Часть 1
Жизнь — это петля. Туго затянутая, молчаливая, бесконечная. Серая, как застывшая зима в промышленной зоне, где даже воздух кажется усталым. День сменяет день, и каждый следующий словно сделан по кальке с предыдущего. Нет света в этом круговороте. Нет смысла. Нет движения — только тягучее, безрадостное повторение. Один шаг. Второй. Третий. И так — пока ты не растворишься в этом сером мареве, как дыхание на морозе, исчезающее прежде, чем его успевают заметить.
Я давно поняла: если ты — никто, жизнь не церемонится. Она не шепчет. Не уговаривает. Она просто топчет. Хрустит по костям, словно сапог по льду. Отмеряет твои жалкие сутки скрежетом будильника и глухим скрипом подъёмного лифта. Царапает волосы, тянет за них не со злобой, а с равнодушием — тем же, с каким дождь льётся на спящего на скамейке. Без причины. Без вины. Просто потому, что может.
Меня зовут Виктория Андреева. Тридцать лет. И я — никто.
Не трагедия. Не героиня. Даже не жертва. Просто — присутствие. Функция. Плавно доживающий механизм, скрипящий на последних остатках ресурса. Меня можно не заметить. Меня легко заменить. А ещё легче — забыть.
С шестнадцати я живу с диабетом. Это как быть заточённой в клетку с невидимым зверем. Он всегда рядом, всегда наблюдает. Ты не слышишь его шагов, не чувствуешь дыхания. Но оступись — и он впивается в тебя, как пиявка. Чуть лишний сахар — и ты дрожишь на кафеле, цепляясь за раковину, как за последний остров в бушующем море. Забыла укол — и сердце начинает колотиться, как загнанный зверёк. Быстро. Судорожно. На грани.
Нет семьи. Нет детей. Друзей больше не осталось. Всё, что у меня есть, — комната с запахом затхлой древесины и работа, которую я тихо ненавижу. Остальное либо ушло, либо выцвело. Либо просто умерло, не оставив ни следа.
Но самое страшное — не болезнь. Не одиночество. И не бедность.
Самое страшное — это просыпаться утром.
Открывать глаза и знать: ты всё ещё здесь. Всё ещё живёшь. Без цели. Без желания. Без ответа на единственный вопрос — зачем.
Будильник звенел каждое утро, как приговор. 6:45. Без отклонений. Не потому, что мне так было удобно. А потому, что опоздание стоило мне слишком дорого. Проспать — значит не успеть уколоть инсулин, не съесть завтрак вовремя, не удержать уровень. А потеря уровня — это потеря всего. Власти. Контроля. Себя.
Я просыпалась не как человек, готовый к дню, а как заключённая, которой объявили новый срок.
Комната хранила тепло сна, но сами сны — мутные, рваные. В последние недели ночи приносили только кошмары. Я просыпалась от собственного дыхания — тяжёлого, хриплого. Иногда — с привкусом крови на губах. Будто я не спала, а охотилась.
Пол под ногами был ледяным, как мрамор надгробия. Я ставила ступни на ламинат и замирала. Не от холода. От нежелания возвращаться. Потому что в эту короткую секунду между сном и пробуждением я могла представить, что меня нет.
В ванной — зеркало. И я в нём. Лицо — как фантом. Под глазами — тень, осевшая навсегда. Волосы спутаны, кожа бледна, почти прозрачна. Я была слишком худой, чтобы выглядеть взрослой. И слишком уставшей, чтобы быть молодой.
На кухне — те же детали: ржавый чайник с облупленной ручкой, сковорода с отпавшим дном, холодильник, где больше пустоты, чем продуктов. Я давно не готовила. Завтрак — не еда, а ритуал выживания: банан с пятнами, пара сухарей, таблетки, укол. Еда — это не вкус. Это дисциплина.
Я садилась у окна, смотрела во двор: бетон, лужи, скамейки без людей, деревья без ветра. Всё было как я — неподвижное, забытое, чужое. Иногда мне казалось, что я — сбой. Ошибка. Царапина на плёнке этого мира, которую никто не хочет чинить.
По выходным я не выходила. Шаталась по квартире, как призрак. Перетекала из комнаты в комнату. Смотрела сериалы, которые не оставляли следа. Читала заголовки, которые ничего не значили. Лежала и представляла, как с потолка капает вода — и каждая капля прожигает мне лоб. Ритмично. Больно. Вечностью.
Мне не было страшно. Мне было пусто.
Люди боятся смерти.
А я боялась жизни.
Жизни без смысла. Без тепла. Без взгляда, обращённого именно к тебе. Без слов, произнесённых для тебя, а не сквозь. Я существовала, как старая мебель в заброшенной квартире — стояла, потому что никто не удосужился вынести. Не потому что полезная, не потому что красивая, не потому что хоть кому-то дорога. Просто забытая. Обросшая пылью. Приросшая к углу реальности, как ненужный предмет, на который больше не обращают внимания.
