Глава пятая Бадр аль-Дин
Поначалу я решил оставить чемодан в багажной комнате нашего старого дома — под надежным присмотром Хозе и Золотка, но чем ближе был день отъезда, тем больше я нервничал, пока наконец, в самую последнюю минуту не решил вернуться, придумав причину, которая теперь мне кажется ужасно тупой: торопясь поскорее вынести картину из квартиры, я покидал в чемодан кучу разных вещей, в том числе и большую часть летней одежды. Поэтому накануне того дня, когда отец должен был забрать меня от Барбуров, я кинулся на Пятьдесят седьмую, думая вытащить из чемодана сверху пару рубашек поприличнее.
Хозе не было, вместо него незнакомый плечистый парень (Марко В., если верить бейджику) преградил мне дорогу недобрым упертым взглядом не швейцара даже, а скорее охранника.
— Простите, чем могу помочь? — спросил он.
Я объяснил про чемодан. Но парень, изучив журнал записей — поводив мясистым пальцем по колонкам с цифрами, не торопился снимать сумку с полки.
— И ты оставил сумку тут — почему? — с сомнением спросил он, почесывая нос.
— Хозе разрешил.
— А квитанция есть?
— Нет, — ответил я, растерявшись.
— Ну, тогда ничем не могу помочь. В записях ничего нет. И кроме того, мы не берем на хранение вещи у тех, кто тут не живет.
Я достаточно тут прожил, чтобы знать, что это неправда, но спорить с ним не собирался.
— Послушайте, — сказал я, — я жил здесь. Я знаю Золотко, знаю Карлоса, всех тут знаю. Я... ну ладно вам, — сказал я после равнодушной вязкой паузы, когда я уловил, что он теряет ко мне всякий интерес. — Если вы меня туда отведете, я вам покажу этот чемодан.
— Нет, извини. Туда разрешен вход только жильцам и тем, кто здесь работает.
— Это брезентовый чемодан, на ручке — ленточка. И вон моя фамилия написана, видите? Декер, — в доказательство я тыкал пальцем в ярлычок, который еще не отлепили от нашего почтового ящика, и тут с перерыва вернулся Золотко.
— Эй! Кто к нам пришел! Я этого парнишку знаю, — сказал он Марко В. — Знал его еще когда он во-от таким был. Что случилось, Тео, друг?
— Ничего. Ну, то есть я уезжаю.
— Вот как? Уже едешь в Вегас? — спросил Золотко. Едва я услышал его голос, едва он положил мне руку на плечо, как сразу стало легче, проще. — Ну и в безумном же ты местечке жить будешь, верно?
— Ну, наверное, — с сомнением отозвался я. Мне все наперебой твердили, что от Вегаса у меня крышу сорвет, а я никак не мог понять, с чего бы — вряд ли я там буду шататься по казино и клубам.
— Наверное? — Золотко закатил глаза и, гримасничая, покачал головой — мама, бывало, разойдясь, здорово его передразнивала. — Господи боже, ты только послушай. Это, знаешь, что за город? А какие там профсоюзы... То есть у тех, кто в отелях работает, в ресторанах... Денег там заработать можно везде. А погода! Солнце, каждый день — солнце. Друг, ты в этот город влюбишься. Так когда ты уезжаешь-то?
— Эээ, сегодня. То есть завтра. И я поэтому хотел...
— А, так ты за чемоданом пришел? Нет проблем.
Золотко что-то резко сказал Марко В. по-испански, тот безразлично пожал плечами и ушел в багажную комнату.
— Он ничего такой, Марко, — вполголоса сказал мне Золотко. — Но про твою сумку ничего не знает, потому что мы с Хозе ее в журнал не записали, понимаешь?
Я понимал. Все свертки необходимо было заносить в журнал: дату, когда их принесли, дату, когда забрали. Не выдав мне никакой квитанции, не сделав никаких официальных записей, они таким образом обезопасили меня на случай того, если кто-то другой, а не я, вдруг попытается забрать ее.
— Да, — неловко выдавил я, — спасибо, что приглядели за ней...
— No problemo [Нет проблем (исп.).], — сказал Золотко, — Спасибо, братан, — громко поблагодарил он Марко, взяв чемодан. — Говорю же, — продолжил он, понизив голос, пришлось шагать вплотную к нему, чтоб хоть что-то расслышать, — Марко, он ничего парень, но у нас тут куча жильцов жаловались, что, мол, в здании не хватало персонала, когда — ну сам понимаешь, — он кинул на меня многозначительный взгляд. — Ну и Карлос же тогда не смог добраться на работу, и уж точно не по своей вине, но его все равно уволили.
— Карлоса? — Из всех швейцаров Карлос был самым старшим и самым серьезным, тоненькие усики и посеребренные виски делали его похожим на обласканного публикой мексиканского киноактера, его черные ботинки всегда были начищены до зеркального блеска, а белые перчатки были белее, чем у остальных швейцаров. — Карлоса уволили?
— Сам знаю, не верится. Тридцать четыре года и... — Золотко ткнул большим пальцем себе за спину. — Пфффф! А теперь руководство только и думает, что об охране: новый персонал, новые правила, записывай, кто пришел, кто ушел, так-то вот...
— Ну ладно, — сказал он, толкнув спиной входную дверь, — давай-ка, друг, поймаю тебе такси. Ты сразу в аэропорт?
— Нет, — ответил я, потянувшись, чтоб его остановить, — я так задумался, что и не понял сразу, что он хочет сделать, но он отмахнулся от меня — да брось.
— Нет-нет, — сказал он, подтаскивая чемодан к обочине, — все нормально, друг, держу, — и я со стыдом понял, что он думал, будто не даю ему вынести чемодан на улицу, потому что у меня нет денег дать ему на чай.
— Эй, погоди, — начал было я, но в ту же секунду Золотко свистнул и бросился на дорогу с поднятой рукой.
— Такси! Сюда! — крикнул он.
Я раздосадованно стоял в дверях, глядя, как из-за поворота к нам подкатывает такси.
— Бинго! — сказал Золотко, распахивая заднюю дверь. — Это рекорд, верно?
Не успел я придумать, как бы так отменить такси, чтоб еще не казаться при этом полным уродом, как уже сидел на заднем сиденье, чемодан лежал в багажнике, а Золотко — как всегда, любовно — захлопывал крышку.
— Удачной тебе поездки, amigo [Друг (исп.).], — сказал он, поглядев сначала на меня, потом на небо. — Погрейся там за меня на солнышке. Уж ты знаешь, что такое для меня солнце — я ж тропическая птичка. Жду не дождусь, как поеду домой в Пуэрто-Рико и поговорю там с пчелами. Хммммм... — пропел он, закрыв глаза и склонив голову набок. — У моей сестры там пасека, я пчелам на ночь пою колыбельные. А в Вегасе есть пчелы?
— Не знаю, — ответил я, незаметно ощупывая карманы, чтоб понять, хватит ли у меня денег.
— Ну, если вдруг увидишь там пчел, передавай им привет от Золотка. Скажи им, я скоро.
— ¡Неу! ¡Espéra! [Подождите (исп.).] — крикнул Хозе, вскинув руку: он еще не переоделся из футбольной формы, шел на работу прямо после игры в парке — летел ко мне, покачиваясь, прыгучим, спортивным шагом.
— Эй, manito [Дружок (исп.).], уже уезжаешь? — спросил он и, наклонившись, просунул голову в окошко такси. — Пришли нам открытку, внизу повесим!
Внизу, в подвальном помещении, где швейцары переодевались в форменную одежду, одна стена была завешена открытками и полароидными снимками из Майами и Канкуна, Пуэрто-Рико и Португалии, которые жильцы и швейцары с Восточной Пятьдесят седьмой уже много лет подряд слали из путешествий домой.
— Точно! — сказал Золотко. — Пришли открытку! Не забудь!
— Я... — Я хотел было сказать, что буду по ним скучать, но побоялся, что буду прямо как гомик какой-нибудь. Поэтому ответил только: — Ладно. Вы тут не парьтесь.
— И ты, — сказал Хозе, пятясь назад с поднятой рукой. — И не садись за блэкджек.
— Слушай, пацан, — вклинился водитель, — тебя везти куда или что?
— Эй, эй, полегче, не гони, — сказал ему Золотко. И мне: — У тебя все будет нормально, Тео.
Он хлопнул рукой по дверце.
Удачи, парень. Еще увидимся. С богом!
— Только не говори, — сказал мне отец, когда на следующее утро приехал за мной к Барбурам на такси, — что всю вот эту хрень ты с собой в самолет потащишь.
Кроме чемодана с картиной я собрал еще один — тот, который и планировал взять с собой изначально.
— У тебя перевес будет, — немного истерично прибавила Ксандра. Даже в удушливом уличном жаре я со своего места чуял запах ее лака для волос. — Больше могут не разрешить!
Вышедшая меня проводить миссис Барбур сказала ровно:
— О, два чемодана — это не страшно. Я все время с перевесом летаю.
— Да, но за него платить приходится.
— Думаю, вы согласитесь, что это довольно удобно, — сказала миссис Барбур. Несмотря на раннее утро и то, что на ней не было ни помады, ни украшений, она в простом хлопковом платье и сандалиях умудрялась выглядеть безукоризненно элегантной. — Ну, может, заплатите долларов двадцать, когда будете регистрироваться, но это ведь не проблема, правда?
Они с отцом глядели друг на друга, будто пара кошек. Наконец отец отвел взгляд. Я слегка стыдился его спортивной куртки — при взгляде на нее вспоминались братки из «Дейли Ньюс», которых разыскивали за рэкет.
— Предупреждать надо, что два чемодана будет, — пробурчал он в тишине (благословенной!), которая повисла после ее удачной реплики. — А то еще в багажник не влезет.
Пока я там стоял на обочине, у распахнутого багажника, то чуть было не решился оставить второй чемодан миссис Барбур, чтоб потом ей позвонить и рассказать, что там внутри. Но не успел я и слова сказать, как широкоплечий русский водитель вытащил сумку Ксандры из багажника и схватил мой второй чемодан, который ему удалось туда впихнуть, примяв и сдвинув все остальное.
— Видите, не тяжело! — сказал он, захлопывая багажник и утирая лоб. — Бока мягкие!
— А моя ручная кладь! — запаниковала Ксандра.
— Нет проблем, мадам. Поедет со мной на переднем сиденье. Или, хотите, с вами, сзади.
— Ну вот и славно, — сказала миссис Барбур, склонившись, чтоб легонько поцеловать меня в щеку — в первый раз за все время — девчачий «привет-привет», поцелуй в воздух, от которого пахло мятой и гардениями. — Ну, всем пока! — сказала она. — Удачно вам долететь.
С Энди мы попрощались накануне — я знал, что мой отъезд его расстроил, но все равно дулся на него, потому что он не остался меня проводить, а уехал вместе со всеми остальными в якобы ненавистный дом в Мэне. Что до миссис Барбур, то она, похоже, не слишком огорчалась, что видит меня в последний раз, а вот у меня, по правде сказать, внутри все обрывалось.
Серые глаза — ясные, холодные — глянули в мои.
— Большое вам спасибо, миссис Барбур, — сказал я. — За все. И Энди скажите.
— Скажу, конечно, — ответила она. — Ты был превосходным гостем, Тео. — Стоя в дрожащем от жары утреннем мареве Парк-авеню, я чуть задержал ее руку в своей, немножко надеясь на то, что она скажет: звони, если что понадобится, но она добавила только: — Ну, удачи! — Еще один прохладный поцелуйчик, и она разжала руку.
Я все никак не мог осознать, что покидаю Нью-Йорк. За всю свою жизнь я уезжал из города самое большее дней на восемь. Пока мы ехали в аэропорт, я глядел из окна на щиты с рекламой стрип-клубов и юристов по личным делам — не скоро теперь увижу все это снова, и меня так и накрывало мыслью, от которой внутри все так и холодело. А досмотр в аэропорту? Летал я мало (всего-то два раза, один раз — когда еще в сад ходил) и даже не представлял себе, как вообще происходит этот досмотр: просвечивают рентгеном? Обыскивают багаж?
— А чемоданы в аэропорту открывают? — робко спросил я и потом повторил вопрос, потому что, похоже, в первый раз никто и не услышал. Я сидел впереди, чтобы отец с Ксандрой могли побыть на заднем сиденье в романтической обстановке.
— Ага, — отозвался водитель. То был здоровенный, широкоплечий выходец из СССР: с грубыми чертами лица и лоснящимися румяными щеками, похожий на располневшего тяжеловеса. — А если не открывают, то просвечивают.
— Даже если я сдаю чемодан в багаж?
— Конечно, — ободряюще подтвердил он. — Все осматривают, взрывчатку ищут. Не о чем волноваться.
— Но... — я пытался как-то правильно сформулировать вопрос, чтоб услышать нужный мне ответ и не выдать себя, но никак не получалось.
— Не переживай, — сказал водитель, — в аэропорту толпы полицейских. А дня три-четыре назад, представляешь? Кордоны на дорогах.
— Короче, могу сказать только одно: жду не дождусь, когда мы свалим из этого сраного города, — произнесла Ксандра своим сипловатым голосом.
На секунду я опешил, решив, что это она мне говорит, но, обернувшись, увидел, что она обращалась к отцу.
Отец положил руку ей на колено и сказал что-то — так тихо, что я не расслышал. На нем были темные очки, он развалился на сиденье, откинув голову назад, и, когда он ухватил Ксандру за коленку, что-то настолько легкое, настолько молодое прозвучало в его негромком голосе, проскользнуло секретиком от него к ней. Я отвернулся и вновь уставился на проносящиеся мимо казенные виды: низенькие вытянутые здания, супермаркеты, автомастерские, жарятся на стоянках машины под палящим утренним солнцем.
— Понимаешь, к семеркам в номере рейса я отношусь спокойно, — тихонько говорила Ксандра, — а вот от восьмерок у меня аж волосы дыбом.
— Да, но в Китае, например, восьмерка — это счастливое число. Как будем в Маккаране, обрати внимание на табло с международными рейсами. Все рейсы из Пекина — восемь, восемь, восемь.
— Опять ты со своей китайской мудростью.
— Это все в числах заложено. Это все — энергетика. Единение земли и неба.
— Земли и неба... Говоришь, прям как будто это какое-то волшебство.
— Это волшебство.
— Да ну?
Они шептались и шептались. В зеркале заднего вида лица у них были совершенно идиотскими, и они как-то уж слишком сдвинули головы — тут я понял, что они собрались целоваться (хоть они и постоянно это при мне делали, я всякий раз вздрагивал), и, отвернувшись, уставился на дорогу прямо перед собой. Пришла мысль, что если б я не знал наверняка, как умерла мама, никто на свете меня бы не разубедил в том, что это не они ее убили.
Пока мы стояли за посадочными, я весь закостенел от ужаса, ожидая, что сотрудники службы безопасности вот-вот прямо тут, в очереди на регистрацию откроют мой чемодан и найдут картину. Но угрюмая тетка с взлохмаченными волосами, лицо которой я помню до сих пор (пока стояли в очереди, я только и молился, чтоб мы не попали к ней), вскинула мой чемодан на ленту, даже не взглянув на него.
Пока я наблюдал, как он подпрыгивает, уезжая от меня к неизвестным сотрудникам и процедурам, то почувствовал, как стискивает, как пугает меня оглушительный напор чужих людей — я стоял, будто голый, казалось, что все так и пялятся на меня. Столько народу и столько полицейских я не видел с того самого дня, как погибла мама. Возле металлоискателей стояли спецназовцы с ружьями — в камуфляже, навытяжку, оглядывают толпу холодными взглядами.
Рюкзаки, портфели, сумки, коляски — во всем терминале, куда ни кинь взгляд, — море голов. Когда мы стояли в очереди на личный досмотр, я услышал крик — показалось, что выкрикнули мое имя. Я застыл на месте.
— Давай, давай же, — сказал отец, прыгая позади меня на одной ноге, чтоб стряхнуть мокасин, и подтолкнул меня локтем в спину, — не стой на месте, блин, ты всю очередь задерживаешь...
Через металлоискатель я шел, не отрывая глаз от ковролина, цепенея от страха, ожидая, что вот-вот кто-нибудь и ухватит меня за плечо. Рыдали младенцы. Старики проползали мимо на электроколясках. Что со мной будет? Удастся ли объяснить, что все на самом деле было не так, как им кажется? Я воображал себе камеру с бетонными стенами, как в фильмах показывают — дверь с грохотом захлопывается, вокруг раздраженные копы в одних рубашках, без пиджаков: и не думай, пацан, никуда ты не едешь.
Когда после досмотра мы шли по гулкому коридору, я отчетливо услышал решительные шаги у меня за спиной. Я снова остановился. — Так, только не говори, — сказал отец, обернувшись, с досадой закатив глаза, — что ты что-то там забыл.
— Нет, — сказал я, озираясь вокруг, — я...
Сзади никого не было. Справа и слева — одни пассажиры.
— Гос-споди, да он аж побелел весь, — воскликнула Ксандра и спросила отца: — Он как ваще, в норме?
— Да все с ним будет хорошо, — сказал отец, двигаясь дальше по коридору, — дай только в самолет сесть. Тяжелая вышла неделька для всех нас.
— Слушай, я б на его месте тоже обосралась, если бы надо было лезть в самолет, — без обиняков сказала Ксандра. — После всего-то.
Отец, толкавший перед собой ручную кладь — чемоданчик на колесах, который несколько лет назад мама подарила ему на день рождения, снова остановился.
— Бедный малыш, — сказал он, удивив меня своим сочувствием, — что, страшно, да?
— Нет, — ответил я, но слишком уж быстро.
Меньше всего на свете я хотел привлекать к себе внимание или чтоб кто-то заметил даже самую малую толику моей трясучки. Отец сдвинул брови, глядя на меня, потом повернулся к Ксандре.
— Ксандра? — спросил он, дернув подбородком. — А может, дадим ему одну штучку, а?
— Принято, — ловко отозвалась Ксандра, порылась в сумочке и вытащила две огромные белые таблетки овальной формы. Одну она бросила в раскрытую ладонь отца, другую дала мне.
— Спасибо, — сказал отец, сунув таблетку в карман куртки. — Теперь пойдем, запьем их чем-нибудь. С глаз убери, — велел он мне — я ухватил таблетку большим и указательным пальцами, поражаясь ее размерам.
— Ему и половинки хватит, — сказала Ксандра, изогнувшись, чтобы поправить ремешок своих сандалий, и хватая для равновесия отца за руку.
— Верно, — согласился отец. Он забрал у меня таблетку, ловко разломил ее надвое, засунул вторую половинку в карман своей спортивной куртки, и они с Ксандрой заторопились вперед, волоча за собой ручную кладь.
Таблетка не была настолько сильной, чтобы полностью меня вырубить, но весь полет я счастливо прокайфовал, кувыркаясь туда-сюда в кондиционированных снах. Пассажиры вокруг меня зашептались, когда бесплотная стюардесса объявила призы бортовой промо-лотереи: обед и выпивка на двоих в «Острове сокровищ». От ее приглушенных обещаний я провалился в сон, в котором я нырял в зеленовато-черную воду, состязаясь при свете факелов с какими-то японскими ребятишками — кто достанет со дна наволочку, полную розовых жемчужин. Всю дорогу в самолете стоял трубный, белый, неумолчный, как море, шум, хотя был один странный миг — я тогда, укутавшись в синий плед, спал где-то высоко над пустыней, — когда все двигатели словно отрубились, стихли и я обнаружил, что всплываю вверх, в невесомости, не отстегнув ремней, вместе с креслом, которое каким-то образом оторвалось от своего ряда и теперь летает себе по кабине.
Меня тряхнуло, и я рухнул обратно в свое тело, когда самолет ударил колесами о взлетную полосу, запрыгал по ней и наконец со скрежетом остановился.
— Ииии... добро пожаловать в Лох-Вегас, Невада, — объявил капитан по громкоговорителю, — местное время в Городе Грехов — одиннадцать сорок семь утра.
Жмурясь от яркого света, зеркальных стекол, светоотражающих поверхностей, я тащился за отцом и Ксандрой через терминал, завороженный перестуком и миганием игорных автоматов и громким ревом музыки, который как-то не вязался со временем суток. Аэропорт напоминал Таймс-сквер, разросшуюся до размеров огромного торгового центра — сплошь высоченные пальмы и плазменные экраны с фейерверками, гондолами, танцовщицами, певцами и акробатами.
Прошло довольно много времени, прежде чем на багажную ленту выехал мой второй чемодан. Я жевал заусенцы и неотрывно пялился на плакат с изображением скалящегося варана, завлекалово в каком-то казино: «Вас ждут более 2000 рептилий!» Ждущие багаж напоминали живописную толпу полуночников, сгрудившихся у входа во второсортный ночной клуб: загар, рубашки кислотной расцветки, крохотные, увешанные драгоценностями азиатские дамочки в солнечных очках с громадными логотипами. Почти опустевшая лента уже давно ездила кругами, и отец (было заметно, что он до трясучки хочет курить) уже начал потягиваться, и ходить туда-сюда, и потирать щеку костяшками, как бывало всякий раз, когда ему хотелось выпить, — когда наконец он выехал, последним — брезентовый чемодан цвета хаки с красным ярлычком и разноцветной ленточкой, которую мама обвязала вокруг ручки.
Отец одним прыжком рванулся к ленте и схватил сумку, опередив меня.
— Наконец-то, — бодро сказал он, закидывая чемодан на тележку. — Ну все, валим отсюда.
И через раздвижные двери мы выкатились в стену валящей с ног жары. Вокруг нас во всех направлениях тянулись километры припаркованных машин — зачехленных, замерших. Я упорно смотрел только вперед — на блеск хромированных панелей, на подрагивающий, как рябое стекло, горизонт — как будто если обернусь или замешкаюсь, то нам сразу преградят дорогу люди в униформах.
Но никто так и не ухватил меня за воротник, никто не крикнул: стой! На нас никто даже не взглянул.
Я так поплыл в этой жаре, что, когда отец остановился перед новеньким серебристым «лексусом» и сказал: «Так, нам сюда», я споткнулся и чуть было не упал с бордюра.
— Это твой? — спросил я, глядя то на него, то на нее.
— А что? — кокетливо спросила Ксандра, ковыляя на своих платформах к пассажирскому сиденью — отец пикнул ключами от замка. — Не нравится?
«Лексус»? Каждый день я узнавал столько всего — от важного до мелочей, что непременно надо было рассказать маме, и пока я тупо смотрел, как отец закидывает сумки в багажник, то первым делом подумал: ого, что будет, когда она узнает. Неудивительно, что он не слал домой денег.
