасибо. Очень тебе признателен, дружище. Но вообще-то, — он встал и принялся ходить по комнате, — дело в том, что я придумал тут один очень ловкий выход. Это ненадолго, только чтобы ресторан запустить, сам понимаешь. Отобьемся за пару недель — с такой-то кухней, местом и всем прочим, да это ж как получить лицензию на печать денег. Нужен только стартовый капитал. В этом городе все с ума посходили с этими налогами и пошлинами. Слушай, — рассмеялся он слегка сконфуженно, — ну ты же знаешь, я не просил бы, если б все не горело...
— То есть? — спросил я, озадаченно помолчав.
— Слушай, я что говорю, мне очень нужно, чтобы ты сделал для меня один звоночек. Вот номер, — он уже даже написал его для меня на бумажке, номер, как я заметил, начинался с 212. — Позвони этому мужику и поговори с ним. Его фамилия — Брайсгердл.
Я посмотрел на бумагу, потом на отца.
— Не понимаю.
— И не нужно ничего понимать. Говори то, что я тебе скажу.
— А ко мне-то это все какое имеет отношение?
— Слушай, просто позвони. Скажи ему, кто ты такой, что тебе надо с ним поговорить, по деловому вопросу, ля-ля-ля...
— Но... — Кто этот человек? — И что мне надо говорить?
Отец сделал глубокий вдох, изо всех сил стараясь держать лицо, что ему обычно неплохо удавалось.
— Он юрист, — сказал он, выдыхая, — юрист твоей матери. Нужно, чтобы он распорядился перевести вот эту сумму (у меня глаза на лоб полезли, когда я увидел сумму — 65 000 долларов!) на этот счет (палец уперся в рядок цифр под суммой). — Скажи ему, что я решил отправить тебя в частную школу. Нужно только твое имя и номер соцстрахования. Вот и всё.
— В частную школу? — переспросил я, ошеломленно помолчав.
— Понимаешь, это все из-за налогов.
— Но я не хочу в частную школу.
— Погоди, погоди, ты дослушай. До тех пор пока эти средства официально используются тебе на благо, у нас вообще проблем нет. А ресторан-то, сам понимаешь, всем на благо будет. И в конце концов тебе-то больше всех. И слушай, я и сам бы мог позвонить, просто если мы зайдем с нужной стороны, то сэкономим тысяч тридцать долларов, которые в противном случае достанутся правительству. Да черт подери, пошлю я тебя в частную школу, если хочешь. В школу-пансион. Да с этим баблом — хоть в Андовер могу тебя отправить. Просто не хочу, чтобы половину себе налоговики оттяпали, понял? И еще, сейчас все так сложилось, что, когда будешь поступать в колледж, придется платить, потому что с такой-то суммой на счету не сможешь подать на стипендию. Люди, которые в колледже занимаются стипендиями, едва проверят твой счет — и тут же запихнут тебя в список учеников с доходом повыше и только за первый год обучения семьдесят пять процентов заберут, хоп! А так по крайней мере ты сможешь все на себя потратить, понял? Прямо сейчас. И получить реальную выгоду.
— Но...
— Но-о... — запищал фальцетом, язык вывалил, глаза скосил. — Ой, ну хватит, Тео, — добавил он уже нормальным голосом, потому что я не сводил с него глаз. — Богом клянусь, нет у меня на все это времени. Мне нужно, чтобы ты ему позвонил — срочно, пока на востоке рабочий день не закончился. Если надо, чтобы ты что-то там подписал, пусть вышлет бумаги федексом. Или по факсу. Надо все провернуть как можно быстрее, ясно?
— Но почему это я должен делать?
Отец вздохнул, закатил глаза.
— Слушай, Тео, не надо вот этого, — сказал он, — я знаю, что ты прекрасно знаешь, как дела обстоят, потому что видел, как ты почту проверяешь — да-да, — продолжил он, заглушив мои возражения, — проверяешь, сраной пулей к ящику носишься.
Я так растерялся, что и не знал даже, что отвечать.
— Но... — я опустил глаза, и с бумаги снова в глаза мне бросилась цифра — 65 000 долларов.
Без предупреждения отец вскочил и наотмашь ударил меня по лицу, так сильно и так быстро, что секунду-другую я даже не понял, что произошло. А потом, я и моргнуть не успел, как он ударил меня снова, кулаком — мультяшное «Бэмс!», яркий хлопок, будто вспышка камеры — на этот раз кулаком. Я весь обмяк, коленки подкосились, в глазах побелело, а он резко ухватил меня за горло и подтянул на цыпочки, так что я начал задыхаться.
— Слушай меня! — проорал он мне в лицо — нос у него был в паре сантиметров от моего, но Поппер прыгал и лаял как сумасшедший, а в ушах у меня стоял такой звон, что казалось, будто он кричит на меня через радиопомехи. — Ты сейчас позвонишь этому мужику, — он потрясал передо мной бумагой, — и, сука, скажешь, что я тебе велю. Не надо усложнять все, Тео, иначе я тебя заставлю это сделать, я не вру, я тебе руки переломаю, всю душу на хер из тебя выбью, если ты сейчас же не возьмешь трубку. Понял? Понял? — повторил он в карусельной, звенящей в ушах тишине. Он кисло, прокуренно дышал мне в лицо. Разжал руку, сделал шаг назад. — Слышишь меня? Ответь что-нибудь.
Я провел рукой по лицу. По щекам катились слезы, но они текли механически, будто вода из-под крана, сами по себе — без эмоций. Отец зажмурился, потом открыл глаза, покачал головой:
— Слушай, — сказал он бодро, хотя дышал по-прежнему шумно. — Жаль, что так вышло. — А по голосу не слышно, что ему жаль, отметил я каким-то ясным, удаленным от всего уголком сознания, по голосу было слышно, что он по-прежнему хочет меня отходить до полусмерти. — Тео, я клянусь. Просто верь мне, ладно? Тебе это надо сделать — ради меня.
Перед глазами у меня все плыло, я поднял обе руки вверх, поправил очки. Дышал я так громко, что мои выдохи было слышно громче всего.
Отец, уперев руки в бедра, завел глаза к потолку.
— Ой, ну хватит, — сказал он, — ну-ка прекрати.
Я молчал. Так мы стояли с ним еще несколько долгих минут. Поппер перестал гавкать и задумчиво переводил взгляд с отца на меня, словно пытался понять, что вообще происходит.
— Просто... понимаешь? — И снова передо мной практичный папа. — Прости, Тео, я сожалею, клянусь, но я реально сейчас на мели, и нам нужны эти деньги сейчас, прямо сию секунду, очень нужны.
Он пытался поймать мой взгляд, глядел честными, разумными глазами.
— Что это за мужик? — спросил я, глядя не на него, а в стену у него за спиной, голос у меня отчего-то звучал нетрезво, странно.
— Юрист твоей матери. Сколько мне еще раз повторять? — он потирал костяшки пальцев, как будто, ударив меня, ушиб руку. — Видишь ли, дело в том, Тео, — очередной вздох, — ну, прости, правда, но клянусь, я не расстроился бы так, если б это не было так важно. Потому что я правда сейчас в безвыходном положении. Это все временно, ты же сам понимаешь, пока бизнес не раскрутится. Ведь все может и рухнуть, вот так, — щелкает пальцами, — если я не расплачусь хоть с частью кредиторов. А на оставшиеся — пошлю тебя в школу получше. Может, даже в частную. Ты ведь только за, правда?
Увлекшись своей болтовней, он уже набирал номер. Вручил мне трубку и, пока никто не ответил, кинулся в другой угол гостиной и схватил трубку смежной линии.
— Здрасте, — сказал я женщине на другом конце провода, — эээ, простите, — голос у меня был скрипучий, неровный, я до сих пор никак не мог поверить во все происходящее. — А можно поговорить с мистером... ээээ...
Отец ткнул пальцем в бумагу: Брайсгердл.
— С мистером... эээ... Брайсгердлом, — сказал я вслух.
— И как вас представить? — и ее голос, и мой звучали слишком громко, потому что отец подслушивал по смежной линии.
— Теодор Декер.
— Ах, да! — раздался мужской голос, когда на другом конце сняли трубку. — Здравствуй! Теодор! Как поживаешь?
— Нормально.
— А голос у тебя простуженный. Ну-ка. Простыл, наверное?
— Ээ, да, — неуверенно ответил я. Отец в другом углу беззвучно суфлировал: ларингит.
— Вот беда, — эхом заухал голос в трубке, так громко, что пришлось даже немного отодвинуть ее от уха. — Я и не думал, что там, где ты живешь, где столько солнца, можно простыть. В любом случае рад, что ты позвонил — я сам никак не мог связаться с тобой напрямую. Понимаю, тебе еще, наверное, очень тяжело. Но надеюсь, получше, чем когда мы с тобой виделись в прошлый раз.
Я молчал. Мы с ним встречались?
— Время было не самое удачное, — добавил мистер Брайсгердл, правильно истолковав мое молчание.
Бархатная, плавная речь что-то во мне всколыхнула.
— Точно, да, — сказал я.
— Помнишь, про метель?
— Ага, да.
Он пришел где-то через неделю после маминой смерти — пожилой дядечка с огромной копной совсем белых волос — одет щегольски, рубашка в полосочку, галстук-бабочка. Они с миссис Барбур, похоже, были знакомы, ну или по крайней мере, он ее знал. Он уселся напротив меня, в кресло поближе к дивану и много-много путано говорил, хотя в голове у меня отпечаталась только история про то, как они с мамой познакомились: была страшная метель, на дороге ни одного такси, когда, разбрызгивая мокрый снег веером, к углу Восемьдесят четвертой и парка продралось такси с пассажиром. Опустилось окно — и моя мама («Само очарование!») ехала до Восточной Пятьдесят седьмой, ему не в ту ли сторону?
— Она эту метель часто вспоминала, — сказал я. Отец, прижав к уху трубку, резко глянул на меня. — Когда весь город парализовало.
Он рассмеялся:
— До чего же прелестная барышня! Я засиделся допоздна на собрании со старенькими членами правления — на углу парка и Девяносто второй, одна еще была владелица судов и пароходов, сейчас уже, увы, померла. Ну и, в общем, спускаюсь я из этого пентхауса на улицу, тащу портфель свой с бумагами, конечно — а там сантиметров тридцать нападало. Полнейшая тишина. Детишки на санках катаются по Парк-авеню. Метро, значит, ходило только до Семьдесят второй, и вот я волочусь по колено в снегу, когда — р-раз! — и подъезжает желтое такси с твоей мамой. Тормозит шумно. Как будто спасательную экспедицию за мной выслали. «Запрыгивайте, подвезу!» Весь центр как вымер. Снежинки вертятся, и все-все огни города так и сияют. И мы с ней катимся со скоростью километра три в час — прямо как на санках, — плывем прямо на красный свет, потому что смысла не было притормаживать. Разговаривали мы, как сейчас помню, про Фейрфилда Портера — как раз в Нью-Йорке только что прошла его выставка, — а потом переключились на Фрэнка О'Хару и Лану Тернер, вспоминали, в каком все-таки году закрыли тот, самый старый «Автомат» Хорна и Хардарта. А потом выяснилось, что работаем мы на одной улице — через дорогу друг от друга! Как говорится, это было начало прекрасной дружбы.
Я глянул на отца. У него было странное выражение лица, а губы плотно сжаты, будто его вот-вот стошнит прямо на ковер.
— Мы с тобой немножко поговорили о том, что мама тебе оставила, если помнишь, — продолжил голос на том конце провода. — Немножко. Время было неподходящее. Но я надеялся, что ты ко мне зайдешь, когда будешь готов к разговору. Я бы сам позвонил тебе до отъезда, если б знал, что ты уезжаешь.
Я посмотрел на отца. Посмотрел на бумажку в руке.
— Я хочу поступить в частную школу, — выпалил я.
— Правда? — спросил мистер Брайсгердл. — По мне, так идея отличная. И какие школы у тебя на примете? На восток хочешь вернуться? Или у себя там что-то нашел?
Это мы не продумали. Я посмотрел на отца.
— Эээ, — сказал я, — ээээ, — а отец гримасничал и лихорадочно махал руками.
— На западе должны быть неплохие школы, только я про них ничего не знаю, — продолжал мистер Брайсгердл. — Сам я учился в Милтоне, отличное было время. И мой старший сын поступил туда же, год проучился даже, хоть ему эта школа не совсем подошла...
Пока он говорил — про Милтон, про Кент, про разные частные школы, в которые ходили дети его друзей и знакомых, отец нацарапал записку и швырнул ее мне. «Переведите мне деньги, — было там написано, — Взнос за учебу».
— Эмм, — промычал я, не зная, как завести об этом разговор, — мама оставила мне деньги?
— Ну, не совсем, — ответил мистер Брайсгерд, после этого вопроса став заметно попрохладнее, а может, просто смешавшись от того, что я его прервал. — Под конец, как ты и сам знаешь, у нее с деньгами были проблемы. Но у тебя есть пятьсот двадцать девятый. А перед самой смертью положила на твое имя немного денег по ЗПСН.
— Что это такое? — отец, не сводя с меня глаз, слушал очень внимательно.
— По Закону о передаче средств несовершеннолетним. Деньги на твое образование. И ни на что другое их потратить нельзя — ну, до твоего совершеннолетия нельзя.
— А почему нельзя? — спросил я после небольшой паузы — он явно старался подчеркнуть этот последний пункт.
— Закон такой, — сухо ответил он. — Но, конечно, если ты хочешь поступить в школу, что-нибудь можно придумать. Есть у меня клиентка, которая использовала часть пятьсот двадцать девятого на своего старшего сына, чтобы оплатить дорогущий детский садик младшему. Я, конечно, не считаю, что имеет смысл за такое выкладывать по двадцать тысяч в год — самые дорогие карандашики в Манхэттене, это уж точно! Но да, тебе надо понять, как это все работает.
