8. La réminiscence
В сумрачной тишине, в которую была погружена комната, было слышно, как натужно и хрипло дышит Жюли. Бледная, укрытая двумя одеялами, она казалась впавшей в летаргию, и Мадам приблизилась к ней без всякой опаски, чтобы оставить на прикроватной тумбе дымящуюся кружку с травяным отваром. На несколько секунд она задержалась у постели, внимательно изучая осунувшееся лицо больной — истончившаяся, будто стеклянная кожа, ввалившиеся щеки, заострившиеся черты, — а затем, укрепляясь про себя в каком-то решении, развернулась, чтобы уйти.
— Это яд? — донеслось ей в спину. — У себя сцедила, ведьма?
Мадам остановилась, но не обернулась, устремила взгляд в потолок, словно прося у неба выдержки.
— Не неси чушь, — произнесла она. — Тебе нужно пить это, пока ты не придешь в себя.
В грудном, булькающем звуке, который издала Жюли, с трудом можно было узнать смешок.
— Приду в себя? Не смеши. Загнанных лошадей пристреливают. Но ты скупишься даже на пулю.
Мадам, качнув головой, сделала движение к двери, но остановилась. Неизвестно было, что задержало ее; возможно, голос Жюли, даже находящейся между жизнью и смертью, не утратил хотя бы часть своего чудесного свойства.
— Выпусти меня отсюда, — потребовала Жюли, поднимаясь на постели; взгляд ее лишился обычного отрешенного выражения, и теперь глаза были единственными, что жило на ее застывшем лице. — Мне нужен воздух.
— Ты недостаточно оправилась, — ответила Мадам, бросая на нее взгляд через плечо.
— Я не оправлюсь, — сказала Жюли очень спокойно, как говорят о свершившемся и очевидном.
— Я знаю.
Забывая себя от ярости, Жюли откинула одеяло и вскочила с постели. Лицо ее было страшно искажено, голос вздрагивал на каждом слове — впервые за многие годы она была в шаге от того, чтобы сорваться на слезы.
— Ты хочешь заморить меня голодом, стерва! Надеешься, тебе все сойдет с рук!
Мадам вздрогнула, точно ее кольнули в спину тонкой холодной иглой, и наконец-то обернулась к Жюли всем телом. Так они застыли, как статуи, в полумраке, глядя друг на друга, в беззвучной, но от того не менее ожесточенной схватке. Наконец Мадам заговорила, и голос ее звучал искусственно и бесцветно:
— Чего ты хочешь? Выйти отсюда? Внизу гости. Хочешь, чтобы они увидели тебя? Увидели, во что ты превратилась?
Жюли не успела ответить — Мадам, тоже теряя самообладание, подлетела к ней, схватила за руку и подтащила к зеркалу, украшавшему будуарный столик; льющийся в окно лунный свет равнодушно выхватил из темноты силуэты обеих, но особенно — угловатую, теряющуюся в ночной рубашке, почему-то сейчас нелепую, как склеенную из нескольких, фигуру Жюли.
— Смотри! — приказала ей Мадам, почти вплотную приближая ее лицо к поверхности зеркала. — До чего ты себя довела? Ты развалина!
— Я довела? Я?!
Вырываясь, Жюли отступила — зеркало, задетое ее рукой, покачнулось, но не упало, и отражение в нем сотряслось и смешалось на миг.
— Я помню, — прошептала Жюли, порываясь осесть на пол, но усилием воли не позволяя себе этого делать. — Когда все только началось... когда я спела эту дурацкую песню и все сошли от меня с ума, ты одурела от денег. Ты была готова продать меня любому!
— Амплуа наивной дурочки тебе никогда не шло, — бросила Мадам презрительно. — Ты что, ожидала куртуазных комплиментов и поцелуев рук?
— Я помню их всех, — продолжала Жюли, не слушая ее. — Я помню все, что они со мной делали. И что ты сказала мне в те дни, когда я впервые заболела и мне была нужна передышка? Помнишь? Помнишь?