Отец картинным жестом отбросил в сторону выкуренную до половины «Вайсрой».
— Ну давай, — сказал он, — запрыгивай.
Воздух пустыни будто бы наэлектризовал его. В Нью-Йорке он казался каким-то помятым, сомнительным типом, но тут, на дрожащем от жары воздухе, его белая спортивная куртка и затонированные очки в пол-лица выглядели вполне уместно.
В машине, которая заводилась нажатием кнопки, было так тихо, что я поначалу даже и не понял, что мы тронулись с места. Мы скользили вперед, в бездонность и ширь. Я так привык к болтанке на задних сиденьях такси, что прохлада и плавность машины казалась нездешней, непроницаемой: коричневый песок, нещадная жара, транс и тишина, застрявший в сетчатом заборе мусор полощется в воздухе. Из-за таблетки я по-прежнему чувствовал себя бесплотным, онемелым, и потому из-за безумных фасадов и невероятных конструкций на Стрипе, безудержных переливов света на месте стыка дюн с небом, мне все чудилось, будто мы приземлились на другой планете.
Ксандра с отцом тихонько переговаривались на переднем сиденье. Но теперь она развернулась ко мне — вся такая бойкая, бодрая, украшения на свету так и переливаются.
— Ну, чо скажешь? — спросила она, ощутимо дохнув на меня «Джуси фрут».
— Чума просто, — сказал я, глядя, как мимо окна проплывает пирамида, потом Эйфелева башня, слишком потрясенный, чтоб все это осознать.
— Думаешь, сейчас — это чума? — спросил отец, постукивая ногтем по рулю — у меня это его постукивание ассоциировалось с полуночными ссорами, когда он приходил домой с работы на взводе. — Подожди, вот увидишь, как тут ночью все освещено.
— А вон там, видишь? — Ксандра потянулась, чтобы указать на что-то в окне с отцовской стороны. — Там вулкан. И он извергается.
— Только сейчас, по-моему, его как раз чинят. Но теоретически — да. Каждый час, в начале часа. Раскаленная лава.
— Через триста метров поверните налево, — раздался механический женский голос.
Карнавальные цвета, гигантские головы клоунов, везде буквы XXX — вся эта необычность и пьянила меня, и слегка пугала. В Нью-Йорке мне все напоминало о маме — каждое такси, каждый закоулок, каждое облачко, наползавшее на солнце, — но здесь, в раскаленной каменной пустоте, начинало казаться, будто ее и вовсе не существовало, тут я и вообразить себе не мог, что она смотрит на меня с небес. Ее бесследно выжгло разреженным воздухом пустыни.
Мы ехали, и невозможный горизонт рассыпался на дебри парковок и аутлетов, один за другим — безликие витки торговых центров, магазинов электроники, «Тойз-ар-ас», супермаркетов и аптек «Работаем круглосуточно», и не поймешь, где тут начало, а где конец. Небо было бесконечным, нетореным, будто морское. Я сражался с сонливостью — жмурился в ослепительном свете — и, заторможенно вбирая в себя дорого пахнущий кожаный салон, все думал об одной истории, которую слышал от мамы: как однажды отец, когда они с мамой еще только встречались, заехал за ней на позаимствованном у друга «порше», чтобы произвести на нее впечатление.
О том, что машина была не его, она узнала только после свадьбы. Ей это казалось смешным, но если вспомнить другие, менее забавные факты, которые выплыли наружу после того, как они поженились (например, что его, подростком, за какие-то неизвестные нам правонарушения несколько раз забирали в полицию), то удивительно, что она вообще смогла найти во всей этой истории хоть что-то веселое.
— А давно у тебя эта машина? — спросил я, перебив их беседу впереди.
— Мммм... черт... да где-то чуть больше года, верно, Ксан?
Года? Я все еще переваривал эту информацию — выходит, что у отца появилась машина (и Ксандра) до того, как он сбежал, — когда, вскинув голову, увидел, что полоса торговых центров сменилась бесконечным с виду частоколом маленьких, украшенных гипсовой лепниной домиков. Несмотря на ощущение прямоугольного выбеленного однообразия — ряд за рядом каких-то прямо кладбищенских надгробий — некоторые дома были выкрашены веселенькой краской («мятная зелень», «алая вербена», «млечный путь»), и что-то волнующе иноземное было в резких тенях и игольчатых пустынных растениях. После города, где места вечно не хватало, я был даже приятно удивлен. Пожить в доме со двором, даже если всего двора там одни кактусы и коричневые булыжники, — это что-то новенькое.
— А это все еще Лас-Вегас? — Я будто в игру играл, пытаясь углядеть, чем один дом отличается от другого: там арка над дверью, там — бассейн, там — пальмы.
— Это совсем другая его часть, — отозвался отец, резко выдохнув, затушив уже третью «Вайсрой». — Этого туристы уже не видят.
Хоть ехали мы уже довольно долго, я не видел ни одного указателя, и вообще непонятно было, куда мы едем, в каком направлении. Горизонт был однообразным, одинаковым, и я боялся, что мы проедем все эти крашеные домики насквозь и окажемся в какой-нибудь солончаковой пустоши, на выжженной солнцем стоянке трейлеров, прямо как в кино.
Но, к моему удивлению, вместо этого дома только начали расти: замелькали вторые этажи, дворы с кактусами и заборами, бассейны, гаражи на несколько машин.
— Ну вот, приехали, — сказал отец, свернув на дорогу за внушительным гранитным указателем с медными буквами: «Ранчо у Каньона теней».
— Ты живешь здесь? — я был впечатлен. — Тут каньон есть?
— Не, просто так называется, — сказала Ксандра.
— Тут несколько разных застроек, — сказал отец, пощипывая переносицу. По его тону — скрипучему, пересохшему без выпивки голосу — было слышно, что он в плохом настроении и устал.
— Ранчевые кварталы, так их называют, — сказала Ксандра.
— Да, точно. Неважно. Да заткнись ты, сука! — рявкнул отец, когда дама из навигатора снова вклинилась со своими инструкциями, и выкрутил громкость.
— И у всех типа как разная тематика, — добавила Ксандра, набирая мизинцем блеск для губ. — Есть «Деревня ветров», есть «Призрачная гряда», есть «Дома танцующих ланей». «Знамя духов» — это там, где гольфисты? А самый жирный квартал — «Энкантада», сплошная инвестиционная недвижимость... Малыш, поверни-ка здесь, — сказала она, хватая отца за руку.
Отец продолжал рулить прямо и ничего не ответил.
— Твою мать! — Ксандра обернулась, поглядела на исчезающую за машиной дорогу. — И почему ты всегда выбираешь самый длинный путь?
— Так, не надо мне тут про объезды. Ты не лучше этой лексусной тетки.
— Да, но так же быстрее. Минут на пятнадцать. А теперь придется объезжать все «Лани».
Отец раздраженно выдохнул:
— Слушай...
— В чем сложность-то — срезать через «Цыганскую дорогу», два раза повернуть налево, а потом направо? Всего-то. Если уйти на Десатойя...
— Так. Хочешь за руль? Или дашь уже мне вести эту гребаную машину?
Я знал, что когда отец говорит таким тоном, с ним лучше не связываться — и Ксандра это, похоже, тоже знала. Она резко развернулась обратно и — явно нарочно, чтобы позлить отца — врубила на полную громкость радио и принялась перещелкивать шумы и рекламные ролики.
Динамики были такие мощные, что я чувствовал их вибрацию сквозь белую кожу сиденья. Каникулы, я так о них мечтал... Свет карабкался и прорывался сквозь буйные пустынные облака — бесконечное кислотно-голубое небо, будто в компьютерной игре или галлюцинациях летчика-испытателя.
— «Вегас-99» угощает вас восьмидесятыми и девяностыми, — раздалась по радио торопливая скороговорка, — и на очереди у нас Пэт Бенатар, а вы слушаете «Стрип-перерывчик» с королевами восьмидесятых!
Добравшись до «Ранчо Десатойя» — до Пустынного тупика 6219, где во дворах то тут, то там были свалены кучи стройматериалов, а по улицам кружил песок, мы свернули к огромному дому в испанском, а может, и мавританском стиле — с массивной бежевой лепниной, арочными фронтонами и черепичной крышей, изогнутой в самых неожиданных местах. Меня поразила какая-то бесцельность дома, его растопыренность — карнизы, колонны, замысловатая кованая дверь, которая отдавала киношными декорациями, как в домах из мыльных опер компании «Телемундо», которые швейцары вечно смотрели в багажной комнате.
Мы вылезли из машины и уже шли к выходу из гаража, как вдруг я услышал жуткий, отвратительный шум — крик или вой, который доносился из дома.
— Господи, что это? — от испуга я выронил сумки.
Ксандра, спотыкаясь на своих платформах, изогнувшись, рылась в сумочке в поисках ключей.
— Заткнись, заткнись, заткнисьтвоюмать, — бормотала она сквозь зубы.
Не успела она и дверь открыть, как из дома пулей выскочил истеричный косматый клубок и принялся, визжа, прыгать, пританцовывать и скакать вокруг нас.
— Сидеть! — вопила Ксандра.
Из полуоткрытой двери неслись какие-то звуки сафари (трубят слоны, верещат мартышки), да так громко, что слышно было аж в гараже.
— Ух ты, — сказал я, заглянув в дом. Воздух там был горячим, спертым: застарелый табачный дым, новый ковролин и — вне всяких сомнений — собачьи какашки.
— Сотрудники зоопарка, работающие с большими кошками, каждый день сталкиваются с новыми трудностями, — грохотал голос ведущего, — и поэтому мы отправляемся вместе с Андреа и ее коллегами на утренний обход...
— Эй, — сказал я, застыв с чемоданом в дверях, — вы телевизор забыли выключить.
— Ну да, — сказала Ксандра, протискиваясь мимо меня, — это «Энимал плэнет», я ее специально оставила. Для Поппера. Сядь, я сказала! — рявкнула она на пса, который цеплялся когтями за ее коленки, пока она ковыляла к телевизору, чтоб его выключить.
— Он тут один оставался? — спросил я, перекрикивая собачий визг. Это была такая лохматая, девчоночья собачка, которая была бы белой и пушистой, если б ее кто помыл.
— Ой, я ему купила в «Петко» питьевой фонтанчик, — ответила Ксандра, утирая пот со лба и перешагивая через собаку. — И еще такую огромную кормушку.
— А что это за порода?
— Мальтийская болонка. Он чистопородный. Я его в лотерею выиграла. Ну да, знаю, его бы искупать надо и со стрижкой столько возни! Да-да, посмотри-ка, что ты с моими штанами наделал, — сказала она псу, — с белыми джинсами!
Мы стояли в большущей просторной комнате с высокими потолком и лестницей, которая наверху с одной стороны переходила во что-то типа балюстрады, — в такой огромной комнате, что размером она была чуть ли не со всю квартиру, где я вырос. Но едва мои глаза отошли от яркого солнечного света, я поразился, до чего же тут было голо.
Белые, как кость, стены. Каменный очаг с претензией на камин в охотничьей сторожке. Диван, который выглядел так, будто раньше стоял в приемном покое. Напротив стеклянных дверей, которые вели в патио, стеной тянулись полки, по большей части пустые. Притопал отец, швырнул чемоданы на ковер.
— Фу, Ксан, как же тут говном несет.
Ксандра, которая нагнулась, чтоб поставить сумку, поморщилась, когда собака снова принялась скакать вокруг и хватать ее когтями за колени.
— Вообще Дженет должна была заходить и его выпускать, — прокричала она сквозь его повизгивания. — У нее ключи были, все такое. Господи, Поппер, — сказала она, сморщив нос и отвернувшись, — ну от тебя и воняет!
Пустота дома меня поражала. До этой минуты я ни разу не усомнился в том, что весь мамин антиквариат, коврики и книги непременно нужно было продать, а все остальное — отдать на благотворительность или выбросить. Я вырос в четырехкомнатной квартире, где шкафы были забиты под завязку, где под каждой кроватью были распиханы коробки, а с потолка свисали сковородки и кастрюли, потому что в буфете места уже не было. Но сюда без проблем можно было бы привезти кое-какие ее вещи — например, ту серебряную шкатулку, которая принадлежала ее матери, или картину с гнедой лошадью, так похожей на Уголька, или даже ее любимую детскую книжку про «Черного красавца»! Уж ему бы тут точно не помешала пара хороших картин или мебель, которая ей досталась от родителей. Он выбросил все мамины вещи, потому что ненавидел ее.
— Господи Иисусе, — говорил отец, злобно повышая голос, чтобы перекричать пронзительный лай. — Эта псина весь дом разнесла! Вот правда.
— Ну, не скажи... конечно, тут полный бардак, но Дженет сказала...
— Говорил тебе, надо было его посадить на цепь. Или там в приют сдать. Меня бесит, что он живет в доме. Его место на улице. Говорил тебе, с ним проблем не оберешься? У этой Дженет голова как жопа...
— Ой, ну насрал он пару раз на ковер, что с того? И — а ты чего пялишься? — раздраженно бросила Ксандра, перешагнув через визжащего пса, и, вздрогнув, я понял, что это она мне.
В моей новой комнате было так пусто и одиноко, что, распаковав сумки, я оставил раздвижные двери гардероба открытыми, чтоб хоть видеть висящую внутри одежду. На первом этаже отец все разорялся по поводу ковра. К сожалению, Ксандра тоже начала орать, а так с отцом вести себя было как раз нельзя (если б она спросила, я б ей мог и подсказать) — он завелся еще сильнее. Дома мама умела заглушать отцов гнев молчанием — ровным, немигающим огнем презрения, который высасывал из комнаты весь кислород и превращал каждое его слово, каждое движение в полную чушь. В конце концов он со свистом вылетал из квартиры, оглушительно хлопая дверью, а когда несколько часов спустя возвращался, тихонько щелкнув замком, заходил домой так, будто ничего и не случилось: возьмет пива в холодильнике, совершенно спокойным тоном спросит, где его почта.
Из трех пустовавших наверху комнат я выбрал самую большую, у которой, будто в гостиничном номере, была собственная крошечная ванная. На полу — ковролин с плотным иссиня-стальным ворсом. На кровати — голый матрас, в ногах валяется запаянное в пластик постельное белье. «Перкаль-люкс». «Скидка 20 %». От стен исходит мягкий механический гул, будто жужжит фильтр в аквариуме. По телику в таких комнатах обычно убивали стюардесс или проституток.
Прислушиваясь к отцу и Ксандре, я уселся на матрас и положил обернутую в газету картину себе на колени. Даже закрывшись на замок, я все равно никак не решался развернуть картину — вдруг они поднимутся наверх, — но не смог справиться с желанием взглянуть на нее. Очень-очень аккуратно я подцепил ногтями липкую ленту за краешки и оторвал ее.
Полотно выскользнуло куда легче, чем я думал, и я еле сдержал возглас восхищения. В первый раз я видел картину в ярком дневном свете. В нагой комнате — сплошь белизна да гипсокартон — приглушенные цвета распахнулись, ожили, и несмотря на то, что поверхность полотна была слегка затуманена пылью, от нее пахнуло воздушностью, какая исходит от омытой светом стены против раскрытого окна. Поэтому, что ли, люди вроде миссис Свонсон так любили распространяться про особый свет в пустыне? Она обожала заливать про свою так называемую «вылазку» в Нью-Мексико — про широкие горизонты, пустые небеса, духовное просветление. И вправду, будто благодаря какой-то игре света, картина вдруг преобразилась — так, бывало, вид из окна маминой комнаты на мрачный зигзаг крыш с водными резервуарами вдруг на пару мгновений зазолотится, заискрит от вечернего предгрозового воздуха, какой бывает перед летним ливнем.
— Тео! — забарабанил в дверь отец. — Есть хочешь?
Я вскочил, очень надеясь на то, что он не станет дергать ручку и не узнает, что я тут заперся. В моей новой комнате было пусто, как в тюремной камере, но вот в гардеробе верхние полки были очень высоко, куда выше отцовского уровня глаз, и очень глубокие.
— Я поехал за китайской жратвой. Принести тебе чего?
Догадается ли отец, что перед ним за картина, если увидит? Сначала я так не считал, но потом, взглянув на нее при свете, на исходившее от нее свечение, понял, что тут любой дурак догадается.
— Эээ, я сейчас, — отозвался я натужным, хриплым голосом, сунул картину в наволочку, спрятал ее под кровать и выбежал из комнаты.
Пока не началась школа, я неделями болтался на первом этаже с наушниками от айпода в ушах, но только с выключенным звуком, и узнал много чего интересного. Для начала: на прежней работе отцу вовсе не нужно было так часто мотаться в командировки в Чикаго или Феникс, как он нам рассказывал. Тайком от нас с мамой он несколько месяцев то и дело летал в Вегас, и в Вегасе же, в азиатском баре при «Белладжио», они с Ксандрой познакомились. Они начали встречаться еще до того, как отец сбежал, — и встречались уже, как я понял, чуть больше года, а «годовщину», похоже, отпраздновали незадолго до маминой смерти — обедом в стейкхаусе «Дельмонико» и походом на концерт Джона Бон Джови в «Эм-Джи-Эм Гранд». (Бон Джови! Столько всего мне хотелось рассказать маме — тысячи новостей, если не целый миллион, — но особенно жаль было, что вот этот прикол она никогда не узнает.)
Еще пара дней в Пустынном тупике, и я выяснил, что на самом деле имели в виду Ксандра с отцом, когда говорили, что он «бросил пить» — он перешел со своего любимого скотча на «Корону лайт» с викодином. А я все недоумевал, чего отец вечно в самые неподходящие моменты показывает Ксандре пальцами «птичку» — знак победы, — и еще долго бы недоумевал, если б отец однажды просто не попросил у Ксандры викодин, думая, что я не слышу.
Про викодин я знал только то, что из-за него одна безбашенная киноактриса, которая мне нравилась, вечно засвечивалась в желтой прессе: она, такая, вываливается из «мерседеса», и полицейские мигалки на заднем фоне. Однажды я наткнулся на пластиковый пакетик, в котором лежало на глаз таблеток триста, — он стоял себе на кухонной стойке, рядом с бутылочкой отцовской «Пропеции» и стопкой неоплаченных счетов: пакет Ксандра выхватила и закинула к себе в сумку.
— А что это? — спросил я.
— A-а, витаминки.
— А чего они вот так, в пакете?
— А мне их дает один бодибилдер с работы.
Самое странное — и это мне тоже очень хотелось обсудить с мамой — с этим новым обдолбанным папой сосуществовать было куда приятнее и проще, чем с прежним отцом. Когда отец напивался, то весь превращался в комок нервов — сплошь неуместные шутки и вспышки агрессии, и так пока не отключится, но когда он переставал пить, делался еще хуже. На улице он несся шагов на десять впереди мамы, разговаривал сам с собой и все ощупывал карманы, будто в поисках оружия. Покупал дорогие и ненужные нам вещи, вроде «блаников» из крокодиловой кожи (мама терпеть не могла каблуки), которые еще и были неправильного размера. Притаскивал с работы стопки бумаг и засиживался заполночь, хлебая кофе со льдом и лупя по клавишам калькулятора, при этом с него градом лил пот, будто он только что минут сорок отзанимался на степпере. Или мог устроить целый спектакль ради вечеринки, на которую надо тащиться куда-то аж в Бруклин («То есть как это — „А может, тебе не ходить?" Я тут что, как сраный отшельник, жить должен?!»), а потом, затащив маму на эту самую вечеринку, уже через десять минут с кем-нибудь поругается или над кем-нибудь злобно подшутит и пулей оттуда вылетает.
С таблетками в нем просыпалась другая, куда более мирная энергия: смесь заторможенности и оживления, дурманная, клоунская плавность. Он развязнее шагал. Частенько придремывал, на все кивал дружелюбно, забывал, о чем говорил, шатался по дому босой, в распахнутом до пупка халате. Он так добродушно чертыхался, так редко брился и так ненапряжно болтал, свесив сигарету из уголка рта, что, казалось, будто он кого-то играет: какого-то крутого парня из нуара пятидесятых или, может, из «Одиннадцати друзей Оушена» — сытого, разленившегося гангстера, которому нечего терять. Но даже за всей этой непринужденностью в нем по-прежнему просвечивало какое-то двинутое геройство школьного хулигана, которое все чаще и чаще пробивалось наружу с приближением осени: подзатертое, наплевательское.
Дома, в Пустынном тупике, где был подключен дорогущий пакет кабельного телевидения, на который мама бы ни за что не согласилась, он спускал жалюзи и усаживался с сигаретой перед телевизором, остекленелый, будто курильщик опия, и смотрел спортивный канал с выключенным звуком — не следя ни за какими соревнованиями, просто глядел все подряд: крикет, джай-алай, бадминтон, крокет. Воздух был переохлажденный, со спертым мерзлым запахом, отец часами сидел, не двигаясь, струйка дыма с его «Вайсроя» уплывала под потолок, будто дымок от благовоний; он с таким же успехом мог размышлять как о том, кто ведет в гольфе или в чем там еще, так и о Будде, дхарме или сангхе.
А вот есть ли у отца работа, было совсем непонятно, и если он работал — то кем? Телефон звонил днем и ночью. Отец выходил в коридор с переносной трубкой, поворачивался ко мне спиной и, разговаривая, опирался рукой о стену и глядел в пол — в этой позе он чем-то напоминал тренера перед концом жесткого матча. Обычно говорил он вполголоса, но даже когда не сдерживался, все равно было непонятно, что он говорит: процент вига, одиночная ставка, вероятный фаворит, фору учитываем — не учитываем. Он то и дело куда-то пропадал — и не объяснял свои отлучки, и часто они с Ксандрой вообще не ночевали дома.
— Нас в «ЭмДжиЭм Гранд» частенько селят комплиментом, — объяснял он, потирая глаза, с утомленным выдохом проваливаясь в подушки на диване, и снова я чуял в нем его героя — капризный плейбой, пережиток восьмидесятых, умирает со скуки. — Ты, я надеюсь, не против? Просто, когда она работает в ночную смену, нам в сто раз проще приткнуться где-нибудь на Стрипе.
— Откуда все эти бумажки? — однажды спросил я Ксандру, которая мешала себе на кухне диетический коктейль. Меня сбивали с толку эти распечатанные таблички, на которые я натыкался по всему дому — в колонках карандашом были вписаны однообразные ряды цифр. Какой-то неуютный был у них научный видок — будто это последовательности ДНК или шпионские сообщения в двоичном коде.
Она выключила блендер, отбросила прядку со лба.