Я поглядел на отца.
— То есть вы никак, например, не могли бы мне перевести шестьдесят пять тысяч долларов? — спросил я. — Если б они мне понадобились вот прямо сейчас.
— Нет! Ну разумеется, нет! Об этом даже и не думай! — Его тон переменился, он явно пересмотрел ко мне свое отношение, я больше не был для него маминым сыном и Милым Мальчиком, а стал захапистым уродцем. — И кстати, позволь спросить, откуда появилась именно эта сумма?
— Ээээ...
Я взглянул на отца — тот закрыл глаза рукой. Пиздец, подумал я и понял, что сказал это вслух.
— Ну, неважно, — шелковым голосом произнес мистер Брайсгердл. — Это просто-напросто невозможно.
— Никак нельзя?
— Никак, никоим образом.
— Ладно, ясно. — Я изо всех сил старался придумать что-то, но мысли, казалось, бежали сразу в двух разных направлениях. — А часть хотя бы можете выслать? Половину, например?
— Нет. Нужно договариваться непосредственно с выбранной тобой школой или колледжем. Другими словами, мне нужно увидеть счет и его оплатить. Ну и еще вдобавок оформить кучу бумажек. Ну а если, что маловероятно, ты решишь не идти в колледж...
И пока он путано вещал про разные плюсы и минусы счетов, которые открыла на мое имя мама (все они были чертовски недоступными, чтобы ни я, ни отец не могли наложить лапы на реальные, живые деньги), отец отнял трубку от уха, и на лице его явственно проступало что-то очень похожее на ужас.
— Ммм, да, здорово, спасибо, что рассказали, сэр, — сказал я, изо всех сил желая свернуть этот разговор.
— Налоговые льготы тут, конечно, тоже есть. Для таких вкладов. Но на самом деле она больше всего хотела, чтобы твой отец не мог добраться до этих денег.
— А? — неуверенно переспросил я после затянувшейся паузы. Что-то в его тоне заставило меня заподозрить, что он знал — шумное дартвейдеровское сопение по смежной линии (шумное для меня, слышал ли он — не знаю) принадлежит отцу.
— Есть и другие причины. В общем, — вежливая пауза, — не знаю, стоит ли говорить тебе об этом, но кто-то незаконно пытался два раза снять с твоего счета большую сумму денег.
— Что? — спросил я после тошнотворной паузы.
— Понимаешь, — голос мистера Брайсгердла стал таким далеким, будто доносился со дна моря, — я являюсь распорядителем по твоему счету. Где-то через два месяца после смерти твоей мамы кто-то в рабочее время зашел в один из манхэттенских банков и попытался подделать мою подпись на бумагах. Ну, в главном отделении меня знают, поэтому сразу мне позвонили, но пока мы разговаривали, мужчина ускользнул — охранник не успел даже подойти к нему и попросить документы. И было это, ничего себе, два года тому назад. Но потом — вот только на прошлой неделе — ты получил письмо, в котором я все это тебе написал?
— Нет, — ответил я, когда понял, что надо что-то сказать.
— Ну, если не вдаваться в подробности, был один очень странный звонок. Некто представился твоим поверенным и попросил перевести твои счета в другой банк. А потом мы стали все проверять и обнаружили, что кто-то, у кого есть доступ к номеру твоего соцстрахования, запросил и получил внушительный кредит на твое имя. Ты что-нибудь об этом знаешь?
— Ну, ты не волнуйся, — продолжил он, когда я так ничего и не ответил, — у меня тут есть копия твоего свидетельства о рождении, я отправил ее по факсу в банк, который выдал кредит, и они его тотчас же отозвали. Я сразу оповестил «Эквифакс» и другие кредитные агентства. Ты, конечно, еще несовершеннолетний, и тебе по закону кредит не могут выдать, но вот за долги, сделанные от твоего имени уже после совершеннолетия, отвечать придется тебе. И на будущее прошу тебя — будь поаккуратнее со своим номером соцстрахования. В принципе возможно номер перевыпустить, но столько с этим бюрократических проволочек, что не советую...
Меня пробил холодный пот, когда я повесил трубку, — и я совершенно не ждал такого воя, который вырвался у отца. Я думал, что он сердится — сердится на меня, — но он просто стоял, сжимая трубку, и когда я пригляделся, то понял, что он плачет.
Было так страшно. Я не знал, что и делать. Он кричал так, будто его поливали кипятком, будто он перекидывался в оборотня, будто его пытали. Я оставил его стоять там — Попчик рванул по лестнице вперед меня, тоже явно не хотел этот вой слушать — и пошел к себе в комнату, закрылся там и сел на кровать, обхватив голову руками; хотелось принять аспирин, но не хотелось за ним спускаться, скорее бы Ксандра пришла домой. Вопли снизу раздавались нечеловеческие, как будто отца прижигали факелом. Я вытащил айпод, попытался найти какую-нибудь не давящую на нервы музыку погромче (Четвертая симфония Шостаковича — хоть и классика, но вообще-то на нервы давит), лег на кровать, заткнув уши наушниками и уставился в потолок, а Поппер, навострив уши, не сводил глаз с запертой двери, и волоски у него на холке стояли дыбом.
— Он мне сказал, что у тебя куча денег, — сказал Борис потом, той же ночью на детской площадке — мы там сидели и ждали, пока наркотики подействуют. Я немного жалел, что мы решили попробовать кислоту именно сегодня, но Борис настоял, сказав, что мне станет получше.
— Ты правда думал, что я не скажу тебе, будь у меня куча денег? — Мы сидели на качелях по ощущениям уже целую вечность и ждали сам не знаю чего.
Борис пожал плечами.
— Не знаю. Ты мне многого не говоришь. Я бы тебе сказал. Да ладно, нормально все.
— Я не знаю, что делать. — Началось все незаметно, но я вдруг увидел, как возле моих ног, в гравии заворочался лениво серый калейдоскоп посверкивающих узоров — грязный лед, алмазы, искорки битого стекла. — Все пошло под откос.
Борис подтолкнул меня локтем.
— И я тебе тоже кое-чего не сказал, Поттер.
— Что?
— Отцу надо уехать. По работе. На несколько месяцев он вернется в Австралию. А потом, похоже, в Россию.
Наступило молчание, которое длилось секунд, наверное, пять, но чувство было такое, что час прошел. Борис? Уедет? Казалось, все замерло, казалось — планета остановилась.
— Ну, я-то не еду, — спокойно уточнил Борис. Лицо его в лунном свете тревожно, электрически вспыхивало, будто у актера в немом черно-белом фильме. — Да в жопу. Сбегу.
— Куда?
— Не знаю. Хочешь со мной?
— Да, — ответил я, не раздумывая, потом спросил: — И Котку тоже?
Он скривился:
— Не знаю.
Кинематографичность стала такой софитовой, такой четкой, что от реальной жизни ровным счетом ничего не осталось; нас усреднило, экранизировало, сплющило; мое поле зрения очертило черным прямоугольником, я видел, как понизу субтитрами бегут реплики Бориса. И почти в это же время я почувствовал, как в желудке проваливается дно. Господи боже, подумал я, запустив обе руки в волосы, эмоции так захлестнули меня, что я толком и не мог объяснить, что чувствую.
Борис все говорил, и я понял, что если не хочу навеки затеряться в этом зернистом мире Носферату, в острых тенях и ахроматизме, то обязательно надо его слушать, а не залипать на неживой фактуре вещей.
— ... ну, то есть я вроде как понимаю, — похоронным голосом говорил он, вокруг него кружились частички и капельки тлена. — Для нее это и не побег даже, потому что она совершеннолетняя, понимаешь? Но она однажды жила на улице, и ей не понравилось.
— Котку жила на улице? — я ощутил вдруг неожиданный прилив сочувствия к ней — какой-то срежиссированный, почти что с набирающим обороты саундтреком, хотя сама печаль была до идеального настоящей.
— Ну, и я жил на Украине. Но я был с друзьями, с Максом и Сережей, и всего-то по паре дней за раз. Иногда было даже прикольно. Мы как заляжем в подвале какого-нибудь заброшенного дома — пьем, жрем буторфанол, даже костры жжем, бывало. Но когда отец трезвел, я всегда возвращался домой. А вот у Котку по-другому все было. Один дружок ее матери — он творил с ней всякое. Она и ушла. Спала в подъездах. Просила милостыню, брала в рот за деньги. Школу даже бросила на какое-то время — но она молодец, вернулась, чтобы доучиться, после всего что случилось-то. Потому что — люди-то всякое болтают. Понимаешь?
Мы молчали, раздумывая над тем, как все это ужасно, я чувствовал, будто всего за несколько этих слов пережил всю тяжесть и масштаб и Коткиной жизни, и Борисовой.
— Прости, мне жаль, что мне не нравится Котку! — совершенно искренне сказал я.
— И мне жаль, — рассудительно сказал Борис. Голос его как будто сразу проникал мне в мозг, минуя уши. — Но ты ей тоже не нравишься. Она тебя считает избалованным. Что ты не пережил и половины того, через что нам с ней пришлось пройти.
Это замечание показалось мне справедливым.
— Справедливо, — сказал я.
Миновал какой-то весомый, подрагивающий промежуток времени: трясущиеся тени, помехи, шипение невидимого проектора. Когда я вытянул руку и посмотрел на нее, оказалось, что вся она пошла пыльными точками, будто засветилась, как кусок испорченной кинопленки.
— Ух ты, я тоже вижу, — сказал Борис, поворачиваясь ко мне — каким-то замедленным движением заводного механизма, четырнадцать кадров в секунду. Лицо у него было белое, как мел, а зрачки — черные, огромные.
— Видишь? — осторожно спросил я.
— Сам знаешь, — он помахал светящейся, черно-белой рукой. — Какое все плоское, будто в кино.
— Но ты...
Так не только я это вижу? И он тоже?
— Конечно, — сказал Борис, который с каждый секундой все меньше и меньше походил на человека, а все больше и больше напоминал кусок засвеченной амальгамной кинопленки годов этак двадцатых, за головой у него из какого-то скрытого источника вырывался свет. — Хотя хочется, конечно, чего-нибудь цветного. Ну, типа «Мэри Поппинс»...
Едва он успел это сказать, как я принялся безудержно хохотать, так сильно, что чуть с качелей не свалился, потому что тут-то и понял, что мы с ним видим одно и то же. Более того: мы сами это и создаем. Что бы нам ни показывал наркотик, мы с ним творили это вместе. Стоило осознать это, и симулятор виртуальной реальности перещелкнулся в цвет. И это с нами обоими случилось одновременно, хлоп! Мы поглядели друг на друга и попросту расхохотались, все было смешно — до истерики, даже карусель нам улыбалась, и в какой-то момент, уже посреди глубокой ночи, когда мы с ним раскачивались на турниках и снопы искр летели у нас изо ртов, мне было откровение, что смех есть свет, а свет есть смех, и что в этом и заключается тайна Вселенной. Много часов подряд мы глядели, как облака перестраиваются в осмысленные узоры, мы катались в пыли, будучи в полной уверенности, что это водоросли(!), лежа пластом, пели Dear Prudence приветливым и понимающим звездам. Ночь была фантастическая — одна из лучших ночей в моей жизни, сказать по правде, даже несмотря на то, что случилось потом.
Борис заночевал у меня, потому что мой дом был ближе к площадке, а сам Борис был, по любимому его выражению, v gavno — короче, в таком состоянии, что не смог бы доползти домой в темноте. Оказалось, удачно, потому что в три тридцать пополудни, когда нас навестил мистер Сильвер, я был дома не один.
Мы практически не спали, и нас слегка потряхивало, но кругом все по-прежнему казалось самую малость волшебным и полным света. Мы пили апельсиновый сок, смотрели мультики (классная идея, кстати — продлить таким образом угарный техниколорный ночной задел) и — а вот это уже дурная была идея — только что выкурили на двоих второй косяк за день, как в дверь позвонили. Попчик, который и без того был на грани — почуял, что мы серьезно отъехали и брехал на нас, будто мы демоны какие, — сразу зашелся в таком лае, словно только чего-то такого и ждал.
Секунда — и на меня все снова навалилось:
— Ох и ёб... — сказал я.
— Я открою, — тотчас же откликнулся Борис, сунув Попчика под мышку. И пошлепал себе к двери, босой, без рубашки, с совершенно невозмутимым видом. Но такое ощущение, что и секунды не прошло, как он с посеревшим лицом примчался обратно.
Он ни слова не сказал, да и не нужно было. Я встал, натянул кеды, как следует завязал шнурки (привык так делать перед нашими магазинными вылазками, чтобы, если что, бежать было удобнее) и пошел к двери. Там снова стоял мистер Сильвер — в спортивной этой куртке, с гуталиновыми волосами и всем прочим — только на этот раз рядом с ним стоял здоровенный мужик со змеившимися до локтей выцветшими синюшными татуировками и алюминиевой бейсбольной битой в руках.
— А, Теодор! — воскликнул мистер Сильвер. Казалось, он искренне рад меня видеть. — Как делишки?
— Прекрасно, — ответил я, поражаясь тому, какой я вмиг стал неукуренный. — А у вас?
— Не жалуюсь. Ох и здоровый у тебя синяк, дружок.
Я машинально потянулся к щеке.
— Эээ...
— Ты уж не запускай, полечи. Приятель твой говорит, отца нет дома?
— Да, нету.
— А у вас-то обоих все нормально? Ничего сегодня не беспокоит?
— Эээ, да нет, ничего, — ответил я.
Мужик не размахивал битой, даже совсем не пытался выглядеть грозным, но я все равно очень остро ощущал, что он держит ее в руках.
— Потому что, если беспокоит, — сказал мистер Сильвер, — если какие-то у вас проблемы, то я могу помочь вам их решить, вот так.
О чем это он вообще? Я перевел взгляд с него на улицу, на его машину. Даже через затонированные стекла было видно, что там сидят еще какие-то мужики.