Наверное, в наступившей тишине можно было различить обычно недоступные человеческому уху звуки небесных сфер. Мадам скрестила на груди руки и поджала губы, явственно принуждая себя не отворачиваться, но видно было, что воспоминания, вернувшиеся к ней в этот момент, по меньшей мере ей неприятны.
— «Дай Эжени подрасти», — прошептала Жюли с безжалостной решимостью. — Так ты сказала мне. Ты бы выпихнула к ним и ее! Тебе было все равно... всегда было все равно...
Голос изменил ей, как и дыхание; давясь кашлем, не справляясь с собой, не удерживаясь на подогнувшихся ногах, она в изнеможении опустилась на пол. Мадам оставалась непоколебимой.
— Я делала то, что должно, — произнесла она наконец, награждая скорчившуюся Жюли взглядом одновременно снисходительным и брезгливым. — Но ты всегда была слишком эгоистична, чтобы это понять.
Жюли не смотрела на нее больше — сидела, уперев взгляд в пол, укрывшись за упавшими на лицо волосами, только слетело с ее губ вместе с пузырящейся на них кровью:
— Катись к дьяволу.
Мадам не обратила внимания на ее отчаянное проклятие.
— Ты останешься здесь, пока я не решу, что делать, — приговорила она, подбирая подол и поворачиваясь к двери. — Так будет лучше для всех. Ты не в себе.
Не став дожидаться ответа, она шагнула за порог. Скрипнул повернувшийся в замке ключ, и Жюли осталась одна. Душивший ее кашель прекратился, сменившись не менее душераздирающим приступом беззвучного смеха; растянувшись на полу, Жюли смотрела в потолок и зажимала себе рот обеими ладонями, но хохот все равно прорывался наружу, и вместе с ним прорвались, потекли по ее заледеневшим щекам мелкие, блестящие под луною слезы.
***
В холле, да и в большом зале было не протолкнуться: все было заставлено вазами и корзинами с цветами, коробками с подарками, усыпано множеством конвертов с предложениями, приглашениями, признаниями в любви. Эжени вскрывала их один за другим, как ребенок — рождественские подарки, читала каждое вслух, не скрывая наслаждения каждым словом.
— От Эли! — объявила она, когда в руки ей попал витиевато расписанный конверт, украшенный печатью с характерным вензелем «А» и издающий восхитительный запах дорогого одеколона и не менее дорогой бумаги; перед тем, как открыть его, Эжени сделала несколько глубоких вдохов и расплылась в счастливой улыбке.
— «Смею заверить Вас, что все девять муз склонили бы головы перед Вашей грацией...», — прочитала она и задорно засмеялась, раскрасневшаяся и взбудораженная, но чрезвычайно собой довольная. — Так приятно, что маэстро не забывает меня.
— Разве он может? — засмеялась Полина, сидевшая тут же, за большим столом, где обычно собирались гости. — Не найти поклонника более преданного, чем он.
На лице Эжени появилась хитроватая улыбка. И тому была причина — как раз в этот момент в зале появилась Лили, которую почти не было видно за охапкой букетов, что ей пришлось тащить.
— Не только его преданность достойна восхищения, — многозначительно произнесла Эжени и, подмигивая Полине, позвала: — Цветочек! Брось все это, иди сюда!
Лили только рада была избавиться от своей ноши; аккуратно уложив цветы у стены, она подбежала к Эжени, устроилась на стуле рядом с ней, поджав ноги. Та мягко потрепала ее по голове, и Лили, зажмурившись, охотно потянулась навстречу ее ладони.
— Как проходят твои сеансы? — спросила Эжени, пытливо глядя в ее счастливое лицо. — Как Даниэль?
— С ним все прекрасно, — доложила Лили, стараясь улыбнуться украдкой, но терпя в этом полную неудачу. — Я еще не видела картину, но он говорит, что она почти закончена.