— Ты про что?
— Ну, про распечатки эти или что это такое?
— Бакка-рра! — сказала Ксандра с раскатистым р-р-р-р, ловко прищелкнув пальцами.
— А-а, — отозвался я, помолчав, хотя никогда этого слова не слышал. Она сунула в питье палец, облизала его.
— Мы часто играем в баккара в «ЭмДжиЭм Гранд», — сказала она, — отец твой отслеживает записи всех сыгранных партий.
— А мне с вами можно?
— Нет. А хотя да, можно, наверное, — сказала она так, будто я у нее спрашивал, не съездить ли мне на каникулы в горячую точку. — Только вот детишек в казино не то чтобы прямо привечают. Тебе, скорее всего, не разрешат даже понаблюдать за игрой.
И что, подумал я. Стоять там и смотреть, как отец с Ксандрой просаживают деньги — по мне так не ахти какое развлечение. Вслух я произнес:
— Но я думал, что у них там тигры, и пиратские корабли, и всякое такое.
— А, ну да. Наверное, — она потянулась за стаканом на верхней полке, сверкнув чернильными татуированными угольничками китайских иероглифов в просвете между краем футболки и висящими на бедрах джинсами. — Пару лет назад они начали было продавать программы типа «для всей семьи», но эта идея не отбилась.
При других обстоятельствах Ксандра мне, может быть, и понравилась бы — впрочем, это как сказать, что мне бы понравился отлупивший меня пацан, если б только он меня не отлупил. Глядя на нее, я впервые начал понимать, что женщины за сорок — и даже не слишком привлекательные женщины при этом — могут быть сексуальными. Она была не красотка (глубоко посаженные глазки-пульки, приплюснутый нос, мелкие зубы), зато в форме — ходила в спортзал, а руки и ноги у нее были до того загорелыми и блестящими, что казалось, будто она облилась автозагаром и умастила себя литрами кремов и масел. Двигалась она стремительно, покачиваясь на высоченных каблуках, вечно одергивая слишком короткую юбку — полусогнутой, до странного завлекательной походкой. В чем-то меня от нее воротило — от ее голоска с запинками, от жирного, масляного блеска для губ в тюбике с надписью «Зеркальные губки», от многочисленных дырок в ушах и щербинки между зубами, которую она то и дело трогала кончиком языка, но было в ней также и что-то бесстыжее, волнующее, мощное — животная сила, урчащая крадучесть, когда она скидывала каблуки и ходила босая.
Ванильная кола, ванильный бальзам для губ, ванильный диетический коктейль, «Столичная ванильная». Дома она одевалась в стиле вечно торчащих на теннисных кортах богатеньких рэперских чик: короткие белые юбки и тонна золотых украшений. Даже кроссовки у нее были новенькие и ослепительно белые. У бассейна она загорала в белом вязаном бикини, спина у нее была широкая и тощая, все ребра видны, будто у мужика без рубашки.
— О-оу, технические неполадки, — сказала она как-то, когда вскочила с шезлонга, забыв застегнуть бюстгальтер, и я увидел, что груди у нее такие же загорелые, как и все тело.
Она любила реалити-шоу «Последний герой» и «Америка ищет таланты». Любила покупать одежду в «Интермиксе» и «Джуси Кутюр». Любила звонить своей подружке Кортни — «поныть» и, к сожалению, «ныла» большей частью про меня.
— Нет, ну ты представляешь? — Однажды отца не было дома, и я услышал, как она говорит по телефону. — Я на такое не подписывалась. Ребенок? Сто-оп!
— Да уж, подкинул проблемку, — продолжала она, лениво попыхивая «Мальборо лайте», остановившись у стеклянных дверей, которые вели к бассейну, и разглядывая свежий арбузно-зеленый педикюр. — Нет, — ответила она после короткой паузы, — как долго — не знаю. Нет, ну а что я, по его мнению, должна думать? Я что, блин, наседка?
Но жаловалась она, похоже, больше по привычке, не горячась и не принимая все близко к сердцу. И все равно непонятно было, как же мне ей понравиться. Раньше я исходил из убеждения, что женщины, которые мне в матери годятся, любят, когда ты торчишь рядом и пытаешься с ними общаться, но в случае с Ксандрой я быстро понял, что шуток тут лучше не откалывать и про то, как прошел ее день, не расспрашивать, если она пришла домой в плохом настроении. Иногда, когда мы были дома только вдвоем, она переключала телик со спортивного канала, и мы с ней вполне мирно жевали фруктовый салат и смотрели кино по каналу «Лайфтайм». Но стоило ей на меня разозлиться, и она принималась холодно отвечать: «Ну еще бы», почти на каждую мой фразу, отчего я чувствовал себя идиотом.
— Эммм, нигде не могу найти открывашку.
— Ну еще бы.
— Сегодня ночью будет лунное затмение.
— Ну еще бы.
— Смотри, из розетки искры посыпались.
— Ну еще бы.
Ксандра работала в ночную смену. Обычно она выскакивала из дома где-то в пятнадцать тридцать, в обтягивающей форменной одежде: черном пиджаке, плотно сидящих черных брюках из какого-то тянущегося материала и блузке, расстегнутой до усыпанной веснушками грудины. На пришпиленном к пиджаку бейджике было крупно написано КСАНДРА, а под ним — Флорида. Когда мы тогда в Нью-Йорке ходили в ресторан, она мне рассказывала, что пытается пробиться в недвижимость, но я быстро выяснил, что на самом деле она — менеджер в баре «Пятак» при одном казино на Стрипе. Иногда она приносила домой обернутые пищевой пленкой пластиковые тарелки с какими-нибудь фрикадельками или кусочками курицы терияки, которые они с отцом съедали перед телевизором с выключенным звуком.
Жить с ними было все равно, что жить с соседями, с которыми не особенно ладишь. Когда они были дома, я сидел, запершись у себя в комнате. А когда их не было — то есть почти все время, — я шатался по дому, пытаясь привыкнуть к его простору. Во многих комнатах не было никакой мебели, и от этого открытого пространства, этой незашторенной яркости — сплошь голый ковролин да параллельные прямые — у меня немного срывало башню.
И все-таки какое это было облегчение — не чувствовать себя вечно под наблюдением или будто на сцене, как это было со мной у Барбуров. Небо было густого, бездумного, бесконечного синего цвета, словно сулило какое-то глупое блаженство, которого на самом деле и не было. Никого не волновало, что я ходил в одной и той же одежде и не посещал психолога. Я мог лентяйничать себе на здоровье — проваляться в постели все утро или разом посмотреть пять фильмов с Робертом Митчумом, если мне этого хотелось.
Свою спальню отец с Ксандрой запирали, и это было очень плохо, потому что там Ксандра держала ноутбук, которым я мог пользоваться, только если она выносила его мне в гостиную. Шныряя по дому в их отсутствие, я отыскал рекламные брошюрки по недвижимости, новые винные бокалы, так и стоявшие в коробке, пачку старых «TB-гидов», картонку потрепанных книжек в мягких обложках: «Ваш лунный гороскоп», «Диета Южного пляжа», «Язык жестов в покере» Майка Каро, «Игроки и любовники» Джеки Коллинз.
Дома рядом с нашим стояли пустые — соседей у нас не было. У одного дома — через пять или шесть вниз по улице — был припаркован старый «понтиак». Он принадлежал усталого вида тетке с огромными сиськами и жидкими волосами, которую я иногда видел возле ее дома по вечерам — она стояла босая, зажав в руке пачку сигарет, и разговаривала по сотовому. Я мысленно звал ее «Сбоишей», потому что, когда в первый раз ее увидел, на ней была майка с надписью «СБОИШЬ НЕ ТЫ, СБОИТ СИСТЕМА». И кроме этой Сбоиши я у нас на улице видел только одного человека — пузатого дядьку в черной спортивной рубашке, далеко-далеко, аж возле самого тупика, — он выталкивал к обочине мусорный бак (хотя я мог ему сообщить: с нашей улицы мусор не вывозили. Когда наступала пора выносить мусор, Ксандра заставляла меня втихаря выбрасывать мешки на свалку возле заброшенного недостроенного здания в паре домов от нашего). По ночам на всей улице — кроме нашего дома и Сбоишиного — царила кромешная темнота. Мы были отрезаны от всего мира, как в книжке, которую я читал в третьем классе, про детей первых поселенцев в прериях Небраски, за вычетом мамы-папы, братьев-сестер и приветливой скотины.
Хуже всего для меня, конечно, было оказаться в такой глухомани — ни кинотеатра, ни библиотеки, ни даже продуктового.
— А тут ходит какой-нибудь автобус? — как-то вечером спросил я Ксандру, когда она на кухне снимала пленку с тарелки острых крылышек и соуса с голубым сыром.
— Автобус? — переспросила Ксандра, слизывая с пальцев соус барбекю.
— Ну, есть тут общественный транспорт?
— Не-а.
— А на чем тогда люди ездят?
Ксандра склонила голову набок.
— На машинах? — ответила она так, будто я дебил, который в жизни машины не видел.
Но зато здесь был бассейн. В первый день я за час обгорел так, что кожа стала кирпично-красной, и потом промучился всю ночь на шершавых новых простынях. После этого я выходил загорать, только когда солнце уже садилось. Сумерки тут были цветастые, театральные — гигантские всполохи оранжевого, пунцового, киношно-киноварного — «Лоуренс Аравийский», да и только, — и за ними разом, будто дверь захлопывали, обрушивалась ночь. Пес Ксандры, Поппер, который чаще всего сидел в коричневом пластмассовом домике в тени забора — носился туда-сюда по краю бассейна и тявкал, пока я качался на воде, пытаясь в путанице белых звездных брызг вычленить известные мне созвездия: Лиру, королеву Кассиопею, росчерк Скорпиона с раздвоенным жалом в хвосте — все знакомые очертания из детства, под сияние которых из светившегося в темноте ночника-проектора я засыпал дома в Нью-Йорке. Теперь они преобразились, стали холодными, совершенными, будто сбросившие маски боги, которые через крышу взошли прямиком на небо, чтобы расположиться в своих законных, горних пристанищах.
Занятия в школе начались на второй неделе августа. Обнесенные забором низкие длинные здания песочного цвета соединялись между собой крытыми переходами и издалека напоминали тюрьму нестрогого режима. Но стоило мне переступить порог — и от разноцветных плакатов с гулкими коридорами я будто снова провалился в привычный школьный сон: толкучка на лестницах, гудящие лампы, кабинет биологии и игуана в аквариуме размером с пианино, ряды шкафчиков по стенам — все знакомо, как мизансцена какого-нибудь засмотренного сериала, — и хотя сходство с моей прежней школой было весьма условным, в то же время на каком-то неясном уровне оно было ощутимым, утешительным.
Другая половина английского интенсива читала «Большие надежды», моя — «Уолдена», и я укрылся в прохладе и безмолвии книги — в убежище от жестяного жара пустыни. На большой перемене (когда нас согнали на улицу, на огороженный сетчатым забором двор к торговым автоматам), я со своим дешевым изданием в мягкой обложке устроился в самом тенистом уголке и красным карандашом то и дело отчеркивал особенно бодрящие фразы: «Большинство людей всю жизнь пребывают в глухом отчаянии», «Типическое, хоть и неосознанное отчаяние сокрыто даже в том, что человечество зовет играми и развлечениями». Что сказал бы Торо о Лас-Вегасе, о его шуме и огнях, о мечтах и мусоре, о прожектерстве и пустых фасадах?
В самой школе не по себе делалось от ощущения беспризорности. Тут было до фига детей военных, куча иностранцев — многие были детьми топов, которые приехали в Лас-Вегас на важные управленческие или строительные посты. Некоторые уже успели пожить в девяти-десяти штатах — в среднем за столько же лет, а многие — еще и за границей: в Сиднее, Каракасе, Пекине, Дубае, Тайбэе.
Было тут и очень много застенчивых, практически незаметных мальчиков и девочек, родители которых променяли тяготы провинциальной жизни на труд горничных и младших официантов. Популярность в этой новой экосистеме совершенно не зависела от денег или внешности — крутым, как я вскоре понял, считался тот, кто дольше всего живет в Лас-Вегасе, поэтому-то сногсшибательные мексиканские красотки и кочующие туда-сюда наследники строительных гигантов сидели за обедом в полном одиночестве, а заурядные, невзрачные отпрыски местных риелторов и продавцов автомобилей становились чирлидерами и президентами класса — безусловной школьной элитой.
Дни были ясные, красивые, и с наступлением сентября невыносимый жар сменился какой-то пыльной, золотой яркостью. Иногда в столовой я садился за испанский стол, чтобы попрактиковаться в испанском, иногда — за немецкий, хоть на немецком там и не разговаривал, потому что несколько ребят из второго немецкого — дети директоров «Дойче банка» и «Люфтганзы» — выросли в Нью-Йорке. Английский был единственным уроком, на который мне хотелось идти, хотя меня поражало, сколько же одноклассников терпеть не могли Торо и даже выступали против него (против человека, который утверждал, что в жизни не узнал от стариков ничего полезного) так, будто он был им враг, а не друг. Его презрительное отношение к коммерции, которое мне казалось таким целительным, большинство моих разговорчивых одноклассников задевало за живое.
— Да-a, коне-ечно, — проорал мерзотный пацан, волосы у которого были зачесаны назад и стояли от геля торчком, будто у анимэшного персонажа из «Жемчуга дракона», — нормальный такой мир получится, если все просто бросят работать и начнут в лесу сопли жевать...
— Я, я, я, — проныл кто-то сзади.
— Это антиобщественно, — рьяно влезла одна трещотка, перекрикивая последовавшие за этим взрывы смеха. Она заерзала на стуле, повернулась к учительнице (вялой, вытянутой женщине по имени миссис Спир, которая вечно носила одежду грязноватых тонов с коричневыми сандалиями и выглядела так, будто страдала от затяжной депрессии). — Торо расселся там себе и рассказывает нам, как ему хорошо...
— ... Потому что, — повысил торжествующий голос анимэшный пацан, — что будет, если все, как он говорит, возьмут и бросят работать? И что у нас будет за общество, если все, как он, будут? Ни больниц не будет, ничего. Даже дорог не будет.
— Мудозвон, — наконец-то пробормотали сзади — достаточно громко, чтоб все кругом услышали.
Я обернулся посмотреть на того, кто это сказал — в соседнем ряду за партой ссутулился изнуренного вида пацан, который барабанил по столу пальцами. Когда он заметил, что я смотрю на него, то вскинул неожиданно выразительную бровь, будто говоря: прикинь, вот дебилы!
— На заднем ряду кто-то что-то хочет сказать? — спросила миссис Спир.
— Как будто Торо дороги эти волновали, — сказал усталый пацан. Его акцент меня удивил: явно иностранный, но откуда — непонятно.
— Торо был первым энвайроменталистом, — сказала миссис Спир.
— И первым вегетарианцем, — сказала девчонка с заднего ряда.
— Еще бы! — вставил кто-то. — Дядя Цветочки-Ягодки!
— Да вы меня совсем не слушаете, — взволнованно продолжал анимэшник, — кто-то должен строить дороги, не только сидеть целыми днями в лесу и разглядывать муравьев и комаров. Это называется — цивилизация.
У моего соседа вырвался резкий, похожий на лай, презрительный смешок. Он был бледным и тощим, не слишком опрятным, с падавшими на глаза темными прямыми волосами и какой-то нездоровой бледностью беспризорника — загрубевшие руки, изжеванные под корень ногти с траурной каймой, совсем не то, что детишки из моей школы в Верхнем Вест-Сайде, с лыжным загаром и блестящими волосами, бунтари, у которых папаши — председатели правления или врачи с Парк-авеню, нет, вполне можно представить, как этот парень сидит где-нибудь на тротуаре с бродячим псом на веревке.
— Ну, чтобы ответить на некоторые из этих вопросов, давайте-ка вернемся к странице пятнадцать, — сказала миссис Спир, — где Торо рассказывает о том, как поставил эксперимент над жизнью...
— Какой эксперимент? — спросил анимэшник. — Чем это жизнь в лесу отличается от жизни пещерного человека?
Темноволосый мальчишка осклабился и еще сильнее сгорбился за партой. Он напомнил мне бездомных пацанов на Сент-Маркс-плейс, которые обменивались сигаретами, мерились шрамами и стреляли мелочь — такие же рваные шмотки и тощие белые руки, на запястьях болтаются такие же кожаные черные браслеты. Их сложная многослойность была знаком, прочесть который я не мог, хотя общий смысл был вполне понятен: и не вздумай, нам не по пути, я куда круче тебя, даже не пытайся со мной заговорить. Таким было мое ошибочное первое впечатление о единственном друге, который у меня будет в Вегасе, и, как выяснилось, об одном из лучших друзей, которые у меня будут в жизни.
Его звали Борисом. Каким-то образом после уроков мы с ним очутились рядом в толпе, ждавшей школьный автобус.
— А, Гарри Поттер, — сказал он, оглядев меня.
— Пошел в жопу, — вяло отозвался я. В Вегасе я уже не раз слышал эти сравнения с Гарри Поттером. Мой нью-йоркский стиль — одежда цвета хаки, белые рубашки-оксфорды, очки в черепаховой оправе — сделал из меня фрика в школе, где все ходили во вьетнамках и майках-алкоголичках.
— А метла где?
— В Хогвартсе оставил, — ответил я. — А ты? Где твоя доска?
— Ась? — спросил он, склоняясь ко мне и приставив к уху скругленную ладонь стариковским, как у глухих, жестом. Он был на полголовы выше меня — помимо высоких ботинок на шнуровке и чудных камуфляжных штанов с пузырями на коленях на нем была надета заскорузлая черная футболка с логотипом марки досок для сноуборда: NEVER SUMMER, нарисованным белым готическим шрифтом.
— Футболка твоя, — сказал я, дернув головой в ее сторону, — в пустыне особо на доске не постоишь.
— Не-а, — ответил Борис, откинув с глаз черные лохмы, — я не катаюсь на сноуборде. Просто солнце ненавижу.
Так вышло, что и в автобусе мы сели рядом — на ближайшие к двери сиденья, места явно не крутые, если судить по тому, как все остальные проталкивались назад, но я раньше никогда не ездил в школу на автобусе, и он, судя по всему, тоже, поскольку явно без задней мысли плюхнулся на первое попавшееся свободное сиденье. Поначалу мы больше молчали, но ехать было долго, и мы в конце концов разговорились. Оказалось, что он тоже живет в Каньоне теней, только еще дальше, на самой окраине, к которой подползала пустыня и где стояла куча недостроенных домов, а на улицах лежал песок.
— Ты давно здесь? — спросил я его. Этот вопрос в моей новой школе все друг другу задавали, будто сроком отсидки интересовались.
— Не знаю. Месяца два, может? — хотя по-английски он говорил достаточно бегло, с сильным австралийским акцентом, в его речи слышались темные, вязкие всплески чего-то еще — душок графа Дракулы или, может, агента КГБ. — А ты откуда?
— Из Нью-Йорка, — ответил я, и наградой мне было то, как он молчаливо окинул меня новым взглядом, как сдвинул брови: круто. — А ты?
Он скорчил рожицу:
— Так, давай считать, — сказал он, откидываясь на сиденье и отсчитывая страны на пальцах, — я жил в России, в Шотландии — круто, наверное, хотя я ничего не помню, в Австралии, Польше, Новой Зеландии, два месяца в Техасе, на Аляске, в Новой Гвинее, Канаде, Саудовской Аравии, Швеции, на Украине...
— Ничего себе.
Он пожал плечами:
— В основном — в Австралии, России и на Украине. В этих трех странах.
— А по-русски говоришь?
Он жестом показал — более-менее.
— По-украински тоже. И по-польски. Хотя много чего забыл уже. Недавно пытался вспомнить, как будет «стрекоза», и не смог.
— Скажи что-нибудь!
Он сказал — горловые, бурлящие звуки.
— И что это значит?
Он фыркнул:
— Пошел ты в жопу.
— Правда? По-русски?
Он рассмеялся, обнажив сероватые и очень неамериканские зубы:
— По-украински.
— Я думал, на Украине говорят по-русски.
— Ну да. Зависит, какая часть Украины. Впрочем, не так уж они отличаются, эти два языка. То есть, — он прищелкивает языком, закатывает глаза, — не слишком сильно. Время по-разному говорят, месяцы, слова кое-какие. На украинском мое имя произносится по-другому, но в Северной Америке его лучше произносить по-русски и быть Борисом, а не Бо-ры-сом. На Западе все знают Бориса Ельцина, — он склонил голову на плечо, — Бориса Беккера...
— Бориса Баденова.
— Кого? — резко переспросил он, повернувшись ко мне так, будто я его оскорбил.
— Ну, Рокки и Бульвинкль? Борис и Наташа?
— Ах, да. Князь Борис! «Война и мир». У меня такое же имя. Хотя у князя Бориса фамилия Друбецкой, не та, которую ты назвал...
— А родной язык у тебя какой? Украинский?
Он пожал плечами:
— Может, польский, — ответил он, откидываясь на сиденье, взмахом головы отбрасывая темные волосы набок. Глаза у него были жесткие, насмешливые, очень черные. — Мать была полькой, из Жешува, это рядом с украинской границей. Русский, украинский — Украина, как ты знаешь, входила в СССР, поэтому я говорю и на том, и на другом. Ну, может, не так много на русском — на нем лучше всего ругаться и материться. Со славянскими языками со всеми так — русский, украинский, польский, чешский даже — знаешь один и типа как во всех ориентируешься. Но сейчас мне проще всего говорить на английском. Раньше было наоборот.
— И как тебе Америка?
— Все так улыбаются — широко! Ну, почти все. Ты не так. По мне, выглядит глупо.
Как и я, он был единственным ребенком. Его отец (украинский гражданин, родился в сибирском Новоаганске) занимался геологоразведочными работами. «Большая важная должность, он ездит по всему миру». Мать Бориса — вторая жена его отца — умерла.
— Моя тоже, — сказал я.
Он пожал плечами:
— Она сто лет как померла, — сказал он. — Была алкашкой. Как-то вечером нажралась, выпала из окна и умерла.
— Ого, — сказал я, слегка опешив от того, как легко он от всего этого отмахнулся.
— Да, херово, — беззаботно подтвердил он, глядя в окно.
— И кто ты тогда по национальности? — спросил я, помолчав немного.
— А?
— Ну, если твоя мать — полька, отец — украинец, а родился ты в Австралии, тогда ты, значит...
— Индонезиец, — закончил он с мрачной улыбкой.
У него были темные, демонические, очень выразительные брови, которыми он постоянно двигал, когда говорил.