Мистер Сильвер вздохнул:
— Рад слышать, Теодор, что нет у вас никаких проблем. Как бы и я хотел сказать то же самое.
— Простите?
— Потому что дело вот в чем, — продолжил он так, будто я ничего и не сказал, — у меня как раз есть одна проблема. Очень большая проблема. Отец твой.
Не зная, что отвечать, я уставился на его ковбойские сапоги. Они были из черной крокодиловой кожи, с наборным каблуком и очень острым носом, а начищены до такого блеска, что напомнили мне девчачьи ковбойские боты, в которых вечно ходила Люси Лобо, чокнутая стилистка с маминой работы.
— Видишь ли, в чем дело, — сказал мистер Сильвер. — У меня расписок твоего отца на пятьдесят кусков. И от этого у меня большие проблемы.
— Он собирает деньги, — неловко промямлил я. — Может, ну, не знаю, вы ему еще немножко времени дадите...
Мистер Сильвер поглядел на меня. Поправил очки.
— Послушай, — благоразумно сказал он. — Папаша твой хочет последнюю рубашку поставить на то, как дебилы вертят сраный мячик — уж прости меня за грубость. Но мне такого парня жалеть сложно. Слова он не держит, три недели по займу просрочил, на звонки мои не отвечает, — он загибал пальцы, — договаривается встретиться со мной нынче после обеда и не приезжает. Знаешь, сколько я сегодня прождал этого дармоеда? Полтора часа! Можно подумать, мне больше заняться нечем, — он склонил голову набок. — Это из-за ребят вроде твоего папы мы с Юрко никак от дел не отойдем. Ты что, думаешь, мне нравится к вам домой ездить? Таскаться в такую даль?
Я думал, что вопрос риторический — ясно же, что ни один нормальный человек не захочет тащиться в нашу глухомань, но прошло как-то невероятно много времени, а он все смотрел на меня, как будто и вправду ждал ответа, поэтому в конце концов я неловко заморгал и ответил:
— Нет.
— Правильно, Теодор. Нет. Мне это очень не нравится. У нас с Юрко, уж поверь, есть дела и поинтереснее, чем полдня ловить такого дармоеда, как твой папаша. Поэтому, пожалуйста, окажи мне услугу и передай отцу, что мы с ним можем решить все по-джентльменски, если сядем с ним и обо всем договоримся.
— Договоритесь?
— Чтобы он вернул то, что задолжал. — Он улыбался, но сероватая кромка авиаторов делала его глаза какими-то жутковато зачехленными. — И я очень прошу тебя, Теодор, сделать это ради меня. Потому что, когда я вернусь сюда в следующий раз, то, поверь, буду совсем не таким любезным.
Когда я вернулся в гостиную, Борис тихонько смотрел мультики с выключенным звуком и поглаживал Поппера, который, несмотря на все свои предыдущие переживания, теперь крепко спал у него на коленях.
— Нел-лепость, — бросил он.
Он так это произнес, что я и не сразу понял, что он говорит.
— Ага, — ответил я. — Говорил я тебе, он с чудиной.
Борис помотал головой и откинулся на спинку дивана.
— Да не про этого Леонарда Коэна в парике.
— Думаешь, это у него парик?
Он скорчил гримасу — да пофиг.
— Я и про него тоже, но вообще я говорил про того здоровенного украинца с металлической — как это у вас называется?
— С бейсбольной битой.
— Это так, показуха, — презрительно сказал он. — Этот урод тебя просто напугать хотел.
— Откуда ты знаешь, что он украинец?
Он пожал плечами:
— Оттуда. В США таких татух ни у кого нет, украинский гражданин, без вопросов. И он понял, что я оттуда, едва я рот открыл.
Прошло какое-то время, прежде чем я осознал, что сижу, уставившись в одну точку. Борис переложил Попчика на диван, так нежно, что пес даже не проснулся.
— Не хочешь свалить отсюда ненадолго?
— Господи, — я вдруг затряс головой — на меня только что, отсроченной реакцией, обрушился весь смысл этого визита, — блин, вот бы отец был дома. Знаешь, что? Как же я хочу, чтобы этот мужик его отпиздил. Правда хочу. Он это заслужил.
Борис пнул меня по лодыжке. Ноги у него были черные от грязи, а ногти — спасибо Котку — еще и были накрашены черным лаком.
— Знаешь, что я вчера ел? — общительно сказал он. — Два батончика «Нестле» и пепси. — Все шоколадные батончики Борис называл батончиками «Нестле», а всю газировку — пепси. — А знаешь, что я сегодня ел? — Он скруглил большой и указательный пальцы. — Ноль.
— И я. От этой штуки есть не хочется.
— Да, но мне надо что-то поесть. Желудок... — он скривился.
— Хочешь блинчиков?
— Да, что угодно, неважно. Деньги есть?
— Сейчас поищу.
— Давай. У меня есть, наверное, долларов пять.
Пока Борис рыскал в поисках ботинок и рубашки, я поплескал в лицо водой, проверил зрачки, оглядел синяк на челюсти, заново застегнул криво застегнутую рубашку, а потом выгулял Попчика и немножко покидал ему теннисный мячик, потому что его давно уже не водили гулять на поводке и я знал, что он хочет размяться. Когда мы с ним вернулись, Борис, уже одевшись, сидел внизу; мы быстро обшарили гостиную, хохоча, отпуская шуточки, выцеживая десятицентовики и четвертаки, раздумывая, куда бы податься и как туда попасть побыстрее, как вдруг увидели, что Ксандра вошла в дом и встала на пороге с очень странным выражением лица.
Мы сразу замолкли и продолжили сортировать мелочь в полном молчании. Обычно Ксандра в это время домой не приходила, но смены у нее вечно менялись, и мы уже так несколько раз с ней сталкивались. Но тут она неуверенным голосом позвала меня по имени.
Мы перестали считать мелочь. Обычно Ксандра звала меня «малый» или «эй, ты», да по-всякому, но Тео — никогда. Я заметил, что она так и была в рабочей униформе.
— Твой отец попал в аварию, — сказала она так, будто рассказывала это Борису, а не мне.
— Где? — спросил я.
— Часа два назад. Мне на работу из больницы позвонили.
Мы с Борисом переглянулись.
— Ого, — сказал я. — Что случилось? Машину угробил?
— У него алкоголь в крови был 3,9 промилле.
Эта цифра — в отличие от информации о том, что он пил — мне ничего не говорила.
— Ничего себе, — сказал я, засовывая мелочь в карман. — И когда его выпишут?
Она тупо посмотрела на меня:
— Выпишут?
— Ну, из больницы.
Она быстро-быстро замотала головой, поискала взглядом стул, нашла, села.
— Ты не понял. — Лицо у нее было чужое, пустое. — Он погиб. Умер.
Следующие часов шесть-семь прошли как в тумане. Пришли какие-то друзья Ксандры, ее лучшая подружка Кортни, коллега Джанет, еще Стюарт с Лизой, семейная пара, которая была получше и понормальнее всех, кого Ксандра обычно приводила домой. Борис щедро выставил остатки Коткиной травы, и его жест оценили все присутствующие, потом, слава богу, кто-то (Кортни, что ли) заказал пиццу — не знаю даже, как она только уговорила «Доминос» доставить ее в нашу дыру, потому что мы с Борисом больше года их упрашивали — ныли, умоляли, используя все уловки и ухищрения, которые только могли выдумать.
Пока Джанет приобнимала Ксандру за плечи, а Лиза гладила ее по голове, Стюарт варил на кухне кофе, а Кортни скручивала косяки на журнальном столике — выходило у нее, кстати, не хуже, чем у Котку, — мы с Борисом тупо маячили где-то на заднем плане. С трудом верилось, что отец умер, когда сигареты его по-прежнему лежали на кухонной стойке, а старые белые кеды так и валялись возле задней двери. Судя по всему — все события были перемешаны, и мне приходилось в уме выстраивать их в нужном порядке — отец где-то часов около двух разбил «лексус» на шоссе, вырулив на встречную полосу и с размаху врезавшись в тягач с прицепом, который и убил его на месте (к счастью, не пострадали ни водитель тягача, ни пассажиры машины, которая въехала грузовику в зад, водитель машины только ногу сломал). То, что в крови у него нашли алкоголь, и было, и не было новостью — я давно подозревал, что отец снова начал пить, хоть и ни разу его за этим не заставал, но Ксандру больше всего удивляло даже не то, какой он был пьяный (за рулем он сидел практически без сознания), а само место аварии — он выехал из Вегаса и ехал на запад, в сторону пустыни.
— Он бы мне сказал, он бы сказал мне, — печально повторяла она в ответ на какие-то расспросы Кортни, только с чего это она вдруг взяла, мрачно думал я, сидя на полу и закрыв глаза руками, что говорить правду — в духе моего отца?
Борис положил руку мне на плечо:
— Она не знает, да?
Я понял, что он про мистера Сильвера.
— Может, надо?..
— Куда он ехал? — допрашивала Ксандра Кортни и Джанет чуть ли не с яростью, будто подозревала, что они что-то от нее скрывают. — Что он там забыл?
Странно было видеть, что Ксандра так и сидела в своей рабочей форме, потому что обычно она стаскивала ее практически на пороге.
— Они с этим мужиком не встретились, как договаривались, — прошептал Борис.
— Знаю.
Возможно, он и намеревался поехать к мистеру Сильверу и все с ним обговорить. Но — уж мы-то с мамой знали, как часто, как неизбежно часто это с ним бывало — он, скорее всего, заехал по дороге в какой-нибудь бар, накатить рюмку-другую, чтобы, как он говорил, успокоить нервишки. И в этот миг — кто знает, о чем он там думал? Ничего такого, чем в сложившихся обстоятельствах можно было бы подбодрить Ксандру, уж он не в первый раз сбегал от обязательств.
Я не плакал. Хоть меня то и дело обдавало холодными волнами паники и неверия, все казалось каким-то совсем нереальным, и я все выглядывал его, снова и снова поражаясь отсутствию его голоса среди прочих, его непринужденного, резонного голоса, каким только аспирин рекламировать («Каждый второй врач...»), голоса, который было слышно в любом разговоре. Ксандру бросало из крайности в крайность — она то деловито вытирала глаза, раздавала тарелки под пиццу, наливала всем откуда-то появившегося красного, то снова принималась рыдать. Один Попчик был счастлив, у нас так редко в доме бывало столько гостей, что он лез к каждому, и его совершенно не обескураживало то, что все его только отпихивают.
В какой-то осоловелый час, уже глубокой ночью — Ксандра в двадцатый уже раз рыдала на руках у Кортни, господи, господи, он умер, поверить не могу — Борис оттащил меня в сторонку и сказал:
— Поттер, мне пора.
— Нет, не уходи, пожалуйста.
— Котку с ума сойдет. Я уже давно должен был к ней зайти! Она меня не видела типа сорок восемь часов.
— Слушай, скажи ей, если хочет, пусть сюда приходит, скажи ей, что случилось. Но будет совсем тухло, если ты сейчас уйдешь.
Ксандра уже порядком увлеклась горем и гостями, так что Борис смог пробраться к ней в комнату и позвонить оттуда — мы с Борисом там ни разу не были, спальню она постоянно запирала. Минут через десять он слетел вниз по лестнице.
— Котку говорит, чтоб я оставался, — сообщил он, нырнув на пол рядом со мной, — велела передать, что ей очень жаль.
— Ого, — ответил я, чуть не расплакавшись, и принялся тереть лицо руками, чтоб он не заметил, как я удивился и расчувствовался.
— Ну, она же знает, каково это. Ее отец тоже умер.
— Правда?
— Да, несколько лет назад. И тоже разбился на машине. Они, правда, не особо были близки...
— Кто умер? — спросила Джанет, нависнув над нами всклокоченной тенью в шелковой блузке, от которой несло коноплей и косметикой. — Еще кто-то умер?
— Нет, — сухо сказал я.
Джанет мне не нравилась — это была та самая овца, которая вызвалась присматривать за Поппером, а потом насыпала ему кормушку и оставила его взаперти одного.
— Да я не тебя спрашиваю, а его, — сказала она, сделав шаг назад и нацелив мутный взгляд на Бориса. — Кто-то умер? Кто-то из твоих близких?
— Да, кое-кто умер, да.
Она моргнула.
— А ты откуда?
— А что?
— У тебя такой голос странный. Типа как у британцев — а, не. Типа как смесь Британии с Трансильванией.
Борис хохотнул:
— С Трансильванией? — спросил он, оскалив клыки. — Хочешь, укушу?
— Забавные вы ребята, — промямлила она, похлопала Бориса по макушке своим бокалом с вином и побрела прощаться с Лизой и Стюартом, которые как раз собрались уходить.
Ксандра, похоже, съела таблетку. (— А, может, и не одну, — шепнул мне на ухо Борис.) И по всем признакам уже отключалась. Борис — да, говенно было с моей стороны так поступать, но я просто не мог себя заставить — забрал ее сигарету, затушил ее, а потом помог Кортни затащить ее по лестнице в спальню, где Ксандра, оставив дверь открытой, рухнула на неразобранную кровать лицом вниз.
Я стоял в дверях, пока Борис с Кортни стаскивали с нее туфли — интересно было в кои-то веки оказаться в комнате, которую они с отцом вечно запирали. Грязные чашки и забитые пепельницы, стопки журналов «Гламур», пышное зеленое покрывало на кровати, ноутбук, которым мне нельзя было пользоваться, велотренажер — кто бы мог подумать, что у них тут и велотренажер найдется. Туфли они сняли, но дальше решили ее не раздевать.
— Может, мне заночевать у вас? — тихонько спросила Кортни Бориса.
Борис беззастенчиво зевнул и потянулся. Рубашка у него задралась, а джинсы сползли так низко, что видно было, трусов на нем нет.