Полина старательно не смотрела на них, делая вид, что увлечена пересчитыванием разбросанных по столу писем. Эжени, напротив, не выказывала ни малейшей толики смущения. Разве что коротко кивнув словам Лили, она спросила, не скрывая нетерпеливого любопытства:
— Ну, а как он...?
Лили широко распахнула глаза.
— Что?
Полина подняла голову и уставилась на нее. Она первая осознала, что за удивлением Лили не стоит ровным счетом никакой двусмысленности; Эжени отнеслась к нему с большим недоверием, решив, что ее просто не поняли как следует.
— Я имею в виду, — начала она, сопровождая свои слова жестом, в достаточной мере красноречивым, — что он любит... после сеансов? Нам ты можешь рассказать. Стыдиться тут нечего. Все это делают. Уж я-то знаю!
Она усмехнулась с видом бывалого моряка, наставляющего юнгу, но Лили вовсе не склонна была разделять ее веселье. На ее лицо начал медленно наползать густой румянец, она открыла рот, чтобы что-то сказать, но так и не сумела подобрать слов, и Эжени поняла, к чему ведет это подавленное молчание.
— Вы не... — протянула она неверяще, до последнего надеясь, что Лили просто разыгрывает ее; но одного взгляда хватило ей, чтобы понять, что та не шутит. — Ты все еще не соблазнила его? Да о чем я говорю? Тебе не надо его соблазнять! Он твой! Чего же ты ждешь?
— Я... — пробормотала Лили, теряясь от ее напора, — я не уверена, что...
— О, не надо этого, — прервала ее Эжени, закатывая глаза, — не надо прибедняться, цветочек. Когда он приходил сюда, то смотрел на тебя все равно что пес на окорок в витрине! А ты от него пряталась. Нельзя поступать так с мужчинами, особенно с теми, что влюблены в тебя! От невнимания они хиреют...
— Это правда, — подтвердила Полина. — Мужчины в большинстве своем более чувствительны, чем хотят показать. Их так легко вогнать в меланхолию!
— Меланхолия художникам полезна, — значительно заметила Эжени, демонстрируя недюжинное знание привычек богемной публики, — но в меру. Неужели этот бедняга не вызывает у тебя теплых чувств, Лили?
Лили, казалось, многое бы отдала, чтобы немедленно исчезнуть из зала, но не попыталась сбежать или как-то еще уклониться от разговора. Вопрос Эжени заметно задел ее, даже в чем-то оскорбил; она вспыхнула, даже чуть подпрыгнула на месте, рискуя при этом свалиться со стула, и горячо заговорила:
— Почему ты так решила? Все совсем наоборот, но... но разве люди говорят об этом просто так? Как вообще люди говорят об этом?
Эжени улыбнулась со снисходительным умилением, как улыбаются детскому лепету.
— Зачем говорить, цветочек? — проникновенно спросила она, наклоняясь к Лили и накрывая ладонью ее запястье. — В таких вещах дела всегда лучше слов. Просто поцелуй его. Хотя бы поцелуй.
Если можно было зардеться еще больше, то Лили проделала это с успехом. Она даже закусила губу, пытаясь удержать в себе новый, сам собой разумеющийся вопрос, но недооценила при этом проницательность Эжени: та прищурилась, глядя на нее, и поинтересовалась очень тихо и прозорливо:
— Ты когда-нибудь целовала мужчину, цветочек?
Лили низко опустила голову, давя искушение спрятать лицо в ладонях. Эжени звонко хохотнула; Полина посмотрела на нее с укором, явно считая, что не стоит смеяться над такими вещами.
— Ты тоже была невинна, — напомнила она, видя, что Лили вот-вот сгорит от стыда. Эжени примолкла, понимая, что хватила через край, но отголоски смеха все еще звенели в ее голосе, когда она вновь обратилась к младшей подруге:
— Это наука не сложна и быстро усваивается. Я могу научить тебя, если хочешь.
Лили вскинула на нее глаза, с явным трудом переваривая услышанное.
— Ты? Но как же...