— Это почему?
— Ну, в паспорте у меня написано «украинец». И есть еще польское гражданство. Но вернуться я хочу в Индонезию, — сказал Борис, откидывая волосы с глаз. — Точнее — в ПНГ.
— Куда?
— В Папуа — Новую Гвинею. Из всех мест, где я жил, это — самое любимое.
— Новая Гвинея? А я думал, они там скальпы снимают.
— Больше не снимают. Или не везде. Этот браслет оттуда, — сказал он, указывая на одну из черных кожаных полосок у него на запястье. — Его мне сделал мой друг Бами. Он у нас работал поваром.
— И как там живется?
— Неплохо, — сказал он, искоса взглядывая на меня со свойственной ему раздумчивой веселостью. — У меня был попугай. И ручной гусь. И серфить я учился. Но потом, полгода назад, отец утащил меня в эту дыру на Аляске. Полуостров Сьюард, прямо за Полярным кругом. А потом — в середине мая — мы сначала на винтовом самолете перелетели в Фэрбенкс, а потом приехали сюда.
— Ого! — сказал я.
— Там до смерти скучно, — сказал Борис. — Тонны мертвой рыбы и плохой интернет. Надо было сбежать, зря не сбежал, — горько прибавил он.
— И что бы ты делал?
— Остался бы в Новой Гвинее. Жил бы на пляже. Слава богу, мы не были там всю зиму. Пару лет назад мы жили на севере Канады, в Альберте, в городке с одной улицей на реке Пус-Куп. Целыми днями темно, с октября по март, и кроме как читать и слушать радио Си-Би-Эс делать вообще нехер. Белье стирать за пятьдесят километров возили. Но все равно, — рассмеялся он, — в сто раз лучше, чем на Украине. Прям Майами-Бич.
— Так чем там занимается твой отец?
— Пьет в основном, — кисло ответил Борис.
— Тогда ему надо с моим познакомиться.
И снова — внезапный взрывной хохот, будто он сейчас оплюет тебя с ног до головы.
— Да. Гениально. Шлюхи тоже?
— Не удивлюсь, — ответил я после недолгой неприятной паузы. Но хоть отец и не переставал меня поражать, все-таки сложно было представить, как он зависает в придорожных «Сочных девочках» и «Джентльменских клубах», мимо которых мы проезжали. Автобус пустел, до моего дома оставалась всего пара улиц.
— Эй, я тут выхожу, — сказал я.
— Хочешь, поедем ко мне и посмотрим телик? — спросил Борис.
— Ну-у...
— Ой, поехали. Дома нет никого. А у меня «S.O.S. Айсберг» на DVD.
Школьный автобус, кстати, не доезжал до самого конца Каньона теней, где жил Борис. От последней остановки до его дома еще нужно было идти пешком минут двадцать — по раскаленным от жары и засыпанным песком улицам. Хоть и на нашей улице хватало табличек с надписями «Изъято банком за неуплату» и «Продается» (по ночам звуки радио из машины было за километр слышно) — я даже не представлял себе, до чего же на окраине Каньона теней жутко: жмется на краю пустыни игрушечный городок под угрожающе нависшим небом. Большинство домов выглядели так, будто в них никогда и не жили. У остальных, недостроенных, окна были без стекол, с облупившимися рамами, а сами дома стояли в лесах, с серыми от летящего песка стенами, у дверей свалены бетонные блоки и кучи желтеющих стройматериалов. Из-за заколоченных окон вид у домов был слепой, обшарпанный, неровный, как будто то были побитые и перебинтованные лица. Мы шли, и ощущение запустения все сильнее давило на нервы, словно мы брели по планете, где все население вымерло из-за болезни или радиации.
— Понастроили домов в такой-то жопе, — сказал Борис. — Вот пустыня всё и отбирает назад. И банки, — он рассмеялся. — Вот кому срать на Торо, правда?
— Да на него срать хотел весь этот город.
— А знаешь, кто реально обосрался? Владельцы этих домов. К большинству из них даже воду нельзя подвести. Все дома поотбирали, потому что люди не могут за них платить — поэтому-то отец снял наш дом по такой дешевке.
— Ага, — сказал я после еле заметной неуютной паузы. До этого я и не задумался ни разу, а откуда у моего отца-то взялись средства на такой огромный дом.
— Мой отец роет шахты, — неожиданно сказал Борис.
— Что?
Он пятерней убрал со лба взмокшие темные волосы.
— Куда бы мы ни приехали, нас везде ненавидят. Потому что обещают, что шахта не навредит окружающей среде, а потом шахта вредит окружающей среде. Но тут, — он пожал плечами — фаталистический русский жест, — господи, да тут просто сраная куча песка, кого она волнует?
— О, — сказал я, поразившись тому, как далеко разносятся наши голоса по пустынной улице, — да здесь правда вообще ни души.
— Да. Как на кладбище. Тут только одна семья живет еще, вон там. Видишь, возле дома большой грузовик стоит? Похоже, нелегальные иммигранты.
— Но вы с отцом здесь легально, да? — В школе с этим были проблемы, несколько учеников оказались нелегалами, и по коридорам были развешаны предупреждающие плакаты.
Он фыркнул — пффф, что за чушь.
— Конечно. Шахта за этим следит. Ну или кто-то там. А вот там — человек двадцать, а то и тридцать, все живут в одном доме. Может, наркотиками торгуют.
— Правда?
— Что-то там очень странное творится, — мрачно сказал Борис. — Это все, что мне известно.
Дом Бориса стоял между двумя заброшенными и заваленными строительным мусором постройками и был очень похож на дом отца и Ксандры: везде сплошной ковролин, новехонькая бытовая техника, та же планировка, так же мало мебели. Но в доме было невыносимо жарко, в бассейне не было воды, а на дне лежал слой песка — и никакого намека на двор, даже кактусов не росло. Везде — на бытовой технике, столешницах, кухонном полу — лежала тонкая песчаная пленка.
— Выпить хочешь? — спросил Борис, открывая холодильник, где поблескивали ряды бутылок с немецким пивом.
— Ух ты, круто, спасибо!
— В Новой Гвинее, — сказал Борис, утирая лоб тыльной стороной ладони, — когда я там жил, короче, случилось сильное наводнение. Змеи... очень опасные, очень страшные... во дворе плавали неразорвавшиеся мины времен Второй мировой... почти все гуси передохли. Ну и, в общем, — продолжил он, открывая бутылку с пивом, — вода вся испортилась. Тиф. Осталось только пиво — «Пепси» закончилась, «Люкозад» закончился, йодные таблетки закончились, и три недели и мы с отцом, и даже все мусульмане пили одно пиво! На завтрак, на обед — одно пиво.
— Звучит не так уж плохо.
Он поморщился.
— У меня всю дорогу голова от него раскалывалась. Местное пиво, из Новой Гвинеи — на вкус ужасное. А вот это — отличное! Есть еще водка в морозилке.
Я хотел было сказать — давай, чтоб произвести на него впечатление, но потом подумал про жару и обратную дорогу и сказал:
— Нет, спасибо.
Он звякнул своей бутылкой о мою.
— Верно. Слишком жарко сегодня для выпивки. А мой отец пьет столько, что у него нервы в ногах поотмирали.
— Серьезно?
— Это называется, — он скривил лицо, пытаясь все выговорить, — периферийная невропатия (у него это прозвучало как «пэрыфэрийная нэвропатия»). — В больнице, в Канаде, его заново ходить учили. Он встает — и валится на пол — носом, кровь идет — ржака!
— Звучит забавно, — сказал я, вспоминая, сколько раз я видел, как отец на карачках ползет к холодильнику за льдом.
— Очень. А твой что пьет? Твой отец.
— Скотч. Когда пьет. Но он типа завязал.
— Ха! — сказал Борис так, будто это он уже слышал. — И моему надо на него перейти — хороший скотч тут дешевый. Слушай, хочешь взглянуть на мою комнату?
Я ожидал чего-то в духе моей комнаты, но, к моему удивлению, он привел меня в какую-то насквозь провонявшую «Мальборо» зашторенную конуру, где повсюду лежали стопки книг, а на полу были свалены пустые пивные бутылки, пепельницы, охапки несвежих полотенец и грязной одежды. На стенах трепыхались куски цветастой ткани — желтой, зеленой, бордовой, пронзительно-синей, а над кроватью с батиковым покрывалом висел красный флаг с серпом и молотом. Казалось, будто русский космонавт потерпел крушение где-то в джунглях и соорудил себе пристанище из государственного флага и всех местных саронгов и тканей, которые попались ему под руку.
— Твоя работа? — спросил я.
— Сложил и сунул в чемодан, — ответил Борис, плюхаясь на безумного цвета матрас. — Чтобы потом все снова развесить, нужно минут десять. Будем смотреть «S.O.S. Айсберг»?
— Конечно.
— Классный фильм. Я его шесть раз видел. Помнишь, как она в самолет садится, чтобы их со льдины спасти?
Но «S.O.S. Айсберг» мы тем вечером так и не посмотрели, может, потому, что никак не могли перестать болтать, чтоб спуститься вниз и включить телевизор. Жизнь у Бориса оказалась в сто раз интереснее, чем у кого-либо из моих сверстников. Учился он, похоже, только периодически и в самых захудалых школах — в глуши, где работал его отец, зачастую вообще не было никаких школ.
— Ну, есть пленки, — сказал он, потягивая пиво и косясь на меня одним глазом. — И можно сдавать экзамены. Только для этого надо иметь выход в интернет, а иногда где-нибудь на канадской окраине или на Украине его не бывает.
— И что ты делал?
Он пожал плечами:
— Типа читал много.
Один учитель в Техасе, сказал он, скачал ему из интернета программу.
— Но в Элис-Спрингс школа-то должна была быть?
Борис расхохотался:
— Еще бы! — ответил он, сдув с лица потную прядку волос. — Но после смерти мамы мы какое-то время жили на Северной территории, в Арнхемленде — в городе Кармейволлаг. Город, одно название. На километры кругом — глухомань, трейлеры, в которых живут шахтеры, и заправка с баром — пиво, виски и сэндвичи. Ну и, в общем, бар держала жена Мика, Джуди ее звали. И я целыми днями, — он шумно отхлебнул пива, — целыми днями смотрел с Джуди мыло по телику, а по вечерам стоял с ней за прилавком, пока отец и его ребята нажирались. А как муссон, так и телик не посмотришь. Джуди кассеты держала в морозилке, чтоб не испортились.
— Испортились — как?
— От сырости плесень росла. На туфлях плесень, на книгах. — Он пожал плечами. — Я тогда не так много разговаривал, как сейчас, потому что не слишком хорошо говорил по-английски. Стеснялся очень, сидел там один, вечно сам по себе. Но Джуди — Джуди все равно со мной разговаривала и была ко мне добра, хотя я ни черта не понимал, что она там говорит. Каждое утро я к ней приходил, она мне готовила одно и то же неплохое жаркое. И дождь, дождь, дождь. Я подметал пол, мыл посуду, помогал ей в баре убираться. Ходил за ней, как гусенок. This is cup, this is broom, this is bar stool, this pencil [Это есть чашка, это есть табуретка, это есть карандаш (англ. искаж.) — осваивая английский, Борис пропускает неопределенные артикли или глагол-связку.]. Вот и вся моя школа. Телевизор, кассеты «Дюран Дюран» и Боя Джорджа — и все на английском. Самый любимый ее сериал был — «Дочери Маклеода». Мы его всегда вместе смотрели, а если я чего не знал — она объясняла. И мы потом обсуждали этих сестер и плакали с ней вместе, когда Клэр погибла в автокатастрофе, и она говорила, что если б у нее была такая ферма, как Дроверс-Ран, она б забрала меня туда с собой и мы с ней жили бы там счастливо, а куча женщин бы на нас работала, как это было у Маклеодов. Она была совсем молодая, симпатичная. Блондинка, кудрявая, глаза красила синим. Муж обзывал ее шлюшкой и свиным рылом, но мне она казалась похожей на Джоди из сериала. Целыми днями она со мной разговаривала и пела — я с ней выучил слова всех песен в музыкальном автомате. «В городе ночь, тьма нас зовет...» И скоро я стал профессионалом. Спик инглиш, Борис! В польской школе нас немного учили английскому: хэллоу, экскьюз ми, сенк ю вери мач, а тут два месяца с ней — и я как начал болтать, болтать, болтать! С тех пор и не затыкался. Ко мне она всегда относилась хорошо, по-доброму. И это при том, что она каждый день заходила на кухню и рыдала там, потому что до смерти ненавидела Кармейволлаг.
Было уже поздно, но за окном было еще жарко, светло.
— Слушай, умираю — есть хочу, — сказал Борис, вставая и потягиваясь так, что в просвете между его камуфляжными штанами и потрепанной футболкой показалась полоска живота — впалого, мертвенно-белого, будто у постящегося святого.
— А есть еда?
— Хлеб с сахаром.
— Прикалываешься?
Борис зевнул, потер воспаленные глаза.
— Ты что, никогда не ел хлеб, посыпанный сахаром?
— А больше ничего нет?
Он устало дернул плечами.
— Есть скидочные купоны на пиццу. Проку как от козла молока. В такую даль они не доставляют.
— Я думал, у вас всегда повара были.
— Ну да, были. В Индонезии. И в Саудовской Аравии тоже. — Он курил, я от сигареты отказался, он был как будто под кайфом, покачивался и подергивался, будто под музыку, хотя музыки никакой не играло. — Очень клевый парень, его звали Абдул Фаттах. Это значит «Прислужник того, кто открывает врата страждущим».
— Ладно, слушай. Давай тогда ко мне пойдем.
Он шлепнулся на кровать, зажав ладони между коленей.
— Только не говори, что эта ваша телка готовить умеет.
— Нет, она работает в баре, где подают закуски. Иногда она приносит домой всякую еду.
— Гениально, — сказал Борис, вставая и слегка пошатываясь.
Он уже выпил три бутылки пива и сейчас пил четвертую. Возле двери он протянул мне зонтик.
— Эээ, это зачем?
Он открыл дверь и вышел на улицу.
— Так идти прохладнее, — сказал он. Лицо под зонтом у него было синеватым. — И не обгоришь.
До того как появился Борис, я достаточно стойко сносил одиночество, и не подозревая даже, насколько я одинок. Наверное, если б даже у одного из нас семья была хоть вполовину нормальной — с часами отбоя, домашними обязанностями и родительским присмотром, мы с ним вряд ли стали бы так неразлучны — и так быстро, но с того самого дня мы практически все время проводили вместе, делились деньгами и рыскали в поисках еды.
В Нью-Йорке я рос среди ребят, которые уже много чего повидали в жизни — они жили за границей и знали по три-четыре языка, уезжали на лето учиться в Гейдельберг, а на каникулы ездили в места типа Рио, Инсбрука или мыса Антиб. Но Борис, будто бывалый морской волк, заткнул их всех за пояс. Он ездил на верблюде и ел личинок, он играл в крикет и болел малярией, ночевал на улице на Украине («но всего две недели»), самолично подорвал динамитную шашку и плавал в кишащей крокодилами австралийской реке. Он читал Чехова на русском и писателей, о которых я даже не слышал, — на украинском и польском.
Он вынес и январскую темень в России, когда температура опускалась до минус сорока: бесконечные вьюги, снег да гололед, единственное яркое пятно — зеленая неоновая пальма, которая двадцать четыре часа в сутки мигала возле захолустного бара, где любил выпивать его отец. Всего на год меня старше — Борису было пятнадцать, — а уже по-настоящему занимался сексом с девчонкой на Аляске, он стрельнул у нее сигарету на парковке возле супермаркета. Она спросила, не хочет ли он посидеть с ней в машине, ну вот так все и случилось.
(— Но знаешь, что? — спросил он, выпуская дым из уголка рта. — Ей, похоже, не очень понравилось.
— А тебе?
— Блин, да! Хотя вот что, я понимал, что делаю все не так. В машине тесно было.)
Каждый день мы вместе возвращались домой на автобусе. На окраине «Десатойи», возле недостроенного общественного центра с наглухо запертыми дверьми и умершими, побуревшими пальмами в кадках, была заброшенная детская площадка, где мы потихоньку опустошали автоматы с газировкой и подтаявшими шоколадками и подолгу сидели на качелях, куря и болтая. У Бориса частые приступы хандры и дурного настроения перемежались с периодами нездоровой веселости; он был то мрачным, то шальным, мог рассмешить меня так, что у меня бока болели от хохота, и всегда нам столько всего надо было рассказать друг другу, что частенько мы совсем забывали о времени и забалтывались на улице до самой темноты. На Украине он видел, как застрелили депутата, который шел к своей машине, — стрелка он не видел, просто оказался свидетелем того, как широкоплечий мужчина в чересчур узком для него пальто рухнул на колени — в снег и темноту. Он рассказывал про крохотную школу с жестяной крышей неподалеку от резервации чиппева в Альберте, куда он ходил, пел мне детские песенки на польском («В Польше нам на дом обычно задавали выучить или песню, или стихотворение, молитву — что-то в этом роде») и учил меня русским ругательствам («Это реальный mat — как на зоне»). Рассказывал еще, как в Индонезии его друг, повар Вами, обратил его в ислам: он перестал есть свинину, постился в Рамадан и пять раз в день молился, повернувшись в сторону Мекки.
— Но больше я не мусульманин, — объяснил он, чиркая по пыли большим пальцем ноги. Мы распластались на карусели, укатавшись до тошноты. — Бросил недавно.
— Почему?
— Потому что я выпиваю.
(Самая скромная фраза года — Борис хлебал пиво, как наши сверстники — пепси, и начинал пить, едва зайдет домой.)
— Ну и что? — спросил я. — Зачем кому-то об этом знать?
Он раздраженно фыркнул:
— Потому что плохо называть себя верующим, если не соблюдаешь принципов веры. Это неуважение к исламу.
— Все равно. «Борис Аравийский». Звучит.
— Пошел в жопу.
— Нет, серьезно, — со смехом сказал я, приподнявшись на локтях, — ты что, правда во все это верил?
— Во все — что?
— Ну, это. В Аллаха и Магомета. «Нет божества кроме Аллаха...»
— Нет, — ответил он, слегка заведясь, — для меня ислам был делом политики.
— Что, типа как у «обувного террориста»? [22 декабря 2001 г. британец Ричард Рид пронес в своем ботинке бомбу на борт самолета, выполнявшего рейс Париж — Майами.]
Он фыркнул от смеха:
— Да нет, блин! Кроме того, ислам не проповедует насилие.
— А что тогда?
Он соскочил с карусели, напрягся:
— Что значит — что тогда? Ты на что намекаешь?
— Полегче! Я просто задал вопрос.
— И какой же?
— Если ты перешел в ислам и все такое, то во что ты тогда веришь? — Он плюхнулся обратно и захихикал, будто я дал ему уйти от ответа:
— Во что верю? Ха! Я ни во что не верю!
— Как это? То есть сейчас не веришь?
— Ни сейчас, ни вообще. Ну — в Деву Марию немного. Но в Бога и Аллаха?.. Не особо.
— Так какого хрена ты тогда решил стать мусульманином?
— Потому что, — он развел руками, как часто делал, когда не знал, что сказать, — люди там были такие добрые, так со мной хорошо обращались.
— Ну, уже что-то.
— Нет, ну правда. Они дали мне арабское имя — Бадр-аль-Дин. Бадр значит «луна», что-то там про луну и верность, но они мне сказали: «Борис, ты Бадр, потому что ты теперь мусульманин и несешь свет повсюду, и куда бы ты ни пошел, ты будешь освещать мир своей религией». И мне нравилось быть Бадром. И еще, какая мечеть была прекрасная. Разваливалась уже, через крышу звезды светили, под потолком жили птицы. Старый яванец учил нас Корану. И еще они меня кормили, и были добры ко мне, и следили за тем, чтоб я ходил в чистой одежде и сам был чистый. Я, бывало, засыпал прямо на молитвенном коврике. И на утреннем намазе, перед рассветом, птицы просыпались, и слышен был шум крыльев.
Его австрало-украинский акцент звучал, конечно, странно, но на английском он говорил практически не хуже меня, и если учесть то, как недолго он жил в Америке, во многом он вел себя уже как настоящий amerïkanets. Он вечно листал истрепанный карманный словарь (на форзаце было написано его имя — сначала наспех кириллицей, а под ним аккуратными печатными буквами по-английски: BORYS VOLODYMYROVYCH PAVLIKOVSKY), и я то и дело натыкался на старые салфетки из «7-Элевен» и обрывки бумаги, на которых он записывал слова и выражения:
...
BRIDLE AND DOMESTICATE
CELERITY
TRATTORIA
WISE GUY = КРУТОЙ ПАЦАН PROPINQUITY
DERELICTION OF DUTY.
Если словарь не помогал, он обращался ко мне.
— Что такое Sophomore [Десятиклассник (англ.).]? — спрашивал он меня, изучая школьную доску объявлений. — Home Ec? [Домоводство (англ.).] Poly Sci? [Политология (англ.).] (последнее он произносил как «полицай»).
Он в жизни не слышал названий большинства блюд, которые нам подавали на обед в столовой: фахитас, фалафель, тетразини с индейкой. Он много всего знал о фильмах и музыке — десяти-, а то и двадцатилетней давности, не имел ни малейшего представления о спорте или телепередачах и — за исключением крупных европейских марок, вроде «БМВ» или «мерседеса» — вообще не разбирался в машинах. Он путался в американских деньгах, а иногда — и в американской географии: в какой области расположена Калифорния? А где находится столица Новой Англии?
Зато он был очень самостоятельным. Он бодро собирался в школу по утрам, добирался до нее своим ходом, сам подписывал табели и сам же воровал в магазинах себе еду и школьные принадлежности. Где-то раз в неделю мы с ним делали огромный круг в несколько километров — по удушливой жаре, прячась под зонтиками, будто какие-нибудь индонезийские туземцы, чтобы сесть на раздолбанный местный автобус, на котором, судя по всему, ездили только алкаши, дети и те, кому машина была не по карману. Ходил автобус редко, если мы опаздывали — приходилось долго ждать следующего, зато он останавливался возле торгового центра, где был прохладный, сверкающий супермаркет с недобором персонала, и Борис воровал там для нас стейки, масло, упаковки чая, огурцы (его любимое лакомство), нарезки бекона — однажды, когда я простудился, стащил даже сироп от кашля — просовывая это все через прорези в подкладке своего уродливого серого плаща (мужского плаща с обвисшими плечами, который ему был явно велик и от которого веяло угрюмостью Восточного блока: едой по карточкам и советскими заводами, промышленными комплексами где-нибудь в Одессе или Львове). Пока он шнырял по магазину, я стоял на стреме в конце ряда и трясся так, что думал — от страха грохнусь в обморок, но вскоре уже и я стал набивать карманы яблоками и шоколадками (тоже любимой едой Бориса), а потом с наглым видом идти на кассу, чтобы заплатить за хлеб, молоко и еще какие-нибудь объемные продукты, которые украсть было сложно.