— Любезно с твоей стороны, — сказал он. — Но она, похоже, в полной отключке.
— Да мне нетрудно.
Может, я, конечно, накурился — а я накурился, — но она так вплотную к нему подошла, будто хотела с ним замутить или типа того, и это было адски смешно.
Я, должно быть, издал какой-то всхрап или смешок, потому что Кортни обернулась и засекла, как я комично жестикулирую Борису, тычу большим пальцем в дверь — пусть валит отсюда!
— Ты в порядке? — холодно осведомилась она, оглядев меня с ног до головы. Борис тоже ржал, но когда она снова к нему повернулась, успел взять себя в руки, скроил томное, озабоченное лицо, от чего мне сделалось только смешнее.
Когда все разъехались, Ксандра была в глубокой отключке — спала так крепко, что Борису пришлось вытащить из ее сумочки карманное зеркальце (сумочку мы перетрясли в поисках таблеток и налички) и подержать его у нее под носом, чтоб проверить — дышит ли. В кошельке у нее было двести двадцать девять долларов, и я взял их безо всяких угрызений совести, потому что ей остались кредитки и необналиченный чек на две тысячи двадцать пять долларов.
— Так и знал, что она не Ксандра, — сказал я, бросив Борису ее права: апельсиновое лицо, другая, пышная прическа, имя — Сандра Джей Террелл, без ограничений. — Интересно, это от чего ключи?
Борис, будто старомодный киношный врач, сидел на кровати и, держа пальцы у нее на пульсе, поднес зеркальце к свету.
— Da, da, — пробормотал он и потом добавил что-то еще, чего я не понял.
— А?
— Она в отрубе.
Он потыкал ей пальцем в плечо, а потом перегнулся через нее и заглянул в ящик тумбочки, где я торопливо разгребал разный мусор: мелочь, фишки, блески для губ, картонки под пиво, накладные ресницы, средство для снятия лака, потрепанные книжки в мягких обложках («Как избавиться от комплекса неполноценности»), пробники духов, старые кассеты, лет на десять просроченные страховые карточки и целая куча промо-спичек из адвокатской конторы в Рино с надписью: «ОКАЗЫВАЕМ УСЛУГИ ПО ДЕЛАМ О НАРКОТИКАХ (ВСЕ ВИДЫ) И ВОЖДЕНИИ В НЕТРЕЗВОМ ВИДЕ».
— Так, это я заберу, — сказал Борис и сунул в карман ленту презервативов. — А это что? — Он вытащил на первый взгляд самую обычную банку из-под колы, но когда он ее потряс, в ней что-то громыхнуло. — Ха! — сказал он, перебросив банку мне.
— Молодец!
Я открутил крышку — банка оказалась ненастоящей — и высыпал все ее содержимое на тумбочку.
— Ого, — сказал я, помолчав пару секунд. Так вот где Ксандра хранила свои чаевые — частично наличными, частично — в фишках. Там была еще куча разного добра, столько всего, что я поначалу все и не разглядел, но сразу заметил сережки с бриллиантами и изумрудами, те самые, которые пропали у мамы как раз перед тем, как отец сбежал.
— Ого, — повторил я, подцепив одну сережку. Эти сережки мама надевала на каждую коктейльную вечеринку, на каждый торжественный выход — сине-зеленая прозрачность камней, их порочный, полуночный блеск были такой же ее неотъемлемой частью, как цвет глаз или пряный, темный запах ее волос.
Борис хихикал. В куче денег он сразу углядел, сразу схватил цилиндрик из-под фотопленки и вскрыл его дрожащими руками. Окунул туда кончик пальца, облизал его.
— Бинго! — сказал он, натирая десны пальцем. — То-то Котку взбесится, что решила не приходить.
Я протянул ему на раскрытой ладони сережки.
— Да, мило, — отозвался он, даже не взглянув толком. Он вытрясал кучку на тумбочку. — За это пару штук можно выручить.
— Они мамины.
В Нью-Йорке отец распродал почти все ее драгоценности, даже обручальное кольцо. Однако Ксандра, как выяснилось, кое-какие украшения присвоила себе, и мне стало до странного тоскливо, когда я увидел, что она выбрала — не жемчуг и не рубиновую брошку, а дешевенькие подростковые штучки, например браслет, который мама носила в старших классах, с позвякивающими подвесками в форме подковок, пуантов и четырехлистного клевера.
Борис распрямился, пощипал ноздри, протянул мне свернутую в трубочку купюру.
— Хочешь?
— Нет.
— Давай. Лучше станет.
— Не, спасибо.
— Да тут граммов пятнадцать. А то и больше! Можем оставить немного себе, а остальное продать.
— Ты что, и его уже пробовал? — с сомнением спросил я, оглядывая распростертую на кровати Ксандру. Она, конечно, была в полнейшем нокауте, но мне все равно как-то не хотелось переговариваться через ее тело.
— Да, Котку его любит. Дорого, правда. — На минуту он как будто выключился, потом быстро-быстро заморгал. — Ух ты! Давай! — засмеялся он. — Вот, держи. Сам не знаешь, от чего отказываешься.
— У меня и без того мозги набекрень, — ответил я, шурша купюрами.
— Да, но это тебе голову на место поставит.
— Борис, я сейчас не могу удолбаться, — сказал я, засовывая в карман сережки и браслет. — Если бежать, то сейчас. До того, как сюда народ потянется.
— Какой такой народ? — скептически спросил Борис, водя туда-сюда пальцем под носом.
— Уж поверь мне, у них это все быстро. Приедет служба по опеке и все такое — я подсчитал наличку: тысяча триста двадцать один доллар с мелочью, с фишками было бы еще больше, тысяч пять, но это я, наверное, ей и оставлю. — Половина тебе, половина мне. — Я принялся делить деньги на две равные стопки. — Хватит на два билета. На последний рейс уже не успеем, но лучше выехать сейчас и поймать тачку до аэропорта.
— Прямо сейчас? Сегодня ночью?
Я перестал считать деньги и взглянул на него.
— У меня тут никого нет. Никого. Nada [Ничего (исп.).]. Я и опомниться не успею, как меня в детдом определят.
Борис мотнул головой в сторону тела на кровати — зрелище не из приятных, потому что распластавшаяся морской звездой Ксандра уж очень напоминала труп.
— А с ней как?
— Да какого хера? — взорвался я после недолгой паузы. — Нам-то что делать? Сидеть тут и ждать, пока она очнется и поймет, что мы ее обчистили?
— Ну, не знаю, — ответил Борис, с сомнением оглядывая Ксандру. — Жалко ее просто.
— Не жалей. Я ей не нужен. Она сама их и вызовет, как только поймет, что меня никуда не денешь.
— Их? Не понимаю, кто это — они?
— Борис, я несовершеннолетний. — Я чувствовал, как во мне вздымается знакомая волна паники, все происходящее, конечно, не было делом жизни и смерти, но чувствовал я себя именно так — комнаты заполняются дымом, все выходы перекрыты. — Не знаю, как у тебя на родине это все происходит, но раз у меня нет здесь ни семьи, ни друзей...
— Я! У тебя есть я!
— Ну и что ты сделаешь? Меня усыновишь? — Я встал. — Слушай, если ты со мной, то надо поторапливаться. У тебя паспорт с собой? В аэропорту понадобится.
Борис вскинул руки в типично русском жесте — стоп-стоп-стоп!
— Погоди! Слишком все быстро!
Я замер на полпути к выходу.
— Борис, да что, блин, с тобой такое?
— Со мной?
— Это ты хотел сбежать! Это ты меня просил с тобой уехать! Вчера ночью!
— И куда ты собрался? В Нью-Йорк?
— А куда еще?
— Куда-нибудь, где тепло, — тотчас же ответил он. — В Калифорнию!
— Это тупо. Мы там никого...
— Ка-а-лифорния, — промурлыкал Борис.
— Ну-у... — Я, конечно, почти ничего не знал о Калифорнии, но можно было смело предположить, что Борис — кроме пары тактов California Über Alles, которые он сейчас напевал, — не знал о ней вообще ничего. — А куда в Калифорнии? В какой город?
— Да какая разница?
— Штат-то большой.
— Ну и круто! Веселуха будет! Будем торчать целыми днями, книжки читать, жечь костры! Спать на пляже!
Я глядел на него невыносимо долгий миг. Лицо у него горело, а рот был весь в сизых пятнах от красного вина.
— Ладно, — сказал я, прекрасно понимая, что только что шагнул навстречу самой крупной ошибке в жизни — мелкому воровству, жестянке для милостыни, ночевке на тротуарах и бездомности, к проёбу, после которого пути назад уже не будет.
Борис торжествовал:
— На пляж, да? На пляж?
Вот так вот все и идет к черту: в одну секунду.
— Да куда хочешь, — ответил я, откидывая челку с глаз. Устал я смертельно. — Но надо сейчас уходить. Пожалуйста.
— Что, прямо сейчас?
— Да. Тебе нужно из дома что-нибудь забрать?
— Прямо сегодня?!
— Борис, я не шучу. — От наших препирательств во мне снова всколыхнулась паника. — Я не могу просто сидеть тут и ждать... — С картиной проблема, конечно, непонятно было, как все провернуть, ладно, Борис выйдет, и я что-нибудь придумаю — ...Пожалуйста, пойдем.
— Что, в Америке все так плохо с государственной опекой? — недоверчиво уточнил Борис. — Ты прямо как будто про копов говоришь.
— Идешь со мной? Да или нет?
— Мне время нужно. Ну, то есть, — продолжил он, догнав меня, — мы не можем прямо сейчас уехать! Ну правда, клянусь! Подожди немного. Дай мне день! Всего один день!
— Зачем?
Он явно растерялся:
— Ну, как, потому что...
— Потому — что?
— Потому что, потому что мне надо с Котку повидаться! И — да куча всего! Ну правда, ты не можешь сегодня уехать! — повторил он, когда я ничего не ответил. — Ну послушай меня. Сам пожалеешь потом. Вот правда. Пойдем ко мне! Подожди до утра!
— Я не могу ждать, — отрезал я, сгреб свою половину денег и направился к себе в комнату.
— Поттер!.. — побежал он за мной.
— Да?
— Мне нужно тебе что-то очень важное сказать.
— Борис, — повернулся я к нему, — да какого ж хера. Что еще? — спросил я — мы стояли, уставившись друг на друга. — Если тебе есть что сказать, давай, говори уже.
— Боюсь, что ты разозлишься.
— Что случилось? Что ты натворил?
Борис молчал, грыз заусенец на большом пальце.
— Ну, что?
Он отвернулся.
— Тебе надо остаться, — промямлил он. — Ты совершаешь ошибку.
— Так, все, забудь, — огрызнулся я, снова отвернувшись. — Не хочешь со мной ехать, не надо, понял? Но я тут не могу всю ночь торчать.
Я думал, что Борис спросит, что у меня там в наволочке, ведь она была такой пухлой и к тому же странной формы, после того как я уж слишком хорошо потрудился над упаковкой картины. Но когда я отлепил ее от изголовья и засунул в сумку (вместе с айподом, ноутбуком, зарядкой, «Ветром, песком и звездами», мамиными фотографиями, зубной щеткой и сменой одежды), он только осклабился, но ничего не спросил. Когда же я вытащил из недр шкафа свой школьный блейзер, который был мне заметно мал, хотя мама покупала его мне на вырост, он кивнул и сказал:
— Хорошая идея.
— А что?
— Вид будет не такой бездомный.
— Ноябрь на дворе, — сказал я. Из Нью-Йорка я привез всего один теплый свитер. Я засунул блейзер в сумку и застегнул ее. — Холодно будет.
Борис с нагловатым видом подпирал стену.
— Ну и что будешь делать? Жить на улице, на вокзале, где?
— Позвоню другу, у которого раньше жил.
— Если бы ты им был нужен, они б тебя уже давно усыновили.
— Они не могли! Как они могли это сделать?
Борис скрестил руки.
— Не нужен ты этой семье. Ты мне сам же говорил — много раз. И, кстати, от них ни слуху, ни духу.
— Неправда, — ответил я, с минуту растерянно помолчав. Всего-то пару месяцев назад Энди прислал мне длиннющий (по его меркам) и-мейл, где написал все школьные новости — скандал с тренером по теннису, который лапал девчонок из нашего класса, — хотя та жизнь осталась так далеко, что я как будто про совсем незнакомых людей читал.
— Слишком много детей? — напомнил Борис, как мне показалось, с легкой издевкой. — Места не хватает? Про это помнишь? Сам говорил, что мать с отцом только обрадовались, когда ты уехал.
— Отъебись.
Голова у меня уже начинала раскалываться. Что делать, если появятся люди из соцслужб и снова посадят меня на заднее сиденье машины? Кому тут в Неваде я могу позвонить? Миссис Спир? Сбоише? Жирному продавцу в магазине сборных моделей для склеивания, который продавал нам клей для склеивания моделей — только без моделей?
Борис потащился за мной вниз, где мы с ним остановились посреди гостиной возле испереживавшегося Поппера, который кинулся нам наперерез и глядел на нас так, будто прекрасно понимал, что происходит.
— Ох, твою мать, — сказал я, поставив сумку на пол.
Молчание.
— Борис, — спросил я, — ты не можешь?..
— Нет.
— А Котку?..
— Нет.
— Ну и хер с вами, — сказал я, подхватил пса и сунул его под мышку. — Я его тут не оставлю, чтоб она его снова запирала и морила голодом.
— И куда ты собрался? — спросил Борис, когда я направился к выходу.
— А?
— Пешком? В аэропорт?
— Погоди-ка, — сказал я, спустив Попчика на пол. Меня вдруг затошнило так, будто я вот-вот выблюю на ковер все красное вино. — А с собакой в самолет можно?
— Нельзя, — безжалостно ответил Борис, выплюнув отгрызенный кусок ногтя.
Он вел себя как мудак, как же мне хотелось ему врезать.