— А что в этом такого? — хмыкнула Эжени с непринужденным видом. — Все мы когда-то этому учились. Так почему бы...
— А кто учил тебя?
Лицо Эжени изменилось. Вопрос явно застал ее врасплох, ударив туда, откуда она меньше всего ожидала нападения; она секундно шатнулась, оглушенная тем, что, вырвавшись из глубин ее памяти, во всей своей полноте явилось перед ней. Чувства, испытанные ею когда-то, вовсе не размылись от времени, сколь бы ни старалась она подавить, задушить, уничтожить их; одной-единственной маленькой фразы хватило, чтобы вернуть их к жизни, а для Эжени — понять, что это проклятие осталось с нею навек.
— Это неважно, цветочек, — произнесла она, догадываясь, как неестественно звучит ее голос. — Это было давно. Теперь уже никому нет дела до этого.
Она видела, что Полина смотрит на нее с нарастающим интересом, и метнула на нее обжигающий взгляд, надеясь, что это поможет ей избежать расспросов. Полина не стала ничего говорить; неизвестно, было ли дело в ее врожденной деликатности или же ее просто больше занимало зрелище, которое должно было вот-вот развернуться на ее глазах.
— Ладно, — заявила Лили с решительным и даже воинственным видом. — Что надо делать?
Не дожидаясь ответа, она закрыла глаза и вытянула губы трубочкой — Эжени чуть не разразилась новой порцией хохота, но перехватила взгляд Полины и сдержалась, только легко толкнула Лили в плечо.
— Не так. Не изображай утку, Бога ради. И смотри в глаза. Всегда, до последнего момента смотри в глаза.
Лили послушалась тут же: на лицо ее вернулось обычное, разве что крайне робкое выражение, и видно было, что она в шаге от того, чтобы испугаться и отступить, но Эжени не дала ей этого сделать. Взяв лицо Лили в ладони, она порывисто накрыла ее губы своими; обе были напряжены, каждую секунду готовые отстраниться, но минутное движение сердец было не обмануть, и накрывшая обеих дрожь заставила их теснее прижаться друг к другу. Лили пыталась отвечать — неумело, но беззаветно, — вцеплялась Эжени в плечи, судорожно комкая в пальцах ткань ее платья, и той пришлось приложить немало усилий, чтобы отступить, отодвинуться, едва ли не оттолкнуть от себя свою неожиданно прилежную ученицу.
— Я же говорила, — проговорила она, понимая, что дыхание сорвалось у них обеих, — ничего сложного.
— И правда ничего, — ответила Лили как-то сонно, облизывая губы. Эжени увидела, как Полина многозначительно приподнимает брови, и подавила желание накинуться на нее с кулаками.
— Остальному наш художник сам тебя научит, — произнесла она на выдохе, понимая, что у нее внутри что-то содрогается и готовится расколоться надвое. — В том ничего сложного нет и подавно.
— Спасибо... — пробормотала Лили с интонацией почти вопросительной, и Эжени, не в силах выносить больше ее присутствие, поспешно удалилась из зала. Напоследок, прежде чем скрыться на лестнице, она успела перехватить взгляд Полины — и понадеялась, что сочувственное выражение в этом взгляде просто почудилось ее не в меру разыгравшемуся воображению.
***
— Почему мужчины приходят сюда?
У Жюли страшный взгляд, шалый и бесноватый. Она снова пьяна, и это значит, что лучше ей не перечить, но Эжени почти совсем не боится ее. После того вечера, когда Жюли стала Девушкой в Красном Платье, многое изменилось, и для Эжени тоже, но для нее дело вовсе не в деньгах, которых теперь в избытке, не в гостях, от которых теперь нет отбою, и не в планах на будущее, которых тоже стало очень уж много, даже больше, чем Эжени может себе представить. Эжени часто вспоминает тот вечер, вернее, два момента из него: первый, конечно же, тот самый, когда человек в маске возложил на голову Жюли свой драгоценный подарок, но второй... второй должен был стереться из памяти, погребенный под другими воспоминаниями, но упорно выныривает на поверхность раз за разом, преследует Эжени, тревожит ее, не дает ей спать.