В Нью-Йорке, когда мне было лет одиннадцать, мама на каникулах записала меня в кружок «Юный повар», где меня научили готовить кое-какие простые блюда: гамбургеры, тосты с сыром (я иногда готовил их маме, когда она работала допоздна), и то, что Борис звал «яичница с хлебом». Я готовил, а Борис, который в это время сидел на кухонной стойке, пинал выдвижные ящички и болтал со мной, потом мыл посуду. Он рассказывал, что на Украине, бывало, лазил по карманам, чтоб добыть денег на еду.
— Пару раз засекли, погнались, — сказал он. — Но ни разу не поймали.
— Может, как-нибудь на Стрип съездим? — спросил я. Мы стояли возле кухонной стойки у нас дома и ели стейки прямо со сковородки. — Если хотим рискнуть, то лучше места не найти. Я в жизни не видел столько пьяных, и они все не местные.
Борис перестал жевать, глянул на меня с изумлением.
— А зачем? И тут воровать легко, магазины огромные.
— Ну я просто предложил.
Денег швейцаров, которые мы — по паре долларов за раз — тратили в автоматах с едой и в «7-Элевен» возле школы — v magazine, как говорил Борис, хватит еще на какое-то время, но не навсегда же.
— Ха! И что ты будешь делать, если тебя арестуют, Поттер? — спросил он, бросив жирный кусок стейка собаке, которую он выучил танцевать на задних лапках. — Кто еду будет готовить? А за Кусакой кто присмотрит?
Пса Ксандры, Поппера, он звал и Амилом, и Нитратом, и Попчиком, и Кусакой — как угодно, только не его настоящей кличкой. Несмотря на запрет, я стал пускать собаку в дом, потому что не мог больше смотреть, как он чуть ли не вешается на поводке, пытаясь заглянуть к нам сквозь стеклянные двери и захлебываясь лаем. В доме, однако, он вел себя на удивление тихо — изголодавшись по вниманию, он вечно лип к нам, взволнованно семенил следом, с первого этажа на второй, и засыпал, свернувшись на коврике, пока мы с Борисом читали, ссорились и слушали музыку у меня в комнате.
— Ну правда, Борис, — сказал я, откидывая челку с глаз (мне давно нужно было подстричься, но не хотелось деньги тратить), — не вижу особой разницы между тем, чтоб воровать кошельки и воровать стейки.
— Разница большая, Поттер, — он развел руки в стороны, чтобы показать мне, насколько она большая. — Воровать у рабочего? Или воровать у богатенькой компании, которая людей грабит?
— «Костко» никого не грабит. Это супермаркет эконом-класса.
— Ну тогда так. Украсть жизненно необходимую вещь у рядового гражданина. Отличный у тебя план. Тихо! — сказал он псу, который резко загавкал, выпрашивая еще мяса.
— Я не хочу воровать у каких-нибудь нищих работяг, — сказал я и сам кинул Попперу кусочек стейка. — Но по Вегасу ходят тыщи скользких типов с пачками денег.
— Скользких?
— Жуликов. Мошенников.
— А-а... — взметнулась вверх косая темная бровь. — Справедливо, да. Но если ты украдешь деньги у скользкого типа, у гангстера, например, то они тебя могут и покалечить, nie?
— Ты же на Украине не боялся, что тебя покалечат?
Он пожал плечами:
— Ну, не боялся, что побьют, наверное. Но не подстрелят.
— Подстрелят?
— Да, подстрелят. И не надо на меня так удивленно смотреть. Тут страна ковбоев, а вдруг что? У всех есть оружие.
— Я ж не говорю про полицейских. Я имею в виду пьяных туристов. По субботам они тут толпами ходят.
— Ха! — он поставил сковородку на пол, чтобы пес мог доесть остатки. — Ты, Поттер, точно попадешь за решетку. Слабые моральные устои, рабское преклонение перед экономикой. Очень плохой ты гражданин.
К тому времени — к октябрю, по-моему — мы с ним ужинали вместе чуть ли не каждый день. За едой Борис, который уже успевал до того выпить три-четыре бутылки пива, переключался на горячий чай. Потом, после стопки водки на закуску — эту привычку я вскоре перенял у него («Еда так лучше переваривается», — объяснял Борис), — мы лениво слонялись по дому, читали, делали уроки, иногда спорили, а чаще всего напивались и засыпали перед телевизором.
— Не уходи! — как-то вечером попросил Борис, когда я уже ближе к концу «Великолепной семерки» — последняя перестрелка, Юл Бриннер собирает своих ребят — собрался идти домой. — Ты же все самое интересное пропустишь.
— Да, но уже почти одиннадцать.
Лежавший на полу Борис приподнялся на локте. Узкогрудый и длинноволосый, тощий и долговязый — во многом он был полной противоположностью Юлу Бриннеру, и в то же время проглядывала в нем какая-то родственная схожесть: та же лукавая наблюдательность, озорная и немного безжалостная — что-то монгольское или татарское в разлете глаз.
— Позвони Ксандре, попроси, чтоб заехала за тобой, — сказал он, зевая. — Когда она приходит с работы?
— Ксандре? Разбежался.
Борис снова зевнул, глаза у него слипались от водки.
— Ну тогда ночуй тут. — Он перекатился на спину и поскреб лицо рукой. — Они тебя хватятся? А домой-то они приедут? Иногда ведь не приезжали.
— Сомневаюсь, — ответил я.
— Тихо, — сказал Борис, привстав, потянувшись за сигаретами. — Так, смотри. Вот они, плохие парни.
— Ты раньше этот фильм видел?
— Не поверишь, с русской озвучкой. Слабенькой русской озвучкой. Девчачьей. Верное слово, как думаешь? Они как учителя выражались, не как мужики с оружием, я вот о чем.
Хоть тогда у Барбуров я и был раздавлен горем, но отсюда квартира на Парк-авеню виделась мне потерянным раем. Со школьного компьютера я мог теперь проверять почту, но писатель из Энди был никудышный, и его ответные письма были до отчаяния безличными. («Привет, Тео. Надеюсь, ты отлично провел каникулы. Папа купил новую яхту — назвал „Авессалом". Мама, сказала, что ноги ее там не будет, ну а меня, к сожалению, заставили. Японский в этом году идет что-то туго, но в остальном все нормально».) Миссис Барбур прилежно отвечала на мои бумажные письма — писала строчку-другую на заказанной в «Демпси и Кэрролл» почтовой бумаге с монограммой, но в ее ответах не было ничего личного. Она всегда спрашивала: «Как ты?», а в конце всегда писала, что думает обо мне, но ни разу — «Мы по тебе соскучились» или «Как бы нам хотелось снова тебя увидеть».
Я писал и Пиппе в Техас, хотя она так плохо себя чувствовала, что ничего не написала в ответ — да и какая разница, большинство писем ей я так и не отправил.
...
Дорогая Пиппа, как твои дела? Нравится ли тебе в Техасе? Я много думаю о тебе. Удалось ли покататься на той лошади, которая тебе понравилась? Здесь все здорово. Жарко ли там у вас, потому что у нас тут очень жарко...
Нет, это звучало убого, я выкинул письмо и начал заново.
...
Дорогая Пиппа, как ты там? Я много о тебе думаю и надеюсь, что у тебя все нормально. Надеюсь, что в Техасе все нормально здорово. Признаюсь, мне тут совсем не круто, но я завел пару друзей и потихоньку привыкаю. Скажи, а ты скучаешь по дому? Я скучаю. Я очень скучаю по Нью-Йорку. Как бы я хотел, чтобы мы с тобой жили поближе друг к другу. Как твоя голова? Надеюсь, получше. Прости, что...
— Подружке пишешь? — спросил Борис — он читал у меня через плечо, хрустя яблоком.
— Отвали.
— А что с ней случилось? — когда я не ответил, спросил снова: — Ты ее ударил?
— Чего? — перепросил я, слушая вполуха.
— Ну, я про голову ее. Ты поэтому извиняешься? Врезал ей или как?
— Да, конечно, — ответил я, но по его очень серьезному, очень сосредоточенному лицу вдруг понял, что он не шутит.
— Ты что, думаешь, я девчонок бью? — спросил я.
Он пожал плечами:
— Ну, вдруг она сама нарвалась.
— Ээээ, мы тут в Америке женщин не бьем.
Он оскалился, сплюнул яблочное зернышко.
— Конечно, нет. Американцы просто нападают на страны поменьше, которые расходятся с ними во взглядах.
— Борис, заткнись и вали отсюда.
Но его замечание меня растревожило, и вместо того, чтобы начать письмо к Пиппе заново, я принялся писать Хоби.
...
Дорогой мистер Хобарт, здравствуйте, как поживаете? Надеюсь, у вас все хорошо. Я так и не поблагодарил вас за вашу доброту ко мне тогда, в Нью-Йорке. Надеюсь, у вас с Космо все нормально, хотя понимаю, что вы оба скучаете по Пиппе. Как у нее дела? Надеюсь, она начала снова заниматься музыкой. И надеюсь, что...
Но — так и не отправил. И потому очень обрадовался, когда получил письмо — взаправдашнее длинное бумажное письмо — от самого Хоби.
— Это у тебя что такое? — подозрительно спросил отец, заметив нью-йоркский штемпель и выхватил письмо у меня из рук.
— Что?
Но отец уже надорвал конверт. Он быстро проглядел письмо и потерял к нему всякий интерес.
— Держи, — сказал он, возвращая мне письмо. — Прости, дружок. Ошибся.
Письмо само по себе уже было прекрасным, осязаемым артефактом — ровный почерк, дорогая бумага, отголосок пустынных комнат, денег.
...
Дорогой Тео,
Я так хотел получить от тебя весточку, но рад, что ничего не получил, потому что, надеюсь, это означает, что тебе там хорошо и есть чем заняться. У нас уже падают листья, на Вашингтон-сквер желто и сыро, холодает. Утром по субботам мы с Космо слоняемся по Виллидж, я беру его на руки и заношу в сырную лавку — не уверен, что это совсем законно, но барышни за прилавком припасают для него кусочки и обрезки сыра. Он скучает по Пиппе так же сильно, как и я, но, — как и я впрочем — аппетита не теряет. Теперь, когда мороз уже не за горами, мы с ним иногда едим возле камина.
Надеюсь, что ты там уже освоился и завел друзей. Когда я говорю с Пиппой по телефону, голос у нее не слишком-то радостный, хотя здоровье заметно улучшилось. На День благодарения собираюсь слетать к ним туда. Уж не знаю, обрадуется ли мне Маргарет, но Пиппа меня ждет, поэтому поеду. Если Космо пустят в самолет, возьму и его. В письмо вкладываю фото, которое тебе, может, понравится — это чиппендейловское бюро только что доставили в ужасном состоянии, мне сказали, что оно стояло в каком-то сарае, без обогрева, где-то в Уотервлите, Нью-Йорк. Все исцарапанное, иссеченное, крышка разломана надвое, но ты только посмотри на эти заостренные, напряженные когти, которые сжимают шар. Ножки на фото не слишком хорошо вышли, но все равно видно, с какой силой когти в шар впились. Подлинный шедевр, как же жаль, что его так дурно хранили. Не знаю, видно ли тебе, какая у дерева волнистая поверхность — просто невероятно. Магазин же я открываю пару-тройку раз в неделю, по предварительной договоренности, а так, по большей части вожусь в подвале с вещами, которые мне присылают частные клиенты. Миссис Школьник и еще кое-кто из соседей спрашивали про тебя — у нас тут все по-старому, только вот с миссис Чо с корейского рынка случился небольшой удар (совсем небольшой, она уже даже вернулась к работе). А еще кофейня на Хадсон-стрит, которая так мне нравилась, закрылась, очень печально. Утром шел мимо — похоже, там теперь будет... не знаю, как и назвать. Какая-то японская сувенирная лавка. Ну вот, вижу, что опять разошелся и места уже остается мало, но надеюсь, что ты там счастлив и тебе хорошо, и хоть самую малость не так уж и одиноко, как ты опасался. Если я здесь могу что-нибудь для тебя сделать или хоть чем-то помочь, прошу тебя, дай мне знать — и я помогу.
Той ночью, пьяный, я лежал возле Бориса на батиковом покрывале и пытался припомнить, как же выглядела Пиппа. Но через голые окна светила такая огромная и прозрачная луна, что вместо этого я стал вспоминать историю, которую мне рассказывала мама, про то, как она в детстве ездила с родителями на конные шоу — на заднем сиденье их старенького «бьюика».
— Ехать нужно было долго-предолго, иногда часов по десять — по разбитым проселочным дорогам. Колеса обозрения, засыпанные опилками арены для родео, и повсюду стоит запах попкорна и лошадиного навоза. Как-то вечером, в Сан-Антонио, я немного раскисла — мне хотелось к себе в комнату, к моей собаке, улечься в собственную постель, — а папа поднял меня на руки над ярмаркой и велел поглядеть на луну. «Когда тоскуешь по дому, — сказал он, — просто взгляни на небо. Потому что, куда бы ты ни поехала, луна везде — одна и та же». И потому, когда он умер, а мне пришлось уехать к тетке Бесс... в общем, даже сейчас, в Нью-Йорке, вижу полную луну — и будто это он говорит мне, что не надо глядеть в прошлое, не надо ни о чем жалеть, — что дом там, где я, — она поцеловала меня в нос. — Или где ты, щенуля. Ты — мой центр земли.
Шорох рядом.
— Поттер? — спросил Борис. — Не спишь?
— Можешь мне кое-что сказать? — спросил я. — Какая луна в Индонезии?
— Это ты о чем вообще?
— Ну или, не знаю там, в России? Такая же, как здесь?
Он легонько постучал мне по виску костяшками пальцев — я уже знал, что этот его жест означает «придурок».
— Да везде одна и та же, — ответил он, зевнув, упершись в покрывало тощей рукой в браслетах. — А что?
— Да так, — ответил я и после напряженной паузы спросил: — Ты слышал?
Хлопнула дверь.
— Что это? — спросил я, повернувшись к нему лицом.
Мы поглядели друг на друга, прислушались. Внизу раздались голоса — смех, люди топочут по дому, вдруг грохот, как будто что-то опрокинули.
— Это твой отец? — спросил я, привстав — и тут услышал женский голос, пронзительный, пьяный.
Борис тоже сел — в падавшем из окна свете он казался тщедушным, болезненно-бледным. Казалось, будто внизу двигают мебель и швыряются вещами.
— Что они говорят? — прошептал я.
Борис прислушался. Я видел все жилки и впадинки у него на шее.
— Чушь всякую, — ответил он. — Напились.
Мы оба вслушивались — Борис куда внимательнее моего.
— А кто это там с ним? — спросил я.
— Какая-то шлюха, — он послушал еще минутку — лоб нахмурен, профиль резко вырисовывается в лунном свете — и снова улегся. — Две шлюхи.
Я перекатился на другой бок и поглядел на экран айпода. 3.17 ночи.
— Мать твою, — простонал Борис, почесывая живот. — Когда ж они заткнутся?
— Пить охота, — сказал я после неловкого молчания.
Он фыркнул:
— Ха! Поверь мне, сейчас туда ходить не надо.
— Что они делают? — спросил я.
Одна из женщин вдруг закричала — то ли от радости, то ли от ужаса — было не разобрать.
Мы лежали, одеревенев, пялились в потолок, слушали зловещий грохот и перестуки.
— Они украинки? — спросил я, помолчав немного.
Хоть я не понимал ни слова, но уже провел с Борисом достаточно времени, чтоб суметь отличить украинские интонации от русских.
— Пять с плюсом, Поттер. — Чуть позже: — Прикури-ка мне сигарету.
Мы передавали сигарету друг другу в темноте, наконец где-то еще хлопнула дверь, и голоса стихли. Борис выдохнул последний дымный парок и, перекатившись на бок, загасил сигарету в забитой до краев пепельнице.
— Спокойной ночи, — прошептал он.
— Спокойной ночи.
Он уснул практически мгновенно — было слышно по тому, как он задышал, но я долго не мог заснуть, от сигареты в горле у меня першило, а голова кружилась. Как же меня занесло в эту странную новую жизнь, где по ночам орут пьяные иностранцы, а я хожу в грязной одежде и никто меня не любит? Рядом храпел ничего не подозревавший Борис. Уже под утро, когда я наконец уснул, мне приснилась мама: она сидела напротив меня в электричке метро — на «шестерке», слегка покачиваясь, лицо у нее в дрожащем искусственном свете было спокойное.
Ты что здесь делаешь? — спросила она. — Домой! Живо! Буду ждать тебя там. Только голос был не совсем ее, и когда я присмотрелся, то увидел, что это вовсе не она, а кто-то, кто просто притворился ею. И я, дрожа, хватая ртом воздух, проснулся.
Отец Бориса был фигурой загадочной. Борис объяснял это так: он постоянно торчал на месте, где велись работы, на своей шахте, в какой-нибудь глуши, и вместе с бригадой мог сидеть там неделями.
— Не моется, — сухо сказал Борис. — Не просыхает.
Его раздолбанный коротковолновый радиоприемник стоял на кухне («Еще с брежневских времен, — сказал Борис, — ни за что не выбросит»), русскоязычные газеты и выпуски «Ю-Эс-Эй Тудей», на которые я иногда натыкался, тоже были его. Однажды я зашел в одну из ванных комнат в Борисовом доме (где было довольно-таки омерзительно — никаких тебе занавесок в ванной и сидений на туалетах, а в ванне росла какая-то черная дрянь) и до ужаса испугался мокрого и вонючего костюма его отца, который покойником болтался на душевом карнизе — бесформенный, весь в зацепках, сшитый из комковатой коричневой шерсти цвета вывороченных корней, — с него так и лило на пол, будто от какого-то влажно дышащего голема из Старого Света или как с попавшей в полицейскую сеть одежды утопленника.
— Ты чего? — спросил Борис, когда я оттуда вышел.
— Твой отец сам костюмы стирает? — спросил я. — Прямо в раковине?
Подпиравший дверной косяк Борис закусил заусенец на большом пальце, уклончиво дернул плечами.
— Шутишь, что ли? — спросил я, а затем, потому что он все глядел на меня, добавил: — Что? В России нет химчисток?
— У него куча всяких цацек и крутых вещей, — прорычал Борис, не выпуская пальца изо рта. — Часы «Ролекс», ботинки «Феррагамо». Может стирать костюмы, как ему вздумается.
— Ясно, — ответил я и сменил тему. Прошло еще несколько недель, и я думать забыл о Борисовом отце. Но однажды Борис, опоздав к началу урока, проскользнул на английский с бордовым синяком под глазом.
— А, получил в мяч лицом, — бодро ответил он, когда миссис Спир («Спирсецкая», как он ее звал) с подозрением спросила, что с ним случилось.
Я знал, что он врет. Пока мы вяло обсуждали Ральфа Уолдо Эмерсона, я косился на соседний ряд и раздумывал, когда это Борис успел обзавестись фингалом после того, как я вчера от него ушел, чтобы выгулять Поппера — Ксандра так часто оставляла его во дворе на привязи, что я вроде как чувствовал себя за него в ответе.
— Что натворил? — спросил я, нагнав его после урока.
— А?
— Откуда синяк?
Он подмигнул мне.
— Ой, ладно тебе, — сказал он, толкнув меня плечом.
— Ну откуда? Напился?
— Отец приходил, — сказал он и, когда я ничего не ответил, добавил: — Ну а что еще, Поттер? Ты как думал?
— Господи, но за что?
Он пожал плечами.
— Хорошо, что ты ушел, — сказал он, потирая здоровый глаз. — Не ждал, что он заявится. Спал на диване внизу. Сначала подумал, что это ты.
— Что случилось?
— Ах, — сказал Борис, шумно выдохнув — чувствовалось, что на пути в школу он покурил. — Увидел пивные бутылки на полу.
— Он тебя ударил, потому что ты пил?
— Потому что в говно был, вот почему. Пьяный, как бревно, похоже, он даже не понимал, что меня бьет. Утром увидел мое лицо — плакал, извинялся. Да и вообще, его теперь долго не будет.
— Почему?
— Сказал, что там дел много. Три недели его не будет. Недалеко от шахты, знаешь, есть государственный бордель.
— Никакие они не государственные, — сказал я, а сам подумал: а вдруг государственные.
— Ну, ты меня понял. Но есть и хорошее — он мне деньги оставил.
— Сколько?
— Четыре тысячи.
— Да ладно.
— Нет-нет, — он хлопнул себя по лбу, — прости, я в рублях думаю! Где-то сотни две долларов, но все равно. Надо было больше просить, но не рискнул.
Мы дошли до развилки в коридоре, где мне надо было сворачивать на алгебру, а Борису — на политическое устройство Америки — сущее для него наказание. Курс был обязательный, легкий даже по расслабленным стандартам нашей школы, но объяснять Борису про Билль о правах или разницу между конституционно закрепленными и подразумеваемыми полномочиями Конгресса США было все равно, что объяснять миссис Барбур — как я однажды попытался, — что такое сервер.
— Ладно, увидимся после уроков, — сказал Борис. — Напомни-ка, в чем разница между Федеральным банком и Федеральным резервом?
— Ты сказал кому-нибудь?
— Сказал что?
— Сам знаешь что.
— Что, заявить на меня хочешь? — рассмеялся Борис.
— Не на тебя. На него.
— И зачем? Что в этом хорошего? Ну-ка, объясни. Чтобы меня депортировали?
— Понял, — сказал я после неловкой паузы.
— Итак — сегодня ужинаем в ресторане! — объявил Борис. — В мексиканском, может? — Борис поначалу с недоверием относился к мексиканской пище, но потом полюбил ее — говорил, что в России такого не едят и что, если привыкнуть, еда неплоха, хотя к слишком острой он все равно не притронется. — Можем на автобусе доехать.
— Китайский ближе. И еда там лучше.
— Ага, а помнишь, что?
— Ой, да, точно, — сказал я. В прошлый раз мы оттуда сбежали, не заплатив. — Тогда проехали.
Борису Ксандра нравилась куда больше моего: он забегал вперед, чтобы распахнуть перед ней дверь, хвалил ее стрижку, предлагал понести сумки. Я его дразнил из-за этого с тех самых пор, как засек, что он пялится ей в декольте, когда она потянулась за лежавшим на кухонной стойке мобильником.