— Ну и ладно, — сказал я. — Может, кто-то в аэропорту его захочет приютить. Или, а пошло все в жопу, поеду на поезде.
Он собрался было отпустить какое-нибудь саркастичное замечание, я хорошо знал эти его сжатые губы, как вдруг внезапно выражение лица у него переменилось — я обернулся и увидел, что Ксандра — с окосевшими глазами, вся в потеках туши — стоит, покачиваясь, на верху лестницы.
Застыв на месте, мы глядели на нее. Прошло, казалось, лет сто, когда она наконец открыла рот, снова его закрыла, ухватилась за перила, чтобы не упасть, и проскрипела:
— А Ларри ключи в банковской ячейке оставил?
В ужасе мы несколько секунд просто пялились на нее, пока не поняли, что она ждет ответа. Волосы у нее торчали соломой, она, похоже, вообще не соображала, где находится, и шаталась так, что, казалось, вот-вот навернется с лестницы.
— Эээ, да, — громко ответил Борис. — То есть нет. — И добавил, потому что она так и продолжала там стоять: — Все нормально. Иди, спи.
Она что-то пробубнила и на заплетающихся ногах поковыляла обратно. Пару минут мы так и стояли, не шевелясь. Потом я тихонько — в затылке так и покалывало — подхватил сумку и выскользнул за дверь (последний раз я видел тот дом и ее, хотя в общем-то даже не огляделся напоследок), а Борис с Попчиком вышли за мной следом. Мы все втроем быстро рванули вниз по улице, подальше от дома — Попчик клацал когтями по асфальту.
— Ладно, — сказал Борис со смешинкой в голосе, которая у него вылезала обычно, когда нас чуть не ловили в супермаркете. — Ладно. Ну, может, и не в такой она была отключке, как я думал.
Меня прошиб холодный пот, и от ночного воздуха — хоть и промозглого — стало получше. Вдали, на западе, в темноте вспыхивали и скручивались беззвучные франкенштейновские молнии.
— Ну хоть не померла, правда? — хихикнул он. — А я еще за нее волновался. Господи боже.
— Дай мне свой телефон, — сказал я, влезая в куртку. — Надо машину вызвать.
Он нашарил телефон в кармане, протянул мне. Это был дешевый одноразовый телефон, который он купил, чтобы следить за Котку.
— Не, возьми себе, — сказал он, убрав руки, когда я попытался вернуть ему телефон, вызвав «Такси „Удача": 777-7777», этот номер был налеплен на каждой шаткой лавочке возле автобусных остановок в Вегасе. Затем он выудил пачку денег — половину тех, что мы забрали у Ксандры — и попытался всучить ее мне.
— Забей, — сказал я, нервно оглядываясь на дом. Я боялся, что она снова очнется и выскочит на улицу нас искать. — Это твои.
— Нет! Тебе пригодятся!
— Не надо мне, — сказал я, засунув руки поглубже в карманы, чтобы он никак не сумел мне их всунуть. — Да они тебе и самому пригодятся.
— Да хватит тебе, Поттер! Ну вот зачем ты уезжаешь именно сейчас? — Он обвел рукой улицу, ряды пустых домов. — Не хочешь ко мне идти — перекантуйся вон там денек-другой! Вон в том доме, в кирпичном, даже мебель есть. А я, если хочешь, еду тебе буду носить.
— Да, или я ведь еще могу в «Доминос» позвонить, — сказал я, засовывая телефон в карман куртки. — Раз уж они сюда теперь доставляют.
Он дернулся.
— Не злись.
— Я не злюсь.
Я правда не злился — только был настолько не в себе, что казалось, вот сейчас проснусь — и окажется, что я заснул с книжкой на лице.
Я заметил, что Борис глядит в небо и напевает себе под нос строчку из одной песни маминых «Велвет Андеграунд».
Но если дверь закроешь... Ночь будет вечной...
— А ты что? — спросил я, потирая глаза.
— А? — переспросил он, с улыбкой глядя на меня.
— Ну, с тобой что? Мы увидимся еще?
— Быть может, — ответил он тем же бодрым тоном, каким, наверное, прощался и с Бами, и с женой бармена Джуди в Кармейволлаге, и со многими другими людьми в своей жизни. — Кто знает.
— Приедешь ко мне через пару дней?
— Ну-у...
— Приезжай ко мне. Садись на самолет, деньги у тебя есть. Я тебе позвоню и скажу, где я. Только не говори «нет».
— Ладно, хорошо, — ответил Борис тем же бодрым голосом, — не скажу «нет».
Но, судя по его голосу, именно это он и говорил.
Я закрыл глаза.
— Ох.
Я так устал, что меня шатало, я боролся с желанием прилечь на землю, меня осязаемой силой тянуло к тротуару. Когда я открыл глаза, увидел, что Борис озабоченно на меня глядит.
— Да ты посмотри на себя, — сказал он. — Ты вот-вот рухнешь.
Он порылся в кармане.
— Нет, нет, нет, — сказал я, делая шаг назад, когда увидел, что у него в руке. — Ни за что.
— Тебе лучше станет!
— Про кислоту ты тоже так говорил. — Не надо мне было больше водорослей и поющих звезд. — Правда, я не хочу.
— Но это другая штука. Совсем другая. Она тебя протрезвит. Голову прочистит — обещаю.
— Ага.
Наркотик, от которого трезвеешь и который голову прочищает, как-то совсем не вязался с Борисом, хотя на вид ему сейчас было получше, чем мне.
— Посмотри на меня, — резонно сказал он. — Да. — Он понял, что уломал меня. — Я что, брежу? У меня что, пена изо рта валит? Нет, я просто хочу помочь! Вот, — добавил он и вытряс немного порошка себе на тыльную сторону ладони, — давай. Дай-ка я тебя покормлю.
Я отчасти ожидал, что он меня надует — что я вырублюсь на месте, а проснусь хрен знает где, может, в каком-нибудь пустом доме у нас на улице. Но я так устал, что было уже наплевать, а может, и вправду, так даже будет и лучше. Я нагнулся, и он зажал мне одну ноздрю пальцем.
— Вот так, — ободряюще произнес он. — Молодец. А теперь вдыхай. — И мне стало лучше — почти сразу. Просто чудо какое-то.
— Ух, — сказал я, ущипнув себя за нос, где остро, приятно защипало.
— А я что говорил? — Борис уже выкладывал вторую щепоть. — Давай, другой ноздрей. Не выдохни только. Давай, сейчас.
Все стало ярче и яснее — и сам Борис тоже.
— Ну, что я тебе говорил? — Теперь он отсыпал себе. — Жалеешь, что раньше не послушал?
— Господи, и ты это хочешь продавать? — спросил я, глядя в небо. — Почему?
— Вообще-то это кучу денег стоит. Несколько тысяч долларов.
— Вот эта маленькая кучка?
— Совсем не маленькая! Тут много граммов — двадцать, а то и больше. Можно разбогатеть, если поделить на мелкие порции и толкать девчонкам вроде Кей Ти Бирман.
— Ты знаешь Кей Ти Бирман? — Кэти Бирман училась на год старше, ездила на собственном черном кабриолете и на социальной лестнице стояла так далеко от нас, что была все равно что кинозвезда.
— А то. Скай, Кей Ти, Джессику, всех этих девчонок. Короче, — он снова протянул мне цилиндрик, — теперь я смогу купить Котку синтезатор. Кончились наши проблемы с деньгами.
Мы передавали порошок туда-сюда, до тех пор пока я не стал глядеть на будущее, да и вообще на жизнь в целом куда как более оптимистично. И пока мы стояли там — потирали носы, несли всякую околесицу, а Попчик с любопытством глядел на нас, задрав голову, — вся дивность Нью-Йорка, казалось, осела на самом кончике моего языка мимолетностью, которую вдруг стало можно выразить.
— Слушай, там круто, — сказал я. Слова сыпались, вывинчивались из меня. — Тебе надо поехать, обязательно. Можем съездить на Брайтон-Бич — это там, где все русские. Ну, сам я там ни разу не был. Но туда метро ходит, это конечная станция. Там огромная русская община, а в ресторанах — копченая рыба, черная икра. Мы с мамой вечно собирались съездить туда, поесть, этот ювелир с ее работы ей про все хорошие места рассказал, но так и не съездили. И еще, правда, у меня же есть деньги на школу, ты можешь ходить в мою школу. Нет, правда можешь. У меня стипендия. Ну, была. Но тот мужик сказал, что если деньги из фонда потратить на образование — то неважно, чье это будет образование. Не только мое. Там нам обоим вот так хватит. Хотя, слушай, государственные школы, государственные школы в Нью-Йорке тоже отличные. Я знаю тех, кто там учился, нормальные это школы.
Я все болтал и болтал, но Борис вдруг сказал:
— Поттер.
И не успел я ему ничего ответить, как он обхватил меня за лицо обеими руками и поцеловал прямо в губы. И пока я стоял, моргая — я и не понял, что случилось, а все уже закончилось, — он поднял Поппера и поцеловал его тоже, на весу, чмокнул в кончик носа.
Потом отдал пса мне.
— Вон твоя машина, — сказал он, потрепав его напоследок по голове.
И да, точно, я обернулся — и вот она, машина ползет по другой стороне улицы, ищет адрес.
Мы глядели друг на друга — я был ошарашен, шумно выдыхал.
— Удачи, — сказал Борис. — Я тебя не забуду.
Он погладил Попчика по голове:
— Пока, Попчик. Ты уж приглядывай за ним, ладно? — сказал он мне.
Позже — и в такси, и потом — я все прокручивал этот миг в голове и поражался тому, как легко я помахал ему рукой и ушел. Почему я не вцепился в его руку, почему в самый-самый последний раз не попросил сесть со мной в машину, да твою мать, Борис, и мы как будто школу прогуляем, когда солнце встанет, завтракать уже будем над кукурузными полями. Я его слишком хорошо знал, чтобы понимать: если улучить нужный момент, если его правильно попросить, он все что угодно для тебя сделает, и уже отворачиваясь от него, я знал, что он помчался бы за мной и с хохотом запрыгнул бы в машину, если б я его попросил — в самый последний раз.
Но я не попросил. И, сказать по правде, может, оно было и к лучшему — это я теперь так говорю, а тогда какое-то время горько о том сожалел. Но больше всего я радовался, что в этом непривычном для меня разговорчиво-говорливом состоянии я сдержался и не сболтнул то, что сидело у меня на самом кончике языка, то, чего я никогда не говорил, хоть мы оба все и так знали и мне в общем-то и не нужно было говорить ему это там, на улице, вслух — я люблю тебя, разумеется.
Я так хотел спать, что наркотики быстро выветрились, по крайней мере вот это вот — «все отлично!». Таксист, который, судя по выговору, родом был из Нью-Йорка, сразу же почуял, что дело неладно и попытался всучить мне карточку с номером Национальной службы помощи сбежавшим подросткам, но я отказался ее брать. Когда я попросил его отвезти меня на вокзал (не зная даже, ходят ли поезда до Вегаса, должны ведь), он покачал головой и сказал:
— Ты ведь знаешь, Очкастик, что «Амтрак» запрещает собак перевозить?
— Запрещает? — спросил я — сердце ухнуло вниз.
— Может, в самолете можно, не знаю. — Он был моложавый, болтливый, пухлощекий толстячок в футболке с надписью «ПЕНИ И ТЕЛЛЕР: ПРЕДСТАВЛЕНИЕ В „РИО"». — Надо контейнер или что-то типа того. Тебе, наверное, лучше всего на автобусе. Но детишек до определенного возраста туда не пускают без разрешения родителей.
— Говорю же вам! Мой папа умер! А его подружка отправила меня обратно на восток, к родным.
— Эй, ну тогда тебе не о чем волноваться, правда?
Всю оставшуюся дорогу я помалкивал. Смерть отца еще не слишком отложилась у меня в голове, поэтому от проносящихся мимо огоньков осознание то и дело накатывало волной тошноты. Авария. В Нью-Йорке нам хотя бы не надо было волноваться, что он сядет за руль пьяным — мы больше всего боялись, что он попадет под машину или у него отнимут бумажник и пырнут ножом, когда он будет в три часа ночи выползать из какого-нибудь кабака. А что станется с его телом? Мамин прах я развеял в Центральном парке, хотя это делать было явно запрещено; как-то вечером, в сумерках, мы нашли с Энди пустынный уголок с западной стороны Пруда, и я — пока Энди стоял на стреме — открыл и опорожнил урну. Но куда больше, чем собственно развеивание праха, меня потрясло то, что урна была завернута в обрывки листовок с рекламой порнухи: ГОРЯЧИЕ АЗИАТОЧКИ и БУРНЫЕ ОРГАЗМЫ — именно эти две фразы я выхватил взглядом, пока серый порошок, порошок цвета лунных кратеров, взлетел и закружился в майских сумерках.
Замелькали огни, и машина остановилась.
— Так, Очкастик, — сказал водитель, оборачиваясь ко мне, вытянув руку. Мы стояли на парковке автовокзала «Грейхаунд». — Как ты говорил, тебя звать?
— Тео, — не подумав, ответил я, о чем тут же пожалел.
— Ладно, Тео. Я Джей Пи, — он пожал мне руку. — Хочешь, совет дам насчет кой-чего?
— Давайте, — ответил я, слегка перетрусив. Даже несмотря на все мои проблемы — а их было много, — я все равно страшно переживал из-за того, что этот парень, похоже, видел, как Борис целовал меня на улице.
— Не мое, конечно, это дело, но тебе надо будет куда-нибудь спрятать Пушистика.
— Простите?
Он кивком указал на сумку:
— Туда он влезет?
— Эээ...
— Да и сумку тебе, скорее всего, придется сдать в багаж. Слишком большая, в автобус такую взять не разрешат — положат в багажное отделение. Это тебе не самолет.