«Иди сюда, бестолковая».
Теперь они с Жюли почти на равных. Дебют Эжени состоится со дня на день, и она ждет его с нетерпением, знает, что готова. Скоро они будут выступать вдвоем, а вскоре, как говорит Мадам, к ним присоединится и еще кто-то — но Эжени сложно представить, что когда-нибудь она посмотрит на Жюли без внутренней дрожи, без того трепета, с которым смотрят на того, кто более опытен, умел, важен.
— Я скажу тебе, почему, — рядом с Жюли стоит бутылка ликера, и она щедро наливает себе еще, едва не пролив через край бокала. — Думаешь, дело только в наших телах? Черта с два. Было бы дело в этом, они предпочитали бы другие заведения, подешевле. Нет, они приходят за другим.
— За чем? — спрашивает Эжени, сцепляя ладони на коленях, чтобы не было видно, как они дрожат. Она сидит напротив Жюли в ее комнате и чувствует себя отчаянно неуютно; она боится выставить себя глупой и наивной, боится выслушать от Жюли новую порцию едких острот. Но та как будто настроена мирно, только пьет очень уж жутко — опрокидывает в себя почти все содержимое бокала, будто даже не глотая, и в лице ее после этого ничего не меняется, только в глазах все ярче разгорается какое-то безнадежное ожесточение.
— Они хотят чувств, бестолковая, — говорит Жюли. — Не смейся, они действительно этого хотят. Хотят переживать, тревожиться, радоваться и печалиться — чувствовать, что жизнь их не пуста благодаря нам, что есть в ней какой-то смысл сверх рутинной обыденности. Вот что мы делаем: даем им то, что не могут дать другие. А еще больше они хотят верить, что чувства, испытанные ими здесь, искренние. Как будто им в действительности есть до нас дело, а не мы играем для них, из кожи вон лезем, чтобы они нам поверили. Конечно, все это полное дерьмо. Кукольный театр. Уйдет одна — появится другая, и они будут столь же самозабвенно переживать из-за нее. Но им и того хватает. Люди на самом деле очень непритязательны. Скоро ты это поймешь.
Она поднимается на ноги, и Эжени неосознанно делает то же самое. Жюли делает шаг навстречу ей, и Эжени — тоже. Друг против друга они останавливаются; лицо Жюли в свете свечей кажется вылепленным из воска, а руки ее, легшие Эжени на плечи, холоднее льда.
— Мадам, — Жюли криво и болезненно усмехается, — сказала мне научить тебя, как вести себя с мужчинами. Она ведь не потерпит, если ты опростоволосишься.
Эжени проглатывает вставший в горле ком. Ей кажется, что холод рук Жюли передался всему ее телу; ничем иначе нельзя объяснить то, что, несмотря на душный августовский вечер, она начинает дрожать.
— Чаще всего они хотят чувствовать себя любимыми, — продолжает Жюли с ухмылкой, и в этой ухмылке Эжени чудится что-то горькое. — Так что прикинься, что любишь меня. Хотя бы сегодня.
К чему ее последние слова? Эжени не успевает сообразить: ее мысли пускаются вскачь, и она не успевает поймать хоть одну. В какой-то момент она даже не верит, что все это происходит с ней, глядит на себя как будто со стороны — вот она несмело обнимает Жюли за шею, льнет к ней, смотрит в глаза... и не видит там ничего, кроме отблесков свечей и собственного расплывшегося отражения.
— Не бойся, бестолковая, — вдруг говорит Жюли, притягивая ее к себе, клонит голову ей на плечо и часто, щекотно дышит в шею; ошеломленная внезапной близостью, Эжени хочет вскрикнуть, но у нее получается скорее стон, одновременно требовательный и молящий. — Больно я не сделаю. Больно сделают другие.