— Ух, какая телка, — сказал Борис, когда мы поднялись ко мне в комнату. — Думаешь, отец твой разозлится, если узнает?
— Скорее всего, даже не заметит.
— Нет, я серьезно, как по-твоему, что твой отец мне сделает?
— Если что?
— Если я Ксандру.
— Не знаю, в полицию, наверное, позвонит.
Он фыркнул насмешливо:
— Это зачем?
— Да не чтоб тебя забрали. А ее. За растление несовершеннолетнего.
— Я готов.
— Ну и трахай ее на здоровье, — сказал я, — пусть в тюрьму сядет, мне плевать.
Борис перекатился на живот и лукаво глянул на меня:
— Она кокаин нюхает, ты знал?
— Чего?
— Кокаин, — он зашмыгал носом.
— Да ну, врешь, — сказал я, а когда он заухмылялся, спросил: — А ты откуда знаешь?
— Да вижу. По тому, как она говорит. И еще она зубами скрипит. Последи за ней как-нибудь.
Я не знал, за чем надо было следить. Но как-то вечером мы зашли домой — отца не было, а она как раз поднимала голову от журнального столика, шмыгая носом, придерживая рукой забранные назад волосы. Когда она вскинула голову и заметила нас, на мгновение наступила полная тишина, а потом она отвернулась, как будто нас там и вовсе не было.
Мы так и прошли мимо, поднялись ко мне в комнату. Я раньше никогда не видел, как нюхают наркотики, но тут уж даже мне было понятно, чем она занята.
— Ух, заводит, — сказал Борис, когда я закрыл дверь. — Интересно, где она их прячет?
— Не знаю, — ответил я, плюхнувшись на кровать.
Во дворе зашумела машина — Ксандра уезжала.
— Как думаешь, она с нами поделится?
— С тобой — может.
Борис опустился на пол у кровати, оперся о стену, подтянул колени к животу.
— Думаешь, она торгует?
— Да ну, нет! — ответил я после заминки, недоверчиво. — А ты думаешь — да?
— Ха! Тебе же лучше, если да.
— Это как?
— В доме нал есть.
— Толку-то мне от этого.
Он окинул меня опытным, оценивающим взглядом.
— А кто у вас по счетам платит, Поттер? — спросил он.
— Хм, — этим вопросом, который, несомненно, имел огромную практическую ценность, я как-то раньше не задавался. — Не знаю. Отец, наверное. Хотя Ксандра тоже вкладывается.
— А у него откуда? Деньги откуда?
— Без понятия, — сказал я. — Ему звонят разные люди, а потом он уходит куда-то.
— А чековую книжку в доме видел? Наличку?
— Нет. Никогда. Иногда — фишки.
— Фишки и есть нал, — моментально отозвался Борис, сплевывая на пол отгрызенный ноготь.
— Верно. Только, если тебе нет восемнадцати, в казино их не обналичишь.
Борис усмехнулся:
— Да брось. Надо будет, выкрутимся. Напялим на тебя твой пидорский школьный пиджачок с гербом, подойдешь к окошку: «Ах, прошу прощения, мисс...»
Я перекатился на край кровати и изо всех сил стукнул его по руке.
— Иди на хуй! — меня задело то, как он передразнил мои интонации — жеманно, по-снобски.
— А вот этого нельзя говорить, Поттер, — глумливо сказал Борис, потирая руку. — И сраного цента не получишь. Я просто что хочу сказать — на самый крайний случай я знаю, где у моего отца лежит чековая книжка, — он протянул ко мне раскрытые ладони, — понял?
— Понял.
— Ну, то есть надо будет выписать поддельный чек — выпишу поддельный чек, — философски добавил Борис. — Хорошо знать, что так можно. Я ж тебе не говорю — полезай к ним в комнату, поройся в их вещах — но ты все равно ушами не хлопай, ага?
Борис с отцом не праздновали День благодарения, а у моего отца с Ксандрой был заказан столик во французском ресторанчике при «Эм-Джи-Эм Гранд» на развлекательную программу «Романтические роскошества».
— Хочешь с нами пойти? — спросил отец, когда увидел, что я листаю лежавший на кухонной стойке буклет: сердечки, фейерверки, блюдо с жареной индейкой под полоской трехцветных флажков. — Или тебе есть чем заняться?
— Нет, спасибо. — Мило с его стороны, конечно, но мне было не по себе от одной мысли, что я стану свидетелем хоть чего угодно романтического между отцом и Ксандрой. — У меня другие планы.
— И какие же?
— Я уже кое с кем другим праздную.
— Это с кем? — С отцом приключился редкий приступ, родительской заботы. — С другом?
— Дай-ка я угадаю, — вмешалась Ксандра — она стояла босиком, в футболке «Майами Долфинс», служившей ей ночнушкой, и пялилась в холодильник. — С тем, кто сжирает все апельсины и яблоки, которые я домой приношу.
— Ой, да ладно тебе, — сонно сказал отец, обнимая ее сзади, — тебе нравится малыш russki — этот, как его там, Борис.
— Ну да, нравится. И хорошо, наверное, что нравится, потому что он постоянно тут торчит. Блин, — воскликнула она, вывернувшись из отцовских рук и шлепнув себя по голому бедру, — кто в дом комаров напустил? Тео, закрывай за собой дверь к бассейну — неужели сложно запомнить? Сто раз тебе говорила.
— Кстати, знаете что, раз уж вы приглашаете, я могу и с вами День благодарения отпраздновать, — любезно заметил я, прислонясь к кухонной стойке. — Почему бы и нет?
Я хотел позлить Ксандру и с удовольствием увидел, что своего добился.
— Но столик заказан на двоих, — сказала Ксандра, отбросив волосы со лба, взглядывая на отца.
— Ну, слушай, что-нибудь придумают.
— Тогда надо позвонить, предупредить.
— Ну и хорошо, звони, — сказал отец, слегка упорото похлопал ее по спине и поплелся в гостиную — проверять футбольные таблицы.
Мы с Ксандрой пару секунд смотрели друг на друга, потом она отвела взгляд — будто в какое-то мрачное и неприглядное будущее заглянула.
— Мне надо выпить кофе, — вяло сказала она.
— Это не я оставил дверь открытой.
— И я не знаю кто. Зато я знаю, что эти чокнутые торговцы «Амвеем» вон там не осушили фонтан, перед тем как съехать, и комаров развелось — тьма, куда ни плюнь, ну вот, еще один, твою мать!
— Слушай, не заводись. Я ведь могу с вами и не ехать.
Она поставила на стол пачку фильтров для кофеварки.
— Ну так что тогда? — спросила она. — Менять мне бронь на столик или нет?
— Эй, что у вас там происходит? — послышался голос отца из соседней комнаты, где он свил себе гнездо из покрытых круглыми разводами картонок под пиво, пустых сигаретных пачек и размеченных таблиц баккара.
— Ничего, — крикнула в ответ Ксандра.
Несколько минут спустя, когда кофеварка начала шипеть и пощелкивать, она потерла глаза и сказала чуть охрипшим от сна голосом:
— Я не говорила, что не хочу тебя с нами брать.
— Знаю. Я и не говорил, что ты не хочешь. — И потом добавил: — И еще, чтоб ты знала, это не я оставляю дверь открытой. Это папа, когда он туда выходит по телефону поговорить.
Ксандра, которая как раз полезла в шкафчик за своей кофейной кружкой с логотипом «Планеты Голливуд», оглянулась на меня через плечо.
— Ты ведь на самом деле не будешь у него дома праздновать? — спросила она. — У малыша русского или у кого там?
— Не. Мы просто у нас тут телик посмотрим.
— Принести вам чего-нибудь?
— Борису понравились те маленькие колбаски. А я крылышки люблю. Которые острые.
— Еще чего-нибудь? Может, тех штук, типа мини-такитос? Вам они вроде тоже нравятся, да?
— Было бы круто.
— Договорились. Подкормлю вас, ребята. Одна просьба — сигареты мои не трогать. Мне плевать, если вы курите, — добавила она, подняв руку, жестом велев мне помолчать, — я не то чтобы вас в чем-то обвиняю, но кто-то повадился таскать сигареты из блока на кухне, а я за него по двадцать пять баксов каждую неделю отстегиваю.
С тех самых пор как Борис появился в школе с подбитым глазом, я представлял себе его отца таким толстошеим выходцем из СССР, со свинячьими глазками и стрижкой под машинку. Однако же, когда мы с ним наконец встретились, я с удивлением увидел, что он худой и бледный, будто умирающий с голоду поэт.
Изможденный, грудь впалая — он курил одну за другой, носил застиранные до серого рубашки и пил кружками приторный чай. Но если глянуть ему в глаза, становилось ясно, что хрупкость его — обманчива. Он был жилистый, натянутый как струна — дурным нравом от него так и искрило, — узкокостный и остролицый, как и Борис, только взгляд у него был злобный, налитый кровью, а зубы — бурые мелкие пилки. Мне он напоминал бешеную лисицу.
Хоть я однажды мельком его видел и даже слышал, как он ночами топает по дому (ну или думал, что слышу именно его), лицом к лицу мы с ним встретились незадолго до Дня благодарения. Заходим после школы домой к Борису — смеемся, болтаем, а он сидит, ссутулившись, за кухонным столом, перед ним — стакан и бутылка. Одежда на нем была потрепанная, а вот туфли — дорогие, и еще куча золотых украшений; он только посмотрел на нас своими воспаленными глазками, и мы сразу же заткнулись. Он был щуплый, маленький человечек, но поглядишь ему в лицо — и побоишься подходить близко.
— Здрасте, — осторожно сказал я.
— Привет, — ответил он — лицо непроницаемое, акцент сильнее, чем у Бориса — и, повернувшись к сыну, сказал что-то по-украински. Последовал короткий разговор, за которым я наблюдал с большим интересом. Интересно было видеть, как менялся Борис, когда говорил на другом языке — становился живее, бойчее, как будто другой, более складный человек вдруг занимал его место.
И вдруг, совершенно неожиданно, мистер Павликовский протянул мне обе руки.
— Спасибо, — хрипло сказал он.
Я, конечно, боялся к нему приближаться — это как к дикому зверю подходить, но все равно шагнул, неловко выставив вперед руки. Он ухватил их своими задубевшими, холодными ладонями.
— Ты хороший человек, — сказал он. Взгляд у него был налитый кровью, чересчур пристальный. Я захотел отвернуться и сам себя устыдился.
— Дай тебе бог здоровья и всего наилучшего, — сказал он. — Ты мне как сын. За то, что принял моего сына в вашу семью.
В нашу семью? Я в замешательстве оглянулся на Бориса.
Мистер Павликовский перевел взгляд на него:
— Ты ему рассказал, что я сказал?
— Он сказал, что ты теперь — член нашей семьи, — скучающим тоном сказал Борис, — и если он может тебе хоть чем-нибудь помочь...
К превеликому моему удивлению мистер Павликовский притянул меня к себе и основательно так обнял — я зажмурился, изо всех сил стараясь не замечать, как от него пахнет: кремом для волос, немытым телом, алкоголем и каким-то резким, отвратительно пахучим одеколоном.
— Это вот что вообще было? — тихонько спросил я, когда мы поднялись в Борисову комнату и закрыли дверь.
Борис завел глаза к потолку:
— Уж поверь. Тебе этого знать не надо.
— И что, он всегда такой — налитой? А как его еще не уволили? — Борис хихикнул:
— Он в компании большая шишка, — ответил он, — типа того.
Мы с Борисом сидели в полутемной, задрапированной батиком комнате до тех пор, пока по двору не прогрохотал грузовик его отца.
— Не скоро теперь вернется, — сказал Борис, когда я отпустил занавеску и она качнулась обратно. — Он расстраивается из-за того, что подолгу оставляет меня одного. Он знает, что скоро праздник, и спрашивает, могу ли я пожить у тебя дома.
— Да ты и так все время у нас.
— Он знает, — сказал Борис, зачесывая пятерней волосы назад, с глаз. — Потому и благодарил тебя. Но насчет твоего адреса я наврал, надеюсь, ты не против.
— Почему?
— Да потому, — он подобрал ноги, чтобы я мог усесться с ним рядом — и просить не пришлось, — что-то мне кажется, ты не обрадуешься, если он пьяный завалится к вам домой посреди ночи. Перебудит твоего отца с Ксандрой. Да, и вот еще что, если он вдруг спросит — он думает, что фамилия твоя — Поттер.
— Почему?
— Так лучше, — невозмутимо сказал Борис. — Поверь мне.
Мы с Борисом лежали на полу перед нашим телевизором, ели чипсы, пили водку и смотрели парад «Мэйсис» в честь Дня благодарения. В Нью-Йорке шел снег. На экране только что промелькнули огромные надувные фигуры — Снупи, Рональд Макдональд, Губка Боб, мистер Арахис, — на Геральд-сквер танцевала труппа гавайских танцоров в набедренных повязках и соломенных юбках.
— Не хотел бы я быть на их месте, — заметил Борис, — спорим, они уже все жопы себе поморозили.
— Ага, — ответил я, хоть и не обращал никакого внимания ни на шары, ни на танцоров. Увидев Геральд-сквер по телевизору, я почувствовал себя так, будто застрял в миллионе световых лет от Земли и вдруг поймал сигналы первых радиостанций: голоса дикторов и аплодисменты слушателей из давно исчезнувшей цивилизации.
— Придурки. Ну разве можно так одеваться? Девчонки лечиться потом будут. — Борис, конечно, яростно жаловался на жару в Лас-Вегасе, но при этом еще и неколебимо верил в то, что заболеть можно от чего угодно «холодного»: от бассейнов без подогрева, от кондиционера у меня дома и даже от льда в напитках.
Он перекатился на спину и передал мне бутылку.
— Ходили на такой парад? С мамой?
— Не.
— А чего нет? — спросил Борис, скармливая Попперу кусок чипса.
— Nekulturny, — слово это я подцепил от Бориса. — И туристов толпы.
Он закурил сам, протянул сигарету мне.
— Грустишь?
— Немножко, — ответил я, наклонившись прикурить от его спички.
Я все вспоминал прошлый День благодарения, он снова и снова прокручивался у меня в голове, словно фильм, который никак не выключить: вот мама шлепает по квартире босиком, в старых джинсах с пузырями на коленках, открывает бутылку вина, наливает мне немного имбирного эля в бокал для шампанского, выставляет на стол оливки, делает музыку погромче, надевает дурацкий праздничный фартук, разворачивает купленную в Чайнатауне грудку индейки — и тотчас же отшатывается, сморщив нос: «Господи, Тео, да она протухла, открой-ка мне дверь!» — от аммиачной вони в глазах слезится, мама несется вниз по пожарной лестнице, держа индейку перед собой на вытянутых руках, будто неразорвавшуюся гранату, выскакивает на улицу, мчится к мусорным бакам, пока я, высунувшись из окна, с восторгом изображаю, будто меня тошнит. Мы скромно поужинали консервированной зеленой фасолью, консервированной клюквой и коричневым рисом с жареным миндалем: «Наш вегетарианский социалистический День благодарения», — шутила мама. Мы ничего особенного не планировали, потому что у мамы на работе горел какой-то проект; в следующем году, пообещала она (от смеха у нас уже болели животы, отчего-то испорченная индейка вызвала у нас приступ невероятного веселья), возьмем машину напрокат и съездим в Вермонт, к ее другу Джеду или же закажем столик в каком-нибудь шикарном ресторане вроде «Грамерси Таверн». Только этого будущего не стало, и я отмечал алкогольно-чипсовый День благодарения перед теликом с Борисом.
— Что есть будем, Поттер? — спросил Борис, потирая живот.
— Чего? Ты есть хочешь?
Он покрутил туда-сюда ладонью: comme ci, comme ça [Более-менее (фр.).].
— А ты?
— Не особо, — я изодрал себе все небо чипсами, и от сигарет меня уже мутило.
Внезапно Борис привскочил, завывая от смеха.
— Слушай, — сказал он, пнув меня, тыча в экран, — ты слышал?
— Что?
— Новостник. Поздравил с праздником своих детей. «Сволочь и Кейси».
— Да брось, — Борис вечно путал на слух такие вот английские слова — получались иногда забавные, но чаще всего просто глупые слуховые малапропизмы.
— «Сволочь и Кейси»! Вот ведь, а? Ну ладно Кейси, но собственного ребенка в праздничной программе обозвать «Сволочью»?
— Да не говорил он этого.
— Ладно, ладно, ты у нас все знаешь, и что же он тогда сказал?
— Хрена ли я должен знать-то?
— Тогда чего ты со мной споришь? Почему ты все всегда лучше знаешь? Да что такое с вами, американцами? Как может такая тупорылая нация быть такой богатой и такой высокомерной? Американцы... кинозвезды... телезвезды... назовут детей Яблоками, Одеялами, Голубыми и Сволочами и еще хрен знает как.
— И это ты к чему?..
— Это я к тому, что у вас любая херь демократией называется. Насилие... жадность... тупость... но если это делают американцы, то все ок. Ну что, я не прав? Не прав?
— Вот ты никак не заткнешься, да?
— Я знаю, что я слышал, ха! Сволочь! Вот что тебе скажу. Если б я думал, что у меня ребенок — сволочь, хрена с два я б его так назвал.
В холодильнике были крылышки, такитос и маленькие колбаски, которые принесла Ксандра, и еще дим-самы из китайского торгового центра, где любил есть отец, но когда мы наконец собрались поужинать, бутылка водки (Борисов вклад в День благодарения) уже наполовину опустела, и мы медленно, но верно собирались блевать.
Борис по пьяни, бывало, серьезнел, поддавался русской любви к проблемным темам и вечным вопросам и сидел теперь на мраморной столешнице, размахивал нацепленной на вилку колбаской и несколько горячечно рассуждал о нищете, капитализме, глобальном потеплении и о том, в какую жопу катится этот мир.
Я начал терять связь с реальностью и сказал:
— Борис, заткнись. Не хочу это слышать.
Он сходил ко мне в комнату за школьным экземпляром «Уолдена» и зачитывал оттуда какой-то пространный пассаж, который якобы подтверждал что-то там, что он пытался мне доказать.
Брошенная книга — к счастью, в мягкой обложке — чиркнула меня по скуле.
— Ischézni! Вон пошел!
— Дебил, это ж мой дом!
Колбаска — вместе с вилкой — просвистела у меня возле головы, едва в нее не врезавшись. Но мы хохотали. К вечеру нас совсем развезло: мы катались по полу, спотыкались друг о друга, смеялись, ругались, ползали по дому на четвереньках. По телевизору шел футбольный матч, и хоть он бесил нас обоих, лень было искать пульт и переключать канал. Борис был такой бухой, что все пытался говорить со мной по-русски.
— Говори по-английски или вообще заткнись. — Я попытался ухватиться за перила и, неуклюже увернувшись от Борисова кулака, рухнул на журнальный столик.
— Ty menjá dostál!! Poshël ty!
— Кулдык-кулдык-кулдык, — отозвался я плаксивым девчачьим голосом, лежа лицом в ковролине. Пол подпрыгивал и раскачивался, будто корабельная палуба. — Балалайка тра-та-та.
— Сраный télik, — сказал Борис, рухнув на пол рядом со мной и бессмысленно лягнув телевизор. — Не хочу это говно смотреть.
— Ну да, ох, мать твою, — я перекатился на спину, хватаясь за живот, — я тоже не хочу.
Глаза у меня никак не желали глядеть прямо, вокруг каждого предмета во все стороны расползалось по сияющему нимбу.
— Давай погоду посмотрим, — сказал Борис и потащился вперед, загребая коленками по полу. — Хочу знать, какая погода в Новой Гвинее.
— Ищи сам, я не знаю, на каком она канале.
— Дубай! — воскликнул Борис, грохнувшись на четвереньки — хлынули вязкие русские слова, среди которых я распознал пару-тройку ругательств.
— Angliyski! Говори по-английски!
— Там снег, да? — он потряс меня за плечо. — Мужик говорит, там снег, дурила, ty vidish? Снег в Дубае! Чудеса, Поттер! Смотри!
— В Дублине, дебил! Не в Дубае!
— Vali otsyúda! Отъебись!
Тут я, похоже, отрубился (чем все частенько и заканчивалось, когда Борис приходил с бутылкой), потому что после этого помню только, что свет вдруг совсем поменялся, а я стою на коленях возле раздвижных дверей, прижавшись лбом к стеклу, а на ковре рядом — лужа блевотины. Борис лежал лицом вниз на диване — одна рука свесилась вниз — и крепко спал, счастливо похрапывая. Попчик тоже спал, удобно приткнувшись подбородком в затылок Борису. Чувствовал я себя погано. На поверхности воды в бассейне плавала мертвая бабочка. Звучный машинный гул. В пластиковых сетках фильтра — водоворот утонувших сверчков и жуков. С неба жарило нечеловеческое, слепящее закатное солнце, кроваво-красные ряды облаков напоминали апокалиптичные съемки бедствий и катастроф: взрывы на тихоокеанских атоллах, полотнища пламени тянутся за бегущими стадами зверей.
Не было бы Бориса, я б, наверное, расплакался. Вместо того я пошел в ванную и там еще раз проблевался, а потом, попив водички из-под крана, взял бумажных полотенец и вытер грязищу, которую развел в гостиной, хоть голова у меня раскалывалась так, что я почти ничего не видел. Из-за крылышек в соусе барбекю рвота была мерзкого оранжевого цвета и никак не оттиралась, и, пытаясь отдраить пятно на полу средством для мытья посуды, я изо всех сил подбадривал себя нью-йоркскими воспоминаниями: о квартире Барбуров с китайским фарфором и приветливыми швейцарами, и еще о доме Хоби — вневременной заводи со старыми книгами и громким тиканьем часов, старинной мебелью и бархатными портьерами, повсюду — осадок прошлого, тихие комнаты, где все вещи покойны, осмысленны. Часто по ночам, когда меня захлестывало от странности того, где я оказался, я убаюкивал себя воспоминаниями о мастерской Хоби, о густом запахе воска и палисандровой стружки, потом — об узенькой лесенке наверх, в гостиную, на восточные ковры падали пыльные лучи солнечного света.
Позвоню-ка, подумал я. Почему бы и нет? Я еще не совсем протрезвел, поэтому и решил, что идея неплохая. Но телефон все звонил и звонил. Наконец, после двух или трех попыток, после унылого получаса перед теликом — тошнота, пот градом, в желудке какой-то ад, перед глазами канал «Погода», на дорогах гололедица, холодный фронт переместился к Монтане — я решил позвонить Энди и пошел на кухню, чтобы не разбудить Бориса. Трубку сняла Китси.