— Я... — В голове все не умещалось. — У меня нет ничего.
— Погоди-ка. Дай посмотрю, нет ли у меня чего сзади в офисе, — он вылез из машины, открыл багажник и вернулся с большой полотняной сумкой из магазина здорового питания, на которой было написано: «Зеленая Америка».
— На твоем месте, — сказал он, — я бы и билет покупал без Пушка. Пусть он тут со мной посидит, ну на всякий случай, ясно?
Мой новый друг оказался прав: в «грейхаундовские» автобусы не пускали детей без письменного разрешения, заверенного одним из родителей, — и это было не единственным запретом. Кассирша в окошке — серолицая чикана с зализанными назад волосами — принялась монотонно зачитывать внушительный грозный список. Пересадки запрещены. Путешествия дольше пяти часов — запрещены. Если человек, чье имя указано в разрешении на самостоятельное путешествие ребенка без сопровождения, не явится меня встретить, имея при себе удостоверение личности, меня передадут в руки сотрудников детской социальной службы или в местное отделение полиции в конечной точке моего путешествия.
— Но...
— Это касается всех детей, не достигших пятнадцатилетнего возраста. Без исключений.
— Но я достиг пятнадцати лет, — сказал я, неуклюже вытаскивая официального вида удостоверение личности, выданное мне штатом Нью-Йорк. — Мне пятнадцать. Посмотрите.
Энрике, который, судя по всему, предвидел, что мне в какой-то момент придется, как он говорил, иметь дело с Системой, отвел меня фотографироваться сразу после маминой смерти — тогда я возмущался, ну как же — когтистая лапа Большого Брата («Ух ты, у тебя есть собственный штрих-код», — сказал Энди, с любопытством разглядывая удостоверение), но теперь был признателен за то, что он предусмотрительно затащил меня туда и зарегистрировал, будто автомобиль б/у.
Я молча мялся там в тусклом свете лампочек, словно беженец, пока кассирша разглядывала карточку под разными углами и при разном освещении, пока наконец не сочла ее подлинной.
— Пятнадцать? — подозрительно переспросила она, отдавая мне удостоверение.
— Ага.
Я знал, что не тяну на свой возраст. Я понял, кстати, что про Поппера спрашивать и смысла не было — возле кассы стояла огромная табличка, на которой красным было написано: «ЗАПРЕЩАЕТСЯ ПЕРЕВОЗКА СОБАК, КОШЕК, ПТИЦ, ГРЫЗУНОВ, РЕПТИЛИЙ И ДРУГИХ ЖИВОТНЫХ».
С автобусом мне повезло: через пятнадцать минут, в 1.45 как раз отходил один, с пересадками до Нью-Йорка. Когда автомат с механическим шлепком выплюнул мой билет, я растерянно задумался, что же мне делать с Поппером. Возвращаясь обратно, я отчасти надеялся, что таксист уехал — может, увез Поппера в куда более любящую и надежную семью, но он пил себе «Ред Булл» и болтал по телефону, Поппера нигде не было видно. Он закончил разговор, когда я увидел, что я стою возле машины.
— Ну, что скажешь?
— Где он? — пошатываясь, я заглянул на заднее сиденье. — Что вы с ним сделали?
Он рассмеялся.
— Вот так — нету... А вот так — есть! — театральным жестом он вытащил скомканный экземпляр «Ю-Эс-Эй Тудей» из полотняной сумки на переднем сиденье, а там — уютно устроившись в картонной коробке, похрустывая чипсами — сидит Поппер.
— Обман зрения, — сказал он. — Коробка придает сумке форму, незаметно, что там собака, и ему есть где двигаться. И газета — отличное прикрытие. Прячет собаку, набивает сумку и ничего не весит.
— Думаете, он справится?
— Ну, слушай, он такой малыш — сколько в нем, килограмма два, три? Он тихий?
Я с сомнением поглядел на свернувшегося клубочком в коробке пса.
— Не всегда.
Джей Пи утер рот тыльной стороной ладони и протянул мне пакет с чипсами.
— Как заерзает, давай ему по паре штучек. Каждую пару-тройку часов будут остановки. В автобусе заберись как можно дальше, а когда будешь выпускать его, чтоб сделал свои дела, следи, чтоб вы с ним отошли подальше от станции.
Я вскинул сумку на плечо, обхватил ее рукой.
— Заметно? — спросили.
— Нет. Если б я не знал, то не заметил бы ничего. Но хочешь советик? Секрет фокусника?
— Да.
— Не гляди ты так на эту сумку. Гляди куда угодно, только не на сумку. На пейзаж за окном, на шнурки свои — ага, вот так — вот, правильно. Веди себя уверенно и естественно, в этом вся хитрость. Хотя, если кто начнет на тебя подозрительно поглядывать, можно вести себя и так, будто у тебя руки торчат из задницы и ты выронил контактную линзу. Рассыпь чипсы, ударься ногой, поперхнись газировкой — что угодно.
Ого, подумал я. Это такси явно не просто так называется «Такси „Удача"».
Он снова рассмеялся, как будто бы я это вслух произнес.
— Эй, дурацкое ведь правило, что нельзя в автобус с собакой, — сказал он, заглотнув еще «Ред Булла». — То есть вот тебе-то что делать? Бросить его у обочины?
— А вы что, фокусник, да?
Он засмеялся.
— А как ты догадался? Я выступаю с карточными фокусами в одном баре при «Орлеане» — если б тебе лет хватало, я б тебе посоветовал как-нибудь заглянуть. Ну, в общем, вот он весь секрет — всегда отвлекай внимание зрителей от места, где проворачиваешь фокус. Это первый закон магии, Очкастик. Помни об этом.
Юта. Возвышенность Сан-Рафаэль под восходящим солнцем раскрывалась нечеловеческими марсианскими видами: песчаник и сланец, узкие ущелья и нагие ржаво-красные пустоши. Спать я почти не мог, отчасти из-за наркотиков, отчасти потому, что боялся, вдруг Поппер заворочается или заскулит, но, пока мы петляли по горным дорогам, он и звука не издал, сидел себе тихонечко в сумке, которая стояла рядом со мной на сиденье, поближе к окну. Оказалось, что чемодан у меня небольшой и его можно пронести в автобус, чему я очень радовался сразу по нескольким причинам: там у меня был свитер, «Ветер, песок и звезды» и, самое главное, картина, которая, даже будучи спрятанной, спеленутой, казалась мне талисманом, иконой, что берет с собой в битву крестоносец. Если не считать застенчивой латиноамериканской парочки с горкой пластиковых контейнеров на коленках и старого пьянчужки, который разговаривал сам с собой, на задних сиденьях больше никого и не было, и мы прекрасно проехали по горному серпантину через всю Юту до самого Гранд-Джанкшен, штат Колорадо, где стояли пятьдесят минут. Я запер чемодан на монетку в камере хранения и выгулял Поппера за автовокзалом, подальше от глаз шофера, потом купил нам пару гамбургеров в «Бургер Кинге» и дал ему попить водички из крышки от пластиковой коробки, которую нашел в мусорке. От Гранд-Джанкшен я проспал до самого Денвера, где мы стояли час и шестнадцать минут, как раз на самом закате — там мы с Поппером бегали, бегали, просто радуясь тому, что вышли из автобуса, и по сумеречным незнакомым улицам убежали так далеко, что я уж испугался было, не заблудились ли мы, но зато обрадовался, наткнувшись на хипповскую кофейню с приветливыми и молодыми кассирами («Заходите оба! — крикнула стоявшая за прилавком девушка с фиолетовыми волосами, когда увидела привязанного у порога Поппера, — мы собак любим!»), и купил там не только два сэндвича с индейкой (один себе, один ему), но еще и веганский брауни и домашнее вегетарианское собачье печенье в промасленном бумажном пакете.
Я читал допоздна, молочная бумага желтела в кружке слабого света, а мимо проносилась незнакомая темнота, мы переехали Континентальный водораздел и миновали Скалистые горы, Поппер, досыта набегавшись по Денверу, счастливо посапывал в сумке.
В какой-то момент я уснул, потом проснулся и почитал еще. В два часа ночи, как раз когда Сент-Экзюпери рассказывал, что его самолет упал в пустыне, мы въехали в Салину, штат Канзас («Перекресток Америки») — двадцатиминутная стоянка под облепленной мотыльками натриевой лампой, где мы с Поппером носились кругами в темноте вокруг заброшенной бензоколонки, и книга все не шла у меня из головы, и меня переполняло диковинностью того, что я в первый раз в жизни был в штате, откуда мама родом — а доводилось ли ей во время долгих перегонов с ее отцом проезжать через этот городок: «ДЕВЯТАЯ УЛИЦА, СЪЕЗД НА ФЕДЕРАЛЬНУЮ АВТОСТРАДУ», подсвеченные зернохранилища будто космические корабли маячат в пустоте на многие мили вокруг? В автобусе мы с Попчиком — сонные, грязные, измотанные, замерзшие — проспали от Салины до Топеки, и от Топеки до Канзас-Сити, штат Миссури, куда мы въехали как раз на рассвете.
Мама часто рассказывала мне, что там, где она выросла, все — одна сплошная равнина, так все плоско, что в прериях за мили видно, как вихрь приближается — но я все никак не мог поверить в эту ширь, в это однообразное небо, такое громадное, что тебя так и давит, так и сжимает его бесконечностью. Около полудня мы были в Сент-Луисе, где стояли полтора часа (Поппер смог как следует нагуляться, мы пообедали ужасными сэндвичами с ростбифом, местность выглядела стремно и к прогулкам не располагала), а потом пересели в другой автобус. И тут — всего-то час или два спустя — я проснулся от того, что остановился автобус, и увидел, что Поппер осторожно тянет нос из сумки, а чернокожая дама средних лет с ярко-розовой помадой на губах нависла надо мной и грохочет:
— В автобус с собаками нельзя!
Я растерянно уставился на нее. И тут с ужасом понял, что она не просто какая-то пассажирка, а водитель — в фуражке, в униформе.
— Слышал, что говорю? — повторила она, разъяренно дергая туда-сюда головой. Она была размером с тяжеловеса, на внушительной груди висел бейджик: «Дениза». — В этот автобус с собаками нельзя!
И она нетерпеливо замахала рукой, будто говоря: «Да убери ты ее в сумку, с глаз долой!»
Я его прикрыл — Поппер не протестовал — и сидел на своем месте, чувствуя, как внутри у меня все стремительно съеживается. Мы остановились в городке Эффингам, штат Иллинойс: домики как с картин Эдварда Хоппера, театрального вида здание суда, вручную намалеванная перетяжка «Перекрестки судьбы!».
Водитель тыкала во все стороны указательным пальцем.
— Так, тут кому-нибудь это животное мешает?
Остальные пассажиры, сидевшие в хвосте автобуса (неопрятный мужик с усами-щеточкой, взрослая дама с брекетами, чернокожая мама-наседка с дочкой-младшеклассницей, старикан, похожий на У.С. Филдса, с трубками в носу и кислородным баллоном — все от изумления, казалось, и рта не могли раскрыть, девочка, правда, округлив глаза, еле заметно помотала головой: нет).
Водитель выжидала. Огляделась. Потом снова повернулась ко мне:
— Так. Повезло вам с пупсиком, малый. Но если, — она пригрозила мне пальцем, — если хоть кто-то из пассажиров пожалуется на то, что в автобусе едет животное, хоть когда угодно — я тебя высажу. Ясно?
Так она меня не вышвырнет? Я заморгал, уставившись не нее, боясь пошевельнуться или вымолвить хоть слово.
— Тебе ясно? — еще более грозным тоном повторила она.
— Спасибо...
Она слегка воинственно замотала головой:
— Э, нет. Не благодари меня, малый. Одна жалоба — и я тебя выкину отсюда. Одна-единственная жалоба.
Она прошагала обратно и завела двигатель — меня всего трясло. Когда мы выезжали со стоянки, я боялся даже поднять глаза на других пассажиров, хотя чувствовал, что все они смотрят на меня.
Возле моей коленки Поппер тихонько вздохнул, улегся поудобнее. Я, конечно, любил Поппера, жалел его, но никогда не считал его особенно интересной или умной собакой. Вместо этого я часто хотел, чтобы он был псом покруче, бордер-колли, например, лабрадором или даже собакой из приюта — а что, каким-нибудь прикольным привязчивым литовским метисом или взъерошенной дворнягой, которая носится за мячиками и кидается на людей — да кем угодно, только не тем, чем был он: девчоночьей собачкой, игрушкой, гей-аксессуаром, с которым и на улицу было выйти стыдно. Уродцем Поппер, конечно, не был, как раз наоборот, он был таким крошечным пушистым попрыгунчиком, которые многим нравились — ну, мне, может, не очень, но какая-нибудь маленькая девочка, вроде той, что сидела через проход, уж точно подобрала бы такого возле дороги, отнесла домой и навязала ему в шерстку ленточек.
Я сидел, закостенев, снова и снова переживая пронзивший меня ужас: лицо водителя, мой шок. Страшнее всего было то, что если теперь она прикажет мне ссадить Поппера, то и мне придется сойти с автобуса вместе с ним (и что потом?), даже если за окном будет какая-нибудь иллинойская глушь. Дождь, кукурузные поля, и я стою один посреди дороги. Как же это я умудрился прикипеть к такому нелепому животному? К болонке, которую завела Ксандра?
Покачиваясь, я не смыкал глаз весь Иллинойс и Индиану — так боялся уснуть. Деревья стояли голые, на ступеньках домов догнивали хэллоуиновские тыквы. В соседнем ряду мать приобняла дочку и тихонько напевала ей: «Солнышко ты мое». Всей еды у меня было — крошево чипсов, которые мне дал таксист, мерзкий соленый привкус во рту, промышленные пейзажи, катятся мимо маленькие пустые места городков — глядя на унылые поля за окном, я чувствовал себя жалко, зябко и вспоминал песни, которые мне давным-давно пела мама. Ту-ту-тутси, тутси, прощай, ту-ту-тутси, только не рыдай... Наконец в Огайо, когда стемнело и в грустных маленьких редких домиках начали зажигаться огни — я решился задремать, раскачиваясь во сне туда-сюда, и проспал до холодного, залитого белым светом Кливленда, где в два часа ночи я пересел в другой автобус. Я побоялся долго выгуливать Поппера, хоть и знал, что ему это нужно, опасаясь того, что нас кто-нибудь увидит (а тогда что делать, если нас застукают? Остаться в Кливленде жить?). Но пес, похоже, и сам перепугался, и мы с ним минут десять, дрожа, проторчали на углу — наконец я дал ему попить, усадил в сумку и отправился на станцию, садиться в автобус.
На дворе была ночь, все были полусонные, и от этого пересадка прошла полегче, и на следующий день, в полдень — еще одна пересадка, в Буффало, где на станции автобусу пришлось с хрустом пробираться через сугробы мокрого снега. Ветер кусался — остро, влажновато, за два года в пустыне я и забыл, какая она ноющая и сырая — эта настоящая зима. Борис не ответил мне ни одну эсэмэску, логично, наверное, ведь я слал их на номер Котку, но я все равно отправил еще одну: «В БУФФАЛО, В Н-Й СГДН ВЕЧЕРОМ, ТЫ ОК? ЧТО С КС?»
От Буффало до Нью-Йорка порядочно ехать, но — кроме осоловелой, горячечной стоянки в Сиракузах, где я выгулял Поппера и купил нам по булочке с сыром, потому что ничего другого не было — я почти всю дорогу умудрился проспать, я проспал Батавию и Рочестер, Сиракузы и Бингэмтон, привалившись щекой к оконному стеклу — из щели задувал холодный воздух, а тряска переносила меня к «Ветру, песку и звездам», в одинокую кабину пилота высоко над пустыней.
Я, похоже, с самой остановки в Кливленде потихоньку заболевал, но вечером, когда я наконец сошел с автобуса на городском автовокзале Порт-Аторити, меня уже трясло в лихорадке. Меня знобило, колени подкашивались, а город, который я так рьяно желал увидеть, казался чужим, шумным, холодным — выхлопные газы, мусор, несутся мимо меня во все стороны чужие люди.
Автовокзал кишел копами. Куда ни гляну — везде плакаты с адресами приютов для бездомных, номера горячих линий для сбежавших из дома подростков, одна тетенька-коп подозрительно на меня покосилась, когда я торопливо шел к выходу — проведя в автобусах шестьдесят с лишком часов, я был грязный, усталый и понимал, что на образцового гражданина не тяну, но меня никто не остановил, а я оглянулся только когда от вокзала отошел подальше.
Какие-то мужики разного возраста и национальности окликали меня на улице, вкрадчивые голоса раздавались со всех сторон («Эй, братишка, куда путь держишь? Подвезти?»), и хотя, например, один рыжеволосый парень показался мне особенно симпатичным и нормальным и на вид он был не сильно старше меня — прямо потенциальный друг, но я достаточно прожил в Нью-Йорке и потому проигнорировал его бодрое приветствие, не сбавляя шага, так, будто знал, куда иду.
Я-то думал, Поппер сойдет с ума от радости, что можно вылезти из коробки и пройтись, но когда я спустил его на тротуар, Восьмая авеню оказалась ему не по зубам, и он так перепугался, что сумел одолеть от силы квартал; он никогда раньше не был в большом городе, его все ужасало (машины, гудки клаксонов, ноги прохожих, пустые пакеты, которые несло ветром по дороге), и он рвался вперед, метался к «зебре», прыгал туда, прыгал сюда, в панике прятался за меня, обвив мне поводком ноги, так что я поскользнулся и чуть не вывалился под фургон, который несся, чтобы успеть на зеленый.
Я подхватил перебиравшего лапками пса и сунул его обратно в сумку (он покопался там, сердито попыхтел и затих) и застыл посреди вечерней толпы, пытаясь немного сориентироваться. Все казалось куда грязнее и враждебнее, чем мне помнилось, — и еще холоднее, улицы были серыми, как старая газета. Que faire? как любила говорить мама. Я почти услышал, как она это произносит — легким, беспечным голосом.
Я все спрашивал себя, когда отец метался на кухне, хлопая дверцами шкафчиков и жалуясь, что ему хочется выпить, а как это — «хотеть выпить», каково оно, жаждать алкоголя и только алкоголя, не воды, не «Пепси», ничего другого. Теперь знаю, уныло подумал я. Я умирал — хотел пива, но понимал, что в магазин не стоит и соваться — попросят удостоверение личности. Я с нежностью припомнил водку мистера Павликовского, дневной заряд теплоты, который я принимал как должное.
И кроме того, я умирал с голоду. В паре домов от меня была какая-то хипстерская кафешка с капкейками, я так проголодался, что заскочил туда и купил первый попавшийся (оказалось, со вкусом зеленого чая и какой-то ванильной начинкой, чудной, но все равно вкуснейшей). От сладкого мне практически сразу стало лучше, я ел, слизывая крем с пальцев, и с изумлением разглядывал целеустремленную толпу. Уезжая из Вегаса, я был гораздо спокойнее насчет того, как все обернется. Сообщит ли миссис Барбур в соцслужбу, что я к ним приехал? Поначалу я думал, что нет, но теперь вот задался вопросом. Плюс еще немаленькая проблемка с Поппером, потому что у Энди (вдобавок к молочным продуктам, орехам, лейкопластырю, горчице и еще двадцати пяти самым распространенным в хозяйстве вещам) была дикая аллергия на собак — и не только на собак, а еще на кошек, лошадей, зверей в цирке и школьную морскую свинку («Хрюна Ньютона»), которая у нас была во втором классе — поэтому-то у Барбуров в доме не было ни одного домашнего животного. Отчего-то в Вегасе мне это не казалось таким уж непреодолимым препятствием, а теперь, когда я в сумерках на холоде торчал посреди Восьмой авеню — показалось.
Не зная, что еще делать, я пошел на восток, в сторону Парк-авеню. Ветер влажно хлестал меня по лицу, от запаха дождя в воздухе я разволновался. Небо над Нью-Йорком казалось куда ниже и увесистее западного — грязные облака, будто растертые ластиком следы карандаша на шершавой бумаге. Такое ощущение, что пустыня, вся ее ширь, перенастроила мне зрение. Все казалось промозглым, приземистым.
Ходьба помогла мне унять дрожь в ногах. Я прошел на восток, до библиотеки (Львы! На секунду я застыл, словно вернувшийся с войны солдат, который завидел вдалеке родной дом), а потом свернул на Пятую авеню — горели фонари, на улицах еще было порядочно народу, хотя они уже пустели к ночи — и дошел до самой южной стороны Центрального парка. Хоть я и устал, но сердце у меня при виде парка все равно сжалось, и я рванул через Пятьдесят седьмую (Улицу радости!) в шелестящую темноту. От запахов, теней, даже от пятнистых белесых стволов платанов я воспрянул духом, но чувство было такое, будто под осязаемым парком я вижу еще один, призрачный, почерневший от памяти, с картой прошлого, со школьными экскурсиями и давнишними походами в зоопарк. Я шел по тротуару со стороны Пятой авеню, заглядывал в парк, и дорожки там были затенены деревьями, осияны светом фонарей, загадочные, манящие, будто лес из книжки про «Льва, колдунью и платяной шкаф». А если повернуть, если пройти по такой подсвеченной дорожке, выведет ли она меня в другой год, может, даже в другое будущее, где немного растрепанная мама, только что вернувшись с работы, будет ждать меня на скамейке (на нашей скамейке) у Пруда: вот она прячет телефон, встает, целует меня: Привет, щенуля, как там школа, что на ужин есть будешь?
Вдруг внезапно я остановился. Смутно знакомый человек в деловом костюме обогнул меня, зашагал впереди по тротуару. В темноте сияла копна всклокоченных белых волос, белых волос, которые выглядели так, словно обычно их отпускают подлиннее, перевязывают лентой; вид у него был задумчивый, и сам он был весь какой-то помятый, сильнее обычного, но я все равно сразу же его узнал — слабый отголосок Энди в наклоне головы: мистер Барбур, с портфелем и всем прочим, возвращается домой с работы.
Я побежал за ним.
— Мистер Барбур? — позвал я.
Он разговаривал сам с собой, но что он говорил, я не слышал.
— Мистер Барбур, это Тео, — громко сказал я, поймав его за рукав.
С поразительным бешенством он развернулся и стряхнул мою руку. Да, это был мистер Барбур, я б его где угодно узнал. Но глаза на меня глядели совсем чужие — яркие, неласковые, презрительные.
— Милостыню не подаю! — фальцетом выкрикнул он. — Отстань от меня!
Мне бы сразу тогда распознать одержимость. Передо мной было гипертрофированное выражение отцовского лица, какое у него бывало перед матчем, или, раз уж на то пошло, его лица, когда он размахнулся и меня ударил. Раньше мне не доводилось общаться с мистером Барбуром, когда он слезал с таблеток (Энди, как это ему было свойственно, довольно скупо описывал отцовские «порывы», и я ничего не знал ни о том, как он пытался дозвониться госсекретарю, ни о том, как ходил в пижаме на работу); и ярость эта была настолько нетипичной для мечтательного и рассеянного мистера Барбура, что я пристыженно отшатнулся. Он окинул меня долгим злобным взглядом, отряхнул рукав (как будто я был грязный, как будто я осквернил его одним прикосновением) и пошел дальше.
— Ты что, денег у него просил? — спросил какой-то мужик, вынырнув буквально из ниоткуда, пока я ошеломленно стоял посреди дороги. — Просил, да? — настойчивее повторил он, когда я отвернулся.
Он был рыхлый, в безликом офисном костюме и с женато-детным лицом, от его лузерского вида меня передернуло. Я попытался его обогнуть, но он загородил мне дорогу и цапнул тяжелой рукой за плечо — я вывернулся и, запаниковав, кинулся в парк.
Я побежал к Пруду, по желтым, чавкающим палой листвой тропинкам, а оттуда — на автомате пошел прямиком к Месту Встречи (как мы с мамой звали нашу скамейку) и, весь дрожа, уселся там. Невозможная ведь, невероятная удача — вот так вот повстречать на улице мистера Барбура; я даже секунд пять где-то верил, что, смешавшись, растерявшись поначалу, он радостно меня поприветствует, спросит что-нибудь — а, неважно, неважно, потом поговорим — и отведет домой. Ну и ну, вот так история! А уж Энди-то как тебе обрадуется!
Господи, думал я, проводя рукой по волосам — я все никак не мог оправиться от потрясения. В идеальном мире именно с мистером Барбуром я бы больше всего хотел столкнуться на улице — больше, чем с Энди, и уж точно больше, чем с его сестрой или с кем-нибудь из братьев, больше даже, чем с миссис Барбур и этими ее ледяными паузами, непонятными для меня правилами поведения и светскими любезностями, ее холодным, непроницаемым взглядом.
По привычке я в стотысячный раз проверил телефон и, несмотря на все, слегка повеселел, увидев наконец сообщение — с незнакомого номера, но кому же это еще быть, как не Борису, «ПРИВ! ОТЖЫГАЕТЕ ТАМ? НЕ БЫЧИШ? НАБЕРИ КС, ОНА МЕНЯ ЗАИПАЛА».
Я попробовал перезвонить, в дороге я ему раз пятьдесят писал — но трубку никто не снял, а с Коткиного номера переадресация шла прямиком на голосовую почту. Подождет Ксандра. Мы с Поппером вернулись на южную сторону, у уличного торговца, который как раз сворачивался на ночь, я купил три хот-дога (один Попперу, два себе) и, пока мы ели, сидя на укромной лавочке за Воротами Ученых, я прикидывал, что делать дальше.
Когда я, сидя в пустыне, рисовал себе Нью-Йорк, то иногда в моих извращенных фантазиях мы с Борисом жили на улице, где-нибудь в районе Сент-Маркс-плейс или Томпкинс-сквер, даже, наверное, стучали кружками для милостыни, стоя рядом с теми самыми скейтерами, которые в свое время свистели нам с Энди вслед, когда мы шли мимо в своих школьных пиджачках. Но в реальности, когда в одиночестве торчишь с температурой на ноябрьском холоде, перспектива заночевать на улице оказалась куда менее привлекательной.
И самая-то жуть: я был в каких-то пяти кварталах от дома Энди. Я подумал, не позвонить ли ему, может, попросить ко мне выйти — и решил, что не стоит. Конечно, если положение станет совсем отчаянным, можно и позвонить, уж он-то охотно выскользнет из дому, притащит мне чистой одежды, стянутых из мамашиного кошелька денег и — а что, кто знает — может, и горку недоеденных канапе с крабами или соленого арахиса, который вечно жевали Барбуры.
Но меня так и ошпарило этим словом — «милостыня». Энди мне, конечно, нравился, но ведь два года прошло. И я никак не мог позабыть, каким взглядом меня окинул мистер Барбур. Очевидно же, что-то случилось, что-то очень нехорошее, только я не слишком понимал, что именно — знал только, это я каким-то образом виноват в том, что источаю гнилостные пары стыда, ничтожности и постылости, от которых никак не избавиться.
Сам того не желая — я тупо пялился в пространство, — я нечаянно встретился глазами с каким-то мужиком, сидевшим на скамейке напротив. Я быстро отвел взгляд, но было поздно: он встал, подошел.
— Славный какой песик, — сказал он, нагнувшись, чтобы погладить Поппера, а потом, когда я ничего на это не ответил, спросил: — А тебя как зовут? Можно я тут с тобой присяду?
Он был тощий, маленький, но крепкий с виду, и от него воняло. Я встал, стараясь не смотреть ему в глаза, но стоило мне развернуться, чтобы уйти, как он ухватил меня за запястье.