— Мы не можем сейчас говорить, — торопливо выпалила она, когда поняла, кто звонит, — мы опаздываем. Мы идем ужинать.
— Куда? — спросил я, моргая. Голова по-прежнему болела так, что даже стоять было тяжело.
— К Ван Нессам, на Пятую. Это мамины друзья.
Издалека несся еле слышный вой Тодди, рык Платта: «Отвали от меня!!!»
— А Энди на пару слов можно? — спросил я, уставясь в кухонный пол.
— Нет, правда, мы... Иду, мам! — прокричала она, а мне сказала: — С Днем благодарения!
— И тебя, — ответил я, — передавай всем от меня привет.
Но она уже бросила трубку.
Мои страхи насчет Борисова отца слегка поулеглись после того, как он тогда взял меня за руки и поблагодарил за то, что я присматриваю за Борисом. Да, мистер Павликовский («Мистер!» — ржал Борис) мужик был жутковатый, это правда, но теперь я даже думал, что, может, не такой уж он и ужасный, как кажется. На неделе после Дня благодарения мы дважды после школы заставали его на кухне — он бормотнет только пару вежливых фраз, закидываясь водкой и утирая салфеткой взмокший лоб, его русые волосы намазаны каким-то маслянистым кремом и кажутся темными, а из раздолбанного радиоприемника разносятся на всю кухню русские новости. Но как-то раз, вечером, когда мы вместе с Поппером, которого я привел домой к Борису, сидели внизу и смотрели «Зверя с пятью пальцами» — старый фильм с Петером Лорре, входная дверь вдруг с грохотом распахнулась.
Борис хлопнул себя по лбу.
— Черт!
Я и опомниться не успел, а он уже всучил мне Поппера, схватил меня за воротник, рывком поставил на ноги и вытолкнул в сторону черного хода.
— Чего?..
Он махнул рукой — пошел!
— Собака! — прошипел он. — Отец его убьет. Быстрее!
Я промчался через кухню и — тихо-тихо — выскользнул через заднюю дверь. На улице было очень темно. В кои-то веки Поппер не издал ни звука. Я опустил его на землю — знал, что он не отстанет, и прокрался к незанавешенным окнам гостиной.
У отца в руке была трость, раньше я его с ней не видел. Грузно опираясь на нее, он прохромал в ярко освещенную комнату, будто актер — на сцену. Борис стоял, обхватив себя руками, скрестив их на щуплой груди.
Они с отцом ссорились — точнее, отец что-то сердито ему говорил. Борис смотрел в пол. Волосы свисали ему на лицо, так что виден был только кончик носа.
Вдруг, вскинув голову, Борис резко что-то ответил и развернулся, чтобы уйти. И тут — с такой злобой, что я едва понял, что происходит — отец Бориса вскинулся, как змея, огрел тростью Бориса промеж лопаток и свалил его на пол. Не успел Борис встать — он упал на четвереньки, — как мистер Павликовский пинками повалил его обратно, а потом схватил за рубашку и рывком поставил на ноги. Визжа и вопя что-то на русском, он принялся хлестать его по щекам красной, унизанной кольцами рукой. А потом, отшвырнув Бориса в центр комнаты — у того аж ноги подкосились, с силой приложил его по лицу скругленным концом трости.
В шоке я попятился от окна, оторопев настолько, что споткнулся о мешок с мусором и упал. Перепугавшийся от шума Поппер носился туда-сюда и визгливо подвывал. Пока я в панике барахтался там, пытаясь встать на ноги — под грохот консервных банок и пивных бутылок, — дверь распахнулась, на бетон выплеснулся квадрат желтого света. Я скорее-скорее поднялся на ноги, подхватил Поппера и рванул с места.
Но это, к счастью, был Борис. Он догнал меня, схватил за руку и потащил дальше по улице.
— Господи, — сказал я, притормаживая, пытаясь оглянуться. — Что вообще случилось?
Позади хлопнула входная дверь Борисова дома. Мистер Павликовский стоял в дверях, спиной к свету, и, одной рукой держась за косяк, тряс кулаком и орал что-то по-русски.
Борис тащил меня за собой.
— Давай, пошел!
Мы мчались по темной улице, шлепая подошвами по асфальту, до тех пор пока голос его отца не смолк вдали.
— Мать твою, — вырвалось у меня. Мы свернули за угол, и я перешел на шаг. Сердце колотилось, перед глазами все плыло, Поппер хныкал и пытался вывернуться у меня из рук, я опустил его на землю, и он заметался кругами вокруг нас. — В чем дело-то?
— Ай, ни в чем, — отчего-то весьма бодро ответил Борис, с влажным хлюпающим звуком вытерев нос. — Буря в стакане воды, как говорят у нас. Он до чертиков просто.
Я согнулся пополам, уперся ладонями в колени, хватал ртом воздух.
— Злой до чертиков или пьяный до чертиков?
— И то, и другое. Хорошо, хоть он Попчика не видел, а то не знаю, что бы было. Он считает, что животным место на улице. Смотри, — сказал он, показывая мне бутылку водки, — смотри, что у меня есть. Стырил, когда убегал.
Я почуял кровь еще до того, как ее увидел. Светила луна — всего-то полумесяц, но кое-что было видно — и когда я остановился и взглянул ему в лицо, то увидел, что из носа у него льет, а рубашка почернела от крови.
— Господи, — я все никак не мог перевести дух, — ты как вообще?
— Пойдем-ка на детскую площадку, отдышимся, — сказал Борис.
На лице у него живого места не было: глаз заплыл, из жуткой крючкообразной раны на лбу хлещет кровь.
— Борис! Надо идти домой.
Он вскинул бровь:
— Домой?
— Ко мне домой. Да короче. Выглядишь жутко.
Он рассмеялся, обнажив окровавленные зубы, и ткнул меня под ребра.
— Не-a, перед тем как я покажусь Ксандре, мне надо выпить. Пошли, Поттер. Не хочешь, что ли, чтоб чуток попустило? После такого-то?
Возле заброшенного общественного центра под луной серебром поблескивали горки на детской площадке. Мы сели на бортик фонтана, свесив ноги в его засохшую чашу, и передавали друг другу бутылку до тех пор, пока не потеряли счет времени.
— Никогда такого раньше не видел, — сказал я, вытирая рот тыльной стороной ладони. Звезды слегка подергивались.
Борис, опершись на отставленные назад руки, запрокинув голову, пел себе под нос по-польски.
— Обосраться со страху можно, — сказал я, — от папаши твоего.
— Ага, — бодро подтвердил Борис, вытирая губы о плечо окровавленной рубашки. — Он и убивал. Однажды на шахте забил человека до смерти.
— Да не ври.
— Нет, это правда. Это в Новой Гвинее было. Он попытался выставить все так, будто на человека сверху камни попадали и его убило, но нам все равно сразу после этого пришлось уехать.
Я это обдумал.
— Отец твой не очень, гм, крепкий, — сказал я, — ну, то есть не понимаю, как...
— Не-е, да не кулаками. Этим, как его... — он изобразил резкие удары, — разводным ключом.
Я молчал. В том, как Борис с силой припечатывал воздух воображаемым разводным ключом, было что-то такое, похожее на правду.
Борис заворочался рядом, прикуривая — дымно выдохнул.
— Хочешь? — он отдал сигарету мне, себе прикурил новую, потрогал челюсть костяшками пальцев. — Ай, — сказал он, подвигав ей.
— Больно?
Он сонно рассмеялся и стукнул меня по плечу:
— А ты как думал, придурок?
И вот нас уже снова трясет от хохота, и мы ползаем на четвереньках по щебенке. Я был пьяный, а в голове — высь, холод и до странного ясно. Потом, все в пыли после катания и валяния по земле, мы, пошатываясь, шли домой почти в кромешной темноте, вокруг нас встают великанами ряды заброшенных домов и пустынная ночь, высоко над нами — яркие сколы звезд, за нами семенит Попчик, а мы качаемся из стороны в сторону и хохочем так, что горло снова сводит рвотными позывами и мы еле удерживаемся, чтоб не наблевать у дороги.
Борис что было сил горланил все ту же песенку:
А-а-а, а-а-а,
byly sobie kotki dwa.
A-a-a, kotki dwa,
szarobure...
Я пнул его:
— По-английски!
— Давай, я тебя научу. А-а-а, а-а-а...
— Расскажи, что это значит.
— Ладно, расскажу. «Жили-были два котенка, — пропел Борис, — серо-бурых два котенка... А-а-а-а...»
— Два котенка?
Он попытался мне врезать и чуть не упал.
— Да заткнись! Щас будет самая классная часть. — Вытерев рот ладонью, он запрокинул голову и запел:
Спи, мой милый,
С неба дам тебе звезду,
Все-все детки спят,
И плохие детки спят,
Все спят дети,
Только ты не спишь,
А-а-а-а...
Жили-были два котенка...
Когда мы добрались до моего дома — адски шумя и цыкая друг на друга, оказалось, что в гараже пусто и дома никого нет.
— Слава богу, — пылко воскликнул Борис и, повалившись на бетонную дорожку, пал ниц перед Господом.
Я ухватил его за воротник:
— Вставай!
В доме, при свете лицо у него было жутким: везде кровь, глаз заплыл до блестящей щелочки.
— Подожди, — сказал я, уронил его на ковер в центре комнаты, а сам поковылял в ванную — поискать, чем бы намазать его рану. Но там были только шампунь и флакончик зеленых духов, которые Ксандра выиграла в какой-то лотерее в «Уинне». Пьяно припоминая какие-то мамины слова про то, что духи, мол, это антисептик в пшиках, я вернулся в гостиную, где Борис пластом лежал на ковре, а Поппер взволнованно обнюхивал его окровавленную рубашку.
— Так, — сказал я, отталкивая собаку, промокая кровавое пятно у него на лбу мокрой тряпкой, — лежи смирно.
Борис дернулся, прорычал:
— Ты чего, блин, делаешь?
— Заткнись ты, — сказал я, убирая волосы у него с глаз.
Он пробормотал что-то по-русски. Я старался действовать поаккуратнее, но был не трезвее Бориса, поэтому, когда я побрызгал рану духами, он взвизгнул и врезал мне по зубам.
— Охуел, что ли? — спросил я, потрогав губу — на пальцах осталась кровь. — Ты смотри, что ты сделал.
— Blyad, — сказал он, закашлявшись, засучив ногами, — вонища какая. Ты, сука, чем меня полил?
Я расхохотался. Никак не мог удержаться.
— Урод! — взревел он, пнув меня так сильно, что я упал. Но он и сам смеялся. Протянул мне руку, чтоб помочь подняться, но я ее лягнул.
— Отвали! — Я хохотал так, что не мог и слова выговорить. — Ты пахнешь Ксандрой!
— Господи, я щас задохнусь. Надо смыть это.
Мы выкатились во двор, по пути скидывая одежду, прыгая на одной ноге, чтоб выпутаться из штанов, и бросились в бассейн: что этого делать не стоило, стало ясно ровно в тот необратимый, опрокинутый миг, когда я, мертвецки пьяный, с подкашивающимися ногами, туда упал. Меня так с размаху приложило холодной водой, что чуть дух не вышибло.
Я хватался руками за воду, пытаясь всплыть, — глаза жжет, в носу печет от хлорки. В лицо мне ударило струей воды, и я сплюнул ее обратно, в его сторону. Борис белесым пятном маячил в темноте — щеки ввалились, черные волосы прилипли к скулам. Хохоча, мы с ним толкались, окунали друг друга в воду — я, правда, уже клацал зубами, да и был такой пьяный, так меня мутило, что трудновато было скакать в воде в четыре метра глубиной.
Борис нырнул. Ухватил меня за лодыжку, утянул под воду, и перед глазами у меня встала темная стена пузырьков.
Я дергался, я сопротивлялся. Я будто снова попал в музей, в закрытое темное пространство — ни вперед, ни назад. Я бился, вертелся — мои панические выдохи бульканьем проплывали у меня перед глазами, подводный набат, тьма. Наконец — я уж практически заглотнул воды в легкие — мне удалось вырваться, и я вынырнул.
Всхлипывая, я цеплялся за края бассейна и хватал ртом воздух. Когда в глазах прояснилось, я разглядел Бориса, который, кашляя и ругаясь, пробирался к ступенькам. Задыхаясь от злости, я то вплавь, то прыжками продрался за ним и подцепил ногой его за лодыжку, так что он с размаху шлепнулся лицом в воду.
— Урод! — пробулькал я, когда он выплыл обратно. Он попытался что-то сказать, но я изо всех сил плеснул водой ему в лицо — еще, и еще, — а потом запустил руки ему в волосы и окунул в воду.
— Придурок вонючий! — проорал я, когда он снова всплыл — задыхаясь, по лицу стекает вода. — Никогда больше так не делай!
Я уперся обеими руками ему в плечи и хотел было навалиться на него и уйти под воду — загнать его поглубже, подержать там хорошенько, как вдруг он вытянул руку, вцепился в мою и я заметил, что лицо у него белое и он весь дрожит.
— Хватит, — сказал он, хватая ртом воздух, и тут я наконец увидел, до чего у него помутневшие, странные стали глаза.
— Эй, — спросил я, — ты как?
Но его скрутил такой приступ, кашля, что он не мог ответить. Из носа у него снова пошла кровь — темные струи хлынули между пальцев. Я подхватил его, и вместе мы с ним выползли на ступеньки бассейна — ноги так и остались в воде, сил не было даже вылезти.
Разбудило меня яркое солнце. Мы лежали у меня в кровати, полуодетые, с мокрыми головами, дрожа от нагнанного кондиционером холода, а между нами, похрапывая, спал Поппер. Простыни были сырые, и от них воняло хлоркой, голова у меня раскалывалась, а во рту был мерзкий металлический привкус, будто я сосал горстку мелочи.
Я замер, боясь, что если сдвину голову хоть на миллиметр, то меня вырвет, потом — очень аккуратно — поднялся, сел.
— Борис? — позвал я, потирая щеку тыльной стороной ладони. Подушка была перемазана потеками засохшей крови. — Ты не спишь?
— Ой, бо-о-же, — простонал Борис — мертвенно-бледный, взмокший от пота, он перекатился на живот и вцепился в матрас. Из одежды на нем были только его браслеты а-ля Сид Вишес и трусы — похоже, мои. — Меня щас стошнит.
— Не здесь, — пнул я его, — вставай!
Бормоча что-то себе под нос, он поковылял в ванную. Слышно было, как его там выворачивает. От этого звука меня и затошнило, и немного пробило на истерику. Я перевернулся на живот и захохотал в подушку. Когда Борис на заплетающихся ногах вернулся обратно, я аж вздрогнул, увидев его фингал, запекшуюся у ноздрей кровь и покрытую коркой ссадину на лбу.
— Ого, — сказал я, — выглядишь ты жутко. Тебя зашивать надо.
— Знаешь что? — спросил Борис, шлепнулся обратно на кровать, лег на живот.
— Что?
— Мы, блин, в школу опоздали!
Мы катались по кровати и захлебывались от хохота. Я был весь разбит, меня тошнило, но и то думал, никогда не перестану смеяться.
Борис свесился с кровати, зашарил рукой по полу. Хлоп — снова поднял голову:
— Ай, это что такое?
Я сел и жадно потянулся за водой, ну, то есть я думал, что это вода, но тут он сунул стакан мне под нос, и от запаха к горлу подкатила тошнота.
Борис заухал. Быстрее молнии навалился на меня: сплошь острые кости и клейкая кожа, от него несло потом, рвотой и еще чем-то, грязным, сырым, будто стоячей водой из пруда. Он больно ущипнул меня за щеку и ткнул стаканом водки мне прямо в лицо:
— Пора пить лекарство! Ну-ну-ну, — крикнул он, когда я вышиб стакан у него из рук и заехал ему по губе скользящим ударом, который как-то никуда и не попал.
Возбужденно гавкал Поппер. Борис зажал мою голову у себя под мышкой, схватил мою вчерашнюю грязную рубашку и попытался засунуть мне ее в рот, но я был проворнее и столкнул его с кровати, так что он врезался головой в стену.
— Ой, бля, — сказал он, сонно потирая лицо раскрытой ладонью, посмеиваясь.
Я встал, пошатываясь, покрывшись холодным потом, и добрел до ванной, где в один-два мощных приступа — уперевшись рукой в стену — вывернул все, что было в желудке, в унитаз. Слышно было, как ржет Борис в соседней комнате.
— Два пальца в рот! — крикнул он, и что-то еще потом, что я упустил, потому что вновь содрогнулся от рвоты.
Когда все прошло, я пару раз сплюнул, затем утер рот тыльной стороной ладони. В ванной был ад: из душа капало, дверцы нараспашку, на полу навалены чавкающие водой полотенца и окровавленные тряпки. Зябко поеживаясь после приступа тошноты, я зачерпнул ладонями воды из-под крана, попил, поплескал себе в лицо. Мое гологрудое отражение в зеркале было сгорбленным, бледным, губа, которую мне накануне разбил Борис, раздулась.
Борис все так же лежал на полу, обмяк, прислонившись головой к стене. Когда я вернулся, он приоткрыл здоровый глаз и усмехнулся, глядя на меня:
— Получше?
— Пошел в жопу! Даже, сука, не говори со мной!
— Поделом тебе. Говорил, не дури с этим стаканом.
— Говорил?
— Совсем не помнишь? — он потрогал языком верхнюю губу, проверил, не кровит ли она снова. Теперь, когда на нем не было рубашки, видны были все зазоры у него между ребрами, все застарелые следы от побоев, краснота загара, расползавшаяся по груди. — Стакан на полу, о-о-очень дурная идея. К несчастью! Говорил тебе, не ставь его там. Теперь беда будет.
— Не надо было мне водку на голову лить, — сказал я, нащупал свои очки и затем вытащил из общей кучи грязной одежды на полу первые попавшиеся штаны.
Борис ущипнул себя за переносицу, рассмеялся:
— Да я помочь тебе хотел. Капелька бухла — и сразу лучше.
— Да уж, огромное тебе спасибо.
— Я правду говорю. Если ее потом не сблевать обратно. Голова проходит сразу, как по волшебству. От отца моего толку мало, но вот этой, очень толковой вещи он меня научил. А лучше всего, если есть холодное пивко.
— Ну-ка, поди сюда, — сказал я. Я стоял у окна и глядел на бассейн под окнами.
— А?
— Поди, погляди. Хочу, чтоб ты это увидел.
— Ну просто скажи, что там, — промямлил с пола Борис. — Неохота вставать.
— Уж придется.
Внизу было настоящее место преступления. На каменной дорожке, ведущей к бассейну, — полоса кровавых брызг. Вокруг беспорядочно раскиданы, разбросаны ботинки, джинсы, промокшая от крови рубашка. На дне бассейна, в самом глубоком месте, плавал прохудившийся Борисов ботинок. И самое ужасное: на отмели, у ступенек, колыхалась жирная пена блевотины.
Без особого усердия повозив туда-сюда пылесосом для бассейна, мы уселись на кухне — курили отцовские «Вайсрой», болтали. Был почти полдень — и думать поздно о том, чтоб пойти таки в школу. Борис — расхристанный, весь какой-то взвинченный, рубашка сваливается с плеча, хлопает дверцами шкафчиков, сокрушается, что нет чая — заварил нам отвратительного кофе, вскипятив на русский манер перемолотые зерна в кастрюльке.
— Нет-нет, — остановил он меня, когда я налил себе кофе в обычного размера чашку. — Очень крепкий, очень мало надо.
Я отпил, поморщился.
Он окунул в кофе палец, облизнул его.
— Хорошо бы печенья.
— Издеваешься?
— А хлеба с маслом? — с надеждой спросил он.
Я сполз с кухонной стойки — аккуратненько, потому что голова болела по-прежнему, порылся в ящиках и в одном наконец нашел сахар в пакетиках и пачку кукурузных чипсов, которые Ксандра притащила из бара.
— Жесть, — сказал я, взглянув на его лицо.
— Чего?
— Что это тебя отец так.
— Да ничо, — промычал Борис, наклонив голову так, чтоб получилось засунуть чипс в рот целиком. — Однажды он мне ребро сломал.
Наступило долгое молчание, потом я сказал, просто потому, что больше не знал, что сказать:
— Ну, сломанное ребро — это не так уж страшно.
— Не, но больно. Вот это, — он задрал рубашку и показал мне, какое ребро.
— Я думал, он тебя убьет.
Он поддел меня плечом:
— Ай, я его нарочно разозлил. Огрызнулся. Чтоб ты смог Попчика оттуда увести. Слушай, нормально, — покровительственно добавил он, потому что я так и стоял, вытаращившись на него, — да, вчера ночью он рвал и метал, но когда он меня увидит, ему будет очень стыдно.
— Может, тебе тут какое-то время пожить?
Борис отставил руки назад, откинулся, снисходительно усмехнулся:
— Да не волнуйся. Бывает у него депрессия, вот и все.
— А-а... — В сдобренном «Джонни Уокером» прошлом, отец — со следами рвоты на сорочках, под звонки разъяренных сослуживцев, иногда даже со слезами на глазах — валил все свои приступы бешенства на «депрессию».
Борис рассмеялся — казалось, ему было по-настоящему смешно:
— И чего? Тебе что, самому иногда грустно не бывает?
— Его в тюрьму надо за такое.
— Ой, да ладно. — Борису надоел его мерзкий кофе и он полез в холодильник за пивом. — Отец, ну да, характер у него тяжелый, но он меня любит. Когда уезжал из Украины, мог меня вообще соседям оставить. Как было с моими друзьями, Максом и Сережей, Макс потом оказался на улице. Кроме того, если ты так думаешь, то и я тогда сам тоже должен сидеть в тюрьме.
— То есть как?
— Я один раз пытался его убить. Серьезно! — сказал он, когда увидел, как я на него гляжу. — Пытался!
— Не верю.
— Нет, правда, — спокойно подтвердил он. — Я из-за этого очень переживаю. Прошлой зимой на Украине я его выманил на улицу — он был такой пьяный, что вышел. А я потом дверь запер. Думал, уж точно замерзнет в снегу. Классно, что не замерз, да? — загоготал он. — Господи, я б тогда застрял на Украине. Жрал бы из мусорных баков. Спал бы на вокзале.
— И что случилось?