— Ты чего? — недобро спросил он. — Я тебе что, не нравлюсь?
Я вывернулся и кинулся бежать — Поппер помчался за мной, на улицу, слишком все быстро, поток машин, ему непривычно — я едва успел его подхватить и рванул через Пятую авеню к «Пьеру». На моего преследователя, которого сменившийся сигнал светофора задержал на другой стороне, уже начали косо поглядывать пешеходы, но когда я еще раз оглянулся, стоя в безопасности в круге света, лившемся из теплого, ярко освещенного входа в отель (парочки в дорогих нарядах, швейцар высвистывает такси) — то увидел, что он снова исчез в парке.
Улицы были куда более шумными, чем мне помнилось — и куда более вонючими. Я стоял на углу, возле A La Vieille Russie [Нью-йоркская антикварная галерея.], и меня захлестнуло знакомым, застарелым мидтаунским зловонием: лошадиный пот, автобусные выхлопы, духи и моча. Я так долго считал Вегас чем-то временным, что настоящая моя жизнь — в Нью-Йорке, но так ли это? Больше нет, угрюмо подумал я, оглядывая редеющий поток пешеходов, несущийся мимо «Бергдорфа».
Все тело у меня ныло, меня снова зазнобило от лихорадки, но я прошагал еще с десяток кварталов, пытаясь избавиться от гудящей слабости в ногах, от настойчивой автобусной дрожи. Но холод наконец меня одолел, и я поймал такси; и на автобусе можно было без проблем добраться — всего-то за полчаса, прямиком по Пятой и до самого Виллиджа, да вот только после трех суток в автобусе и думать не хотелось о том, что придется в нем трястись пусть даже еще минуту.
Идея заявиться к Хоби без предупреждения меня не радовала — совсем не радовала, потому что на какое-то время мы с ним потеряли связь, и не по его вине, а по моей — я просто перестал ему отвечать и всё. Вполне естественно, с одной стороны, с другой — небрежный Борисов вопрос («старый педик?») меня слегка отпугнул, и я оставил без ответа два или три его письма.
Мне было плохо, мне было хуже некуда. Ехать было недалеко, но я, похоже, вырубился на заднем сиденье, потому что, когда таксист остановился и спросил: «Сюда, верно?» — я, вздрогнув, очнулся и пару секунд ошалело пытался вспомнить, где я вообще нахожусь.
Когда такси уехало, я увидел, что магазин закрыт и что там темно, как будто все то время, пока меня не было в Нью-Йорке, его и не открывали вовсе. Окна зачернели от копоти, а заглянув внутрь, я увидел, что мебель кое-где затянута чехлами. Больше ничего не изменилось, разве что все старые книги и безделушки — мраморные какаду, обелиски — покрылись еще более густым слоем пыли.
Сердце у меня сжалось. Я долгих минуты две стоял на улице, пока наконец не набрался храбрости, чтобы позвонить в звонок. Я, казалось, целую вечность вслушивался в его эхо, хотя времени, наверное, прошло всего ничего, я уже почти убедил себя, что никого нет дома (и что мне тогда было делать? Ехать обратно на Таймс-сквер, искать где-то отель подешевле, сдаваться службам по делам несовершеннолетних?), как вдруг дверь распахнулась и я увидел совсем не Хоби, а девочку своих лет.
Это была она — Пиппа. Такая же маленькая (я так ее перерос) и худая, хотя на вид поздоровее, чем была, когда мы с ней последний раз виделись, лицо у нее округлилось, проступили веснушки, и волосы тоже отросли другие — поменяли цвет, структуру, перестали быть пшенично-рыжими, потемнели, ушли в ржавчину, стали чуть повзъерошеннее, как у ее тетки Маргарет. Одета она была, как мальчишка — ботинок нету, одни носки, штаны в рубчик, свитер на несколько размеров больше и безумный шарф в розовую и оранжевую полоску, какие носят разве что чокнутые бабули. Наморщив лоб, вежливо, но не слишком приветливо глянула на меня безучастным коричнево-золотым взглядом: вы кто?
— Чем могу помочь? — спросила она.
Она меня забыла, с ужасом подумал я. Ну а с чего бы ей меня помнить? Времени прошло много, да и выглядел я теперь по-другому. Это как увидеть кого-то, кого считал умершим.
И тут — протопав по ступенькам, за ее спиной, в заляпанных краской слаксах и кардигане с протертыми локтями — возник Хоби. Моей первой мыслью было: он подстригся — волосы у него стали заметно короче и заметно поседели. Лицо у него было слегка недовольное, и целый ухнувший в сердце миг я думал, что и он меня не узнал, но вдруг:
— Господи боже, — внезапно выговорил он и отшатнулся.
— Это я, — выпалил я. Я боялся, что он захлопнет дверь у меня перед носом. — Теодор Декер. Узнаете?
Пиппа быстро глянула на него — даже если она не помнила меня, имя она явно вспомнила, — и меня до того ошеломила дружеская радость на их лицах, что я расплакался.
— Тео, — он обнял меня крепко, по-родительски и так порывисто, что я разревелся еще сильнее.
Потом — рука у меня на плече, увесистая рука-якорь, рука-безопасность, рука-сила, и он завел меня в дом, провел через мастерскую, сквозь тусклую позолоту и густые древесные ароматы, которые мне снились, и дальше — вверх по лестнице, в утраченную когда-то гостиную, к бархату, вазам-урнам, бронзе.
— Как же чудесно тебя снова увидеть, — говорил он, и: — Вид у тебя измученный, — и: — Ты когда приехал? — и: — Господи, ну ты и вымахал! — и: — А волосы-то, волосы! Прямо Маугли! — и (уже с беспокойством): — Тебе не душновато? Может, окно открыть? — и, когда Поппер высунул голову из сумки: — Ах-ха! А это у нас кто?
Пиппа, смеясь, вытащила его из коробки, прижала к себе. От лихорадки у меня кружилась голова, мне казалось, что я весь раскалился и свечусь, будто решетка электрокамина, и меня до того отпустило, что я даже слез не стыдился. Я ощущал только облегчение, что наконец сюда добрался, только свое саднящее, переполненное сердце.
В кухне меня накормили грибным супом — есть особенно не хотелось, но суп был горячим, а я до смерти закоченел, и пока ел (Пиппа, скрестив ноги, сидела на полу и играла с Попчиком — вертела у него под носом помпоном этого своего бабушкиного шарфа, Поппер/Пиппа — и как же я раньше не замечал сродство их имен?), я скупо, урывками рассказывал Хоби о смерти отца и о том, что случилось. Он слушал с донельзя обеспокоенным лицом, скрестив на груди руки, и все сильнее и сильнее хмурил упрямый лоб.
— Тебе надо ей позвонить, — сказал он. — Жене отца.
— Никакая она ему не жена! Просто подружка! И на меня ей наплевать!
Но он решительно покачал головой.
— Неважно. Позвонишь ей и скажешь, что с тобой все в порядке. Позвонишь-позвонишь, — прервал он меня, когда я попытался возразить. — И никаких «но». Прямо сейчас. Сию секунду. Пипс, — на стене в кухне висел старомодный телефонный аппарат, — пойдем-ка, очистим ненадолго помещение.
Сейчас мне меньше всего на свете хотелось говорить с Ксандрой — еще бы, я же рылся у нее в вещах и украл ее чаевые, но я был до того рад оказаться у Хоби, что выполнил бы любую его просьбу. Набирая номер, я пытался уверить себя, что она просто не снимет трубку (ведь нам постоянно названивали то юристы, то кредиторы, и она никогда не отвечала на звонки с незнакомых номеров). И потому здорово удивился, когда она ответила после первого гудка.
— Ты дверь оставил открытой, — практически сразу набросилась она на меня.
— Чего?
— Собаку выпустил. Он сбежал, не могу его найти нигде. С ним, наверное, случилось что-то, машина сбила.
— Нет, — я уставился в черноту вымощенного кирпичом дворика. За окном лило, капли с грохотом барабанили по подоконникам — впервые за два года я видел настоящий дождь. — Он со мной.
— А... — в голосе у нее послышалось облегчение. И — резким тоном: — Ты где? С Борисом, наверное?
— Нет.
— Я с ним говорила — он, похоже, был укурен в хлам. Так и не сказал мне, где ты. А я-то знаю, он знает. — Там еще было раннее утро, но голос у нее был осипший, как будто она пила или плакала. — Мне бы на тебя копов натравить, Тео. Я ведь знаю, это ты и деньги украл, и все остальное.
— Да, так же как ты украла мамины серьги.
— Что...
— Те, с изумрудами. Они были еще бабушкины.
— Я их не крала, — вот теперь она разозлилась. — Да как ты смеешь! Мне их Ларри подарил, подарил, когда...
— Ага. Когда у матери моей их украл.
— Эээ, ты уж прости, но твоя мать умерла.
— Да, но украл-то он их, когда она еще жива была. За год где-то до ее смерти. Она написала заявление в страховую компанию, — перекрикивал я ее, — и в полицию обратилась тоже!
Насчет полиции я, правда, точно не знал, но — а что, вполне ведь возможно.
— Ты, похоже, не знаешь, что есть такая вещь, как совместно нажитое в браке имущество.
— Угу, конечно. А ты, похоже, не знаешь, что такое — семейная реликвия. Да вы с отцом даже женаты не были! Он не имел права их тебе отдавать.
Молчание. Я услышал, как на другом конце провода щелкнула зажигалка, раздался усталый выдох.
— Слушай, малый. Можно, я тебе кое-что скажу? Не про деньги, честно. И не про наркоту. Хотя, уж поверь мне, я в твои годы ни о чем таком даже и не думала. Ты, наверное, считаешь себя очень умным, да, в принципе, так оно и есть, но ты пошел по дурной дорожке, и ты, и этот — как его там. Да, да, — добавила она, повысив голос, — он мне тоже нравится, но парень этот — компания плохая.
— Ну, уж тебе-то лучше знать.
Она угрюмо хохотнула.
— Да, малыш, а ты как думаешь? Я и сама пару раз оступалась, так что да, уж я-то знаю. Этому едва восемнадцать стукнет, как он в тюрьму загремит, и, бьюсь об заклад, ты сядешь с ним на пару. Ну, то есть тебя-то я не виню, — сказала она, снова повысив голос, — отца твоего я любила, но толку от него было мало, и, судя по его рассказам, от матери твоей толку было тоже немного.
— Так. Все. Ты сука, — меня аж затрясло от ярости. — Я вешаю трубку.
— Нет, стой! Стой. Прости. Не надо было мне так про твою маму. Я не потому с тобой хотела поговорить. Пожалуйста. Подожди секунду.
— Секунда.
— Во-первых, если тебя это волнует — отца твоего я буду кремировать. Не возражаешь?
— Делай что хочешь.
— Тебе до него особо никогда дела не было, правда?
— У тебя все?
— Еще вот что. Где ты там, меня, честно говоря, не волнует. Но мне нужен твой адрес, чтобы я в случае чего могла с тобой связаться.
— Это еще зачем?
— Не умничай. Скоро из школы твоей кто-нибудь позвонит или еще откуда...
— Не надейся.
— ...и мне нужно, ну не знаю, что-то типа объяснения, куда ты подевался. Ты же не хочешь, чтобы копы начали шлепать твой портрет на картонки с молоком.
— Думаю, это маловероятно.
— Маловер-роятно, — передразнила она меня рокочущим, издевательским тоном. — Ну, может быть. Но все равно, оставь мне адрес, и на этом разойдемся. Слушай, — добавила она, когда я ничего ей не ответил, — я тебе честно скажу, мне все равно, где ты находишься. Я просто не хочу одна тут ничего расхлебывать, если вдруг начнутся какие-то проблемы, а я не смогу с тобой связаться.
— Свяжись с юристом в Нью-Йорке. Его зовут Брайсгердл. Джордж Брайсгердл.
— А номер дашь?
— В справочнике найдешь, — сказал я.
На кухню зашла Пиппа — налить воды собаке, и я неуклюже, так, чтобы не встретиться с ней взглядом, отвернулся к стене.
— Брысь Гердл? — переспросила Ксандра. — Как это пишется? Что это за имя вообще?
— Мне кажется, ты сумеешь его найти.
Молчание.
Потом Ксандра сказала:
— Знаешь что?
— Что?
— Это твой отец умер. Твой родной отец. А ты ведешь себя так, ну, не знаю, как будто я тебе про собаку говорю, хотя что там — про собаку. Уж собаку ты бы пожалел, если б ее машиной сбило, ну — наверное.
— Скажем, я веду себя так же, как он себя со мной вел.
— Тогда вот что я тебе скажу. У вас с отцом куда больше общего, чем ты думаешь. Да уж, ты его сынок, это видно, — его точная копия.
— А ты — лживая тварь, — ответил я после краткой презрительной паузы и, как мне показалось, прекрасно подытожив этой фразой весь наш разговор.
Но потом, уже после того, как я повесил трубку, после того, как посидел, чихая и поеживаясь, в горячей ванне, и еще позже, в ярком тумане (проглотив аспирин, который выдал мне Хоби, пройдя вслед за ним в затхлую гостевую комнату — да ты с ног валишься, запасные одеяла в сундуке, всё, всё, ни слова больше, ну, я пошел), когда я уткнулся лицом в пышную подушку с чужим запахом, ее прощальный упрек снова и снова проносился у меня в голове. Это все вранье, как и то, что она сказала про маму. От одного ее сухого, сиплого голоса в телефоне, от одного воспоминания о нем я как в грязи вывалялся. Да пошла она, сонно подумал я. Она вообще за миллион километров отсюда. Но хоть я и смертельно устал — смертельнее смертельного — и не помнил кровати мягче, чем та расшатанная латунная кровать, в которой я лежал, слова ее всю ночь омерзительной струйкой просачивались в каждый мой сон.