— Не знаю. Было еще не очень поздно. Кто-то его увидел и посадил в машину, какая-то женщина, наверное, не знаю. Ну и, в общем, он тогда напился еще сильнее и домой вернулся только через пару дней — повезло мне, потому что он не помнил, что было. Он мне тогда принес футбольный мяч и пообещал с этого дня пить только пиво. Ну, месяц где-то продержался.
Я потер глаза под стеклами очков.
— А в школе что говорить будешь?
Он щелкнул клапаном пивной банки:
— А?
— Ну, это. — Синяк у него на лице был цвета сырого мяса. — Вопросы точно будут.
Он засмеялся, ткнул меня локтем:
— Скажу им, что это ты меня так, — ответил он.
— Нет, ну серьезно.
— А я серьезно.
— Борис, не смешно.
— Ой, ну хватит тебе. Футбол, скейтборд, — черные волосы упали ему на лицо тенью, и он отбросил их назад, — ты ж не хочешь, чтоб меня отсюда выслали, да?
— Ну да, — ответил я после неловкого молчания.
— Потому что — Польша, — он протянул мне пиво, — вот, что будет. Туда депортируют. Хотя Польша, — хохоток, будто резкий лай, — господи, лучше, чем Украина!
— Но тебя ведь не могут туда отправить, верно?
Он, нахмурившись, разглядывал руки — грязные, с запекшейся под ногтями кровью.
— Нет, — запальчиво ответил он, — потому что я тогда убью себя.
— Ой-ой-ой. — Борис вечно угрожал себя убить — по самым разным причинам.
— Серьезно! Я тогда умру! Лучше умереть!
— Да не умрешь!
— Умру! Зима там — ты не знаешь, каково это. Даже воздух отвратительный. Один серый бетон и ветер...
— Ну, бывает же там и лето когда-то.
— Ой, да господи, — он схватил мою сигарету, глубоко затянулся, выпустил струю дыма в потолок. — Комары. Вонючая грязища. Везде воняет какой-то плесенью. Мне было так одиноко, так жрать хотелось — ну, правда, серьезно, я иногда был такой голодный, что приду на реку и думаю — утоплюсь.
Голова у меня раскалывалась. В сушилке крутились Борисовы шмотки (которые на самом деле были моими). На улице светило яркое, злобное солнце.
— Не знаю, как ты, — сказал я, отбирая у него сигарету, — а я б не отказался от настоящей еды.
— И что делать будем?
— Надо было идти в школу.
— Хмммм, — Борис мне четко дал понять, что в школу ходит только потому, что я туда хожу, и потому, что ему больше нечего делать.
— Нет, правда. Надо было идти. Там сегодня пицца.
Борис нахмурился с неподдельным сожалением.
— Капец. — И вот чем еще хороша была школа — нас там хотя бы кормили. — Теперь уж поздно.
Иногда я просыпался по ночам, подвывая. После взрыва хуже всего было то, как я носил его в собственном теле — этот его грохот, его костоломное пекло. Во сне у меня всегда было два выхода — светлый и темный. И приходилось выбираться через темный, потому что светлый подрагивал пламенем и жаром. Но в темном — в темном были трупы. Хорошо, что Борис никогда не злился и даже не пугался, когда я его вот так будил, будто бы в его мире вопли ужаса по ночам были самым обычным делом. Бывало, он поднимет Попчика, который храпел у нас в ногах, и переложит мягким сонным ворохом мне на грудь. И вот так, придавленный со всех сторон их теплом, я лежал, считал про себя по-испански или пытался припомнить все слова, которые я знал на русском (ругательства по большей части), пока не засну.
Когда я только приехал в Лас-Вегас, то пытался подбодрить себя, воображая, будто мама жива и живет себе в Нью-Йорке привычной жизнью — болтает со швейцарами, берет в кафешке навынос кофе с кексом, ждет электрички в метро на Шестой линии, стоя возле газетного киоска. Но этого хватило ненадолго. Теперь же я зарывался лицом в чужую подушку, от которой совсем не пахло ни мамой, ни домом, и вспоминал квартиру Барбуров на Парк-авеню, а иногда — дом Хоби в Виллидже.
...
Очень жаль, что твой отец распродал все мамины вещи. Надо было сказать мне, я купил бы что-нибудь и сохранил для тебя. В дни печали — ну, у меня по крайней мере так — знакомые вещи, вещи, которые остались неизменными, могут стать утешительным ориентиром. Судя по твоим описаниям, пустыня — этот безбрежный океан жары — место и ужасное, и прекрасное одновременно. Может, и есть что-то в этой ее пустоте, в этой ее первозданности. Свет ушедших дней сильно разнится со светом дней нынешних, и все же в этом доме каждый уголок напоминает мне о прошлом. Но когда я думаю о тебе, то кажется, будто ты ушел на корабле в море — уплыл в чужестранную яркость, где нет никаких дорог, а есть только звезды и небо.
Письмо это было вложено в старое издание «Ветра, песка и звезд» [«Ветер, песок и звезды» (Wind, Sand and Stars) — так в американском переводе называется книга А. де Сент-Экзюпери Terre des hommes, в русском переводе — «Планета людей».] Сент-Экзюпери, которое я потом читал и перечитывал. Я так и оставил письмо в книжке, где оно замялось и засалилось от постоянных перечитываний.
В Вегасе я только Борису и рассказал, как погибла мама, — и, к слову сказать, информацию эту он воспринял достаточно спокойно, ведь сам он уже успел повидать столько хаоса и насилия, что мой рассказ его ничуть не шокировал. Он сам видел мощные взрывы на шахтах в Бату-Хиджау, где работал его отец, и еще в таких местах, о которых я даже и не слышал, а кроме того, не зная особо никаких деталей, Борис сумел еще достаточно точно угадать, какую взрывчатку тогда использовали.
При всей своей разговорчивости он был достаточно скрытным, и я знал, что он никому не разболтает, мне и предупреждать не надо. Может, оттого, что он рос без матери и сам тесно сходился то, например, с Вами, то с отцовским «денщиком» Евгением, то с Джуди, женой хозяина бара в Кармейволлаге, моя привязанность к Хоби вовсе не казалась ему странной.
— Люди обещают писать, а сами не пишут, — сказал он как-то раз, когда мы сидели на кухне, взглянув на письмо от Хоби. — А этот мужик пишет тебе все время.
— Да, он хороший.
Я уже давно оставил надежду объяснить Борису все про Хоби, про его дом, про мастерскую, про то, как вдумчиво он умеет слушать — не то что отец, — и сильнее всего про то, какая там, ну вроде как приятная атмосфера для мыслей: туманный, осенний, мягкий и манящий микроклимат, где в обществе Хоби я чувствовал себя уютно и безопасно.
Борис зачерпнул пальцем арахисового масла из стоявшей между нами на столе банки, сунул палец в рот. Арахисовое масло он тоже распробовал — его, как и маршмеллоу, еще одно любимое Борисово лакомство, в России было почти не достать.
— Старый гомик? — спросил он.
Я растерялся.
— Нет, — ответил с ходу, а потом: — Не знаю.
— Ну и неважно, — сказал Борис, протягивая мне банку. — Я знавал очень славных старых гомиков.
— По-моему, он не такой, — неуверенно произнес я.
Борис пожал плечами:
— Да какая разница? Он к тебе добр? Мы-то с тобой немного доброты в жизни видали, правда?
Борису мой отец понравился, и чувство это было взаимным. Он лучше моего понимал, чем именно отец зарабатывает на жизнь; ему и говорить не пришлось, он и сам понял, что, если отец проигрался, к нему лучше не подходить, и еще он знал, что отцу нужно то, в чем я ему как раз отказывал — ему нужна была публика; когда он в угаре от выигрыша, взбудораженный, куражась, расхаживал по кухне, ему нужно было, чтоб его рассказы выслушивали, чтоб говорили ему: вот молодец какой. Стоило нам заслышать, как он, разгоряченный, ликующий, мечется внизу в победном чаду — радостно топочет, шумит, Борис тут же откладывал книгу, спускался к нему и терпеливо выслушивал занудный, карта за картой, отчет отца о том, как он сыграл этим вечером в баккара, который зачастую перерастал в невыносимый (для меня) пересказ других его достижений — до самой его учебы в колледже и неудавшейся актерской карьеры.
— А ты мне не рассказывал, что у тебя отец в фильмах снимался, — сказал Борис, возвращаясь наверх с чашкой уже простывшего чаю.
— Ну, снимался. Типа в двух.
— Ну, слушай. Вот тот, тот реально известный фильм — про полицейских, помнишь, — там полицейский брал взятки. Как он назывался?
— У него роль была маленькая. Он на экране был, знаешь, секунду. Играл адвоката, которого застрелили на улице.
Борис пожал плечами:
— Ну и что? Все равно интересно. Приехал бы на Украину — как звезду бы встречали.
— Вот и ехал бы, и Ксандра с ним.
Мой отец разделял страсть Бориса к тому, что сам он называл «интеллектуальными беседами». Политикой я не интересовался, политические взгляды отца волновали меня и того меньше, и я не желал ввязываться в бессмысленные споры о том, что творится в мире, которые так обожал отец. Но вот Борис — пьяный ли, трезвый ли — с радостью ему в этом потакал. Частенько во время таких разговоров отец всю дорогу размахивал руками и передразнивал Борисов акцент, так что я мог только зубами скрежетать. Но Борис, похоже, этого не замечал — или не обижался. Бывало, он пойдет поставить чайник и не вернется, спущусь, а они спорят самозабвенно на кухне, будто актеры на сцене, о распаде СССР или о чем-то в таком духе.
— Ай, Поттер, — говорил он, вернувшись, — папа твой — такой классный мужик!
Я вытащил айподовские наушники из ушей:
— Как скажешь.
— Ну правда, — сказал Борис, шлепаясь на пол, — такой общительный, такой умный. И тебя любит!
— Не знаю, с чего ты это взял.
— Да брось! Он хочет наладить с тобой отношения, просто не знает как. Ему хотелось бы, чтоб это не я, а ты с ним вел беседы.
— Это он тебе сказал?
— Нет. Но правда же! Я знаю.
— Чуть было не поверил.
Борис испытующе глянул на меня:
— За что ты его так ненавидишь?
— Я его не ненавижу.
— Он разбил твоей матери сердце, — веско произнес Борис, — когда ушел. Но тебе надо простить его. Это все теперь в прошлом.
Я уставился на него. Это вот, значит, что отец людям рассказывает?
— Да чушь собачья, — я привскочил, отшвырнул книжку с комиксами. — Мама... — как же объяснить-то? — ты не понимаешь, он вел себя с нами, как мудак, да мы обрадовались, когда он ушел. Знаю, ты думаешь, что он такой классный, все дела...
— А чего в нем ужасного? Потому что с другими женщинами встречался? — спросил Борис, выставив перед собой раскрытые ладони. — Бывает. У него своя жизнь. Ты-то тут при чем?
Не веря своим ушам, я покачал головой:
— Чувак, — сказал я, — вот он тебе мозги запудрил.
Меня всякий раз поражало, как отец мог кого угодно охмурить и заставить плясать под свою дудку. Ему одалживали деньги, продвигали по службе, знакомили с нужными людьми, пускали пожить в свои летние виллы, люди ели у него с рук — а потом вдруг все, дружба кончалась, и отец начинал окучивать кого-нибудь еще. Борис обхватил колени, прислонился к стене.
— Ладно, ладно, Поттер, — миролюбиво сказал он, — твой враг — мой враг. Ты его ненавидишь — я его ненавижу. Но, — он склонил набок голову, — вот он я. Живу в его доме. Что мне делать? Разговаривать, быть милым, приветливым? Или выказывать неуважение?
— Этого я не говорил! Просто не верь всем его рассказам.
Борис усмехнулся:
— Я ничьим рассказам не верю, — сказал он, дружески меня лягнув, — даже твоим.
Отцу Борис, конечно, нравился, но все равно я всеми силами старался отвлечь его внимание от того факта, что Борис практически к нам переселился, что, впрочем, было не так уж и сложно, потому что в перерывах между наркотой и игрой отец был такой рассеянный, что не заметил бы, если бы я и рысь, например, домой привел. Уломать Ксандру было труднее, потому что она чаще ныла про то, какие это расходы, несмотря на то что Борис делал свой вклад в хозяйство — постоянно таскал нам ворованную еду. Когда Ксандра была дома, он, чтобы не попадаться ей на глаза, сидел наверху — хмурясь, читал «Идиота» на русском или слушал музыку через мои переносные колонки. Я носил ему с кухни еду и пиво и научился делать чай так, как он любит: обжигающе горячий, с тремя кусочками сахара.
На носу уже было Рождество, хотя по погоде и не скажешь: по ночам было прохладно, но днем — светло, жарко. Когда поднимался ветер, зонтик возле бассейна хлопал пулеметной очередью. По ночам сверкали молнии, но дождя не было, иногда ветром взметало песок, и он, взвихрившись, носился туда-сюда по улице.
На меня предстоящие праздники наводили тоску, Борис относился к ним куда спокойнее:
— Это все для детей, — презрительно сказал он, лежа у меня на кровати, опираясь на отставленные назад локти. — Елка, игрушки. У нас в сочельник свои praznyky будут. Что скажешь?
— Praznyky?
— Ну это. Типа как вечеринка. Не целый прямо рождественский обед, а просто вкусный ужин. Приготовим что-нибудь особенное, может, отца твоего с Ксандрой позовем. Как думаешь, они согласятся с нами поесть?
К превеликому моему удивлению отец — и даже Ксандра — от этой идеи пришли в восторг (отец, думаю, в основном потому, что ему нравилось само слово praznyky и нравилось заставлять Бориса то и дело его произносить). Двадцать третьего числа мы с Борисом отправились за покупками — с реальными деньгами, которые нам выдал отец (повезло нам, потому что в облюбованном нами супермаркете было полно закупавшегося к праздникам народу — не своруешь ничего толком) — и вернулись с картошкой, курицей, набором малоаппетитных ингредиентов (кислая капуста, грибы, консервированный горошек, сметана) для какого-то праздничного польского блюда, которое, по словам Бориса, он умел готовить, ржаными булками (Борис настоял на том, чтоб хлеб был черный, белый, сказал он, для нашего ужина совсем не подходит), фунтом масла, маринованными огурцами и рождественскими сладостями.
Борис сказал, что есть мы сядем, когда на небе зажжется первая звезда — Вифлеемская звезда. Но мы особо никогда ни для кого не готовили — все больше для себя, и в результате здорово припозднились. В сочельник, часам к восьми вечера мы сделали это блюдо из кислой капусты, а курице оставалось торчать в духовке еще минут десять (мы сообразили, как его готовить, прочитав инструкцию на упаковке), когда вошел отец, насвистывая «Украсьте зал», и лихо забарабанил по дверце кухонного шкафчика, чтобы привлечь наше внимание.
— Давайте, ребята! — воскликнул он. Лицо у него было раскрасневшееся, блестящее, а говорил он очень быстро — натужным, отрывистым тоном, который мне хорошо был знаком. На нем был модный, старый, еще нью-йоркский костюм от «Дольче и Габбаны», но без галстука — рубашка выбилась, пуговицы у горла расстегнуты. — Давайте, причешитесь-ка, приоденьтесь. Я веду нас в ресторан. Тео, у тебя есть одежда поприличнее? Должна же быть.
— Но... — Я расстроенно глядел на него. Узнаю папочку — впорхнуть вот так и в последний момент поменять все планы.
— Ой, да ладно тебе. Ничего с вашей курицей не сделается. Ведь не сделается? Не сделается, — он тараторил, как из пулемета строчил. — И эту, другую штуку можно тоже убрать в холодильник. Съедим ее завтра, на рождественский обед — это же тоже еще будут praznyky? Или praznyky только в сочельник? Или я что-то путаю? Да, ну ладно, тогда у нас свои будут — на Рождество. Новая традиция. И разогретое даже вкуснее. Слушайте, будет потрясно. Борис, — он уже выпроваживал Бориса из кухни, — какой у тебя размер рубашки, товарищ? Не знаешь? Есть у меня куча старых рубашек от «Брукс Бразерс», надо бы все их тебе отдать, отличнейшие рубашки, ты не подумай чего, тебе они, наверно, до колен будут, просто мне они в горле узковаты стали, а на тебе, если рукава подвернешь, будет самое то...
Хоть я жил в Лас-Вегасе уже почти полгода, на Стрипе был всего четвертый или пятый раз, а Борис, который себя вполне комфортно чувствовал, курсируя по нашей крохотной орбите школа — торговый центр — дом, и вовсе в настоящем Лас-Вегасе почти что и не бывал. Мы с изумлением глазели на водопады неона, а вокруг нас сияло, пульсировало, пузырями лилось электричество, и под безумным ливнем огней лицо у Бориса вспыхивало то алым, то золотым.
Внутри «Венецианца» гондольеры перемещались по настоящему каналу с настоящей водой, от которой разило химикатами, а оперные певцы в маскарадных костюмах распевали под искусственными небесами «Тихую ночь» и «Аве, Мария». Мы с Борисом, загребая ногами, неловко тащились за отцом с Ксандрой, чувствуя себя оборванцами, до того пришибленные, что в головах мало что укладывалось. Отец заказал нам столик в шикарном итальянском ресторане с дубовыми панелями на стенах — сетевой собрат куда более знаменитого нью-йоркского ресторана.
— Так, заказывайте все, чего хочется, — сказал он, отодвигая стул для Ксандры. — Я угощаю. Отрывайтесь.
И мы поймали его на слове. Мы ели флан из спаржи под соусом, винегрет с луком-шалотом, копченого лосося, карпаччо из копченой угольной рыбы, перчателли с испанскими артишоками и черным трюфелем, хрустящего черного окуня с шафраном и бобами фава, стейк из грудинки на барбекю, тушеные говяжьи ребрышки, и еще паннакотту, тыквенный пирог и инжирное мороженое на десерт. Это было в сто, в пятьсот раз лучше всего, что я ел за последние месяцы, а то и за всю жизнь, а Борис, который одной только угольной рыбы съел две порции в одно лицо, был в экстазе.
— Ай, прэлэстно, — чуть ли не урча, в пятнадцатый раз повторил он, когда хорошенькая юная официантка принесла нам к кофе еще одну тарелку со сладостями и бискотти. — Спасибо! Спасибо вам, мистер Поттер, Ксандра, — снова и снова говорил он. — Вкуснота!
Отец, который по сравнению с нами и не ел почти ничего (да и Ксандра тоже), отодвинул тарелку. Виски у него взмокли от пота, а лицо было до того красным и блестящим, что казалось, он вот-вот засветится.
— Благодарить надо китайчика в бейсболке «Чикаго Кабз», который весь вечер в казино деньги просаживал, — сказал он. — Господи боже. Да там вообще невозможно было проиграть, — пока мы ехали, он успел уже нам похвастаться сорванным кушем — жирной скаткой сотенных, перехваченных резинкой. — Карта нам так и шла. Ретроградный Меркурий и Луна в зените! Ну то есть — просто как по волшебству. Знаешь, бывает иногда такое — от стола как будто свет исходит, заметным таким нимбом, и ты понимаешь — да, вот оно. Ты и есть этот свет. Там офигенный крупье, Диего, обожаю Диего — блин, чушь, конечно, но он одно лицо с художником Диего Риверой, только в офигеннейшем смокинге. Я вам уже рассказывал про Диего? Он там уже сорок лет, еще со времен «Фламинго». Огромный, тучный, солидный мужик. Мексиканец, короче. Быстрые скользкие ручки, увесистые кольца... — он пошевелил пальцами. — «Бак-кар-РРА»! Господи, как же я люблю этих олдскульных мексиканцев в залах с баккара, они охеренно держат марку. Законсервированные старые стиляги, знают, как себя подать, понимаешь? Ну и, короче, сидим мы за столом у Диего, я и этот китайчик, еще тот хрен, очки в роговой оправе, по-английски ни бум-бум — одно только: «Сяу-мяу, сяу-мяу!», хлебает такой чай этот женьшеневый, ну, который они все пьют — на вкус как пылища, а вот запах я обожаю, это запах удачи, и невероятно просто — нам так перло, Господи боже, и китаяночки все эти как выстроятся позади нас, и каждая комбинация — наша... Как по-твоему, — спросил он Ксандру, — нормально будет, если я отведу их в зал баккара и с Диего познакомлю? Уверен, они от него офонареют. Интересно, смена у него еще не закончилась? Что скажешь?
— Да его уж там нет, — Ксандра выглядела отлично — глаза горят, вся светится, — на ней было бархатное короткое платье, сандалии с блестяшками и помада гораздо краснее ее обычного тона. — Сейчас — нет.
— Ну, он иногда в две смены по праздникам работает.
— Ой, да им туда неохота тащиться будет. Это ж целый поход. Полчаса идти — через все казино и обратно потом.
— Ну да, но я знаю, что он захочет с моими пацанами познакомиться.
— Да, конечно, — миролюбиво сказала Ксандра, водя пальцем по кромке бокала с вином. В ложбинке у нее на горле влажно поблескивала крохотная золотая голубка на цепочке. — Мужик он славный. Но, слушай, Ларри — знаю, конечно, что ты меня всерьез не воспринимаешь, но я правда вот о чем — начнешь очень уж сильно корешиться с крупье, как опомниться не успеешь, а тебя в зале охрана встретит и возьмет за жопу.
Отец расхохотался:
— Господи, — вскричал он, хлопнув по столу так громко, что я аж дернулся. — Если б не знал, как оно все было на самом деле, то и сам бы решил, что Диего сегодня нам помогал. Слушай, а может, и помогал. Телепатия и баккара! Пусть ваши советские ученые над этим поработают, — сказал он Борису, — сразу у вас там экономика поднимется.
Борис — легонько — прокашлялся и поднял свой бокал с водой.
— Простите, можно я скажу кое-что?
— Ага, время тостов? А нам надо было тосты готовить?
— Я благодарю всех вас за прекрасный вечер. И желаю всем нам здоровья, счастья и чтобы все мы дожили до следующего Рождества.
В наступившем удивленном затишье хлопнула на кухне пробка от шампанского, раздался взрыв смеха. Только-только пробило полночь — две минуты, как началось Рождество. Наконец отец откинулся на спинку стула и засмеялся:
— С Рождеством! — взревел он, вытащил из кармана коробочку из ювелирного магазина, которую он подтолкнул к Ксандре, и две пачки двадцаток (по пятьсот долларов! в каждой!), которые перебросил нам с Борисом. И хотя в тот безвременной, кондиционированный вечер в казино слова вроде «дня» и «Рождества» превратились в почти что бесполезные конструкты, «счастье» в громком звяканье бокалов больше не казалось такой уж безнадежной и гибельной идеей.