Я двигалась по инерции. Как механический будильник на руке давно умершего человека. Он ещё тикает — но уже не к завтраку, не к встрече, не к пробуждению. Просто потому что так устроен.
Иногда я представляла себя ячейкой в Excel — строкой с функцией. Без цвета. Без имени. Она работает исправно, пока кто-нибудь не решит: удалить. И тогда остаётся только пустота. Ноль в таблице. Молчание. Ни последствий, ни воспоминаний. Только пробел между значениями.
Моя работа была из той же породы. Не для живых — для притворяющихся. Я работала в «Сигма-Финанс» — название, придумавшее себе важность. В действительности — офис с облупленными стенами, пыльным ковролином и потолками, в которых лампы мигали так, будто страдали депрессией. Пятый этаж. Кабинет без окон. Воздух стоял, как застоявшаяся вода в болоте — густой, душный, враждебный. Столы тянулись рядами, как плиты на кладбище. Кофе пах не бодростью, а капитуляцией.
Здесь не разговаривали. Обменивались командами. Командами-функциями: «отчёт скинь», «заполни», «согласуй». Как будто мы были программой, в которой человеческий голос — сбой. Если кто-то выходил из строя — его «чинили». А чаще — заменяли.
Моё место — у стены. Между раздутым шкафом с архивом и принтером, который с надрывом жаловался на жизнь каждый раз, когда кто-то нажимал «печать». Мой стол — заваленный бумагами, отчётами, цифрами, чужими делами. Монитор — только Excel. Только цифры. Только алгоритм. Ни одного цвета. Ни одного случайного пикселя. Ни одного «я».
— Вика, у тебя формула съехала, — лениво протянула Лена, заглянув через плечо.
Лена... Она всегда была нарядной, как витрина в дешёвой галерее: яркая, громкая, пустая. Ногти длинные, как когти ястреба. Духи — терпкие, оставляли в воздухе след, будто кто-то вылил на ковёр целый флакон уксусного сиропа. У неё были мужчины. Салоны. Подруги. Скидки на роллы. Жизнь. Или хотя бы её симуляция.
— Там всё верно, — тихо ответила я, даже не обернувшись. — Просто другая методика.
— Конечно, — усмехнулась она. — У тебя всегда всё «по-другому». Жаль, что никто не замечает.
Она ушла. Но её слова остались — как запах. Липкий, приторный. Осевший между цифрами и строками.
Потом, как по расписанию, подошёл Миша. Он всегда появлялся в одно и то же время, как желудочная боль.
— Ну что, Андреева, может, вечерком махнём куда? Я, ты и твоя вечная тоска. Подумаем о жизни. Или хотя бы о пиве?
Он улыбался широко. Пиджак на нём натягивался, как барабан. Рубашка — с пятнами, вечно жирная. Его голос — как липкая лента: не хочешь слышать, а он липнет к уху. Он был из тех, кто считает себя весёлым. Но его смех звучал, как чихание из канализации.
Я не ответила. Просто уставилась в монитор.
— Зря. Я ведь не кусаюсь. — Он хохотнул. — Ну разве что совсем чуть-чуть.
Если бы он только знал, как сильно я жду, чтобы кто-нибудь всё-таки укусил. По-настоящему. Насмерть.
Но я молчала. Мы были из разных миров. Он — из мира тех, кто всё ещё считает, что впереди что-то есть. А я — из мира тех, кто давно понял: всё, что было, уже прошло.
Потом появился Пётр Львович. Начальник. Сорок с хвостиком. Залысина. Живот. Лосьон «Мужской характер» и холодный пот. Его шаги звучали, как удар по клавише Delete.
— Андреева, зайдите, — сказал он, не глядя.
Его кабинет пах гвоздичным одеколоном и уксусом власти. Он всегда держал дверь приоткрытой, но в этот раз закрыл. Плотно. С щелчком.
— У вас ошибка в отчёте, — произнёс он, словно судья, зачитывающий вердикт.
— Какая именно?
— Сумма. Несовпадение. Я передам в главный офис. Там разберутся. Но учтите: ещё одна такая — и...
Он не договорил. И не нужно. Его взгляд уже всё сказал. Он смотрел не на меня. А через меня. Как будто я была стеклянной.
Я кивнула. Вышла. И только в коридоре поняла — мне нечем дышать. Грудь сдавило. Воздух стал вязким, как затопленный подвал.
За пять лет — один отпуск. Одна премия. И целая коллекция выговоров, будто я коллекционировала чужие ошибки на своём теле. Они знали про диабет. Им было всё равно.
Я была — ресурсом.
Без имени. Без защиты. Без шанса.
Работа, как и вся моя жизнь, была не о цели, не о росте. Она была о терпении. О смирении. О неизбежности. О том, как медленно сгораешь — и никто даже не замечает дыма.
Я не была человеком. Я была строкой в отчёте. Нулевой переменной. Ошибкой в формуле, которая всё ещё работает, но уже не имеет смысла. Я была блоком в системе. Расходным материалом. Сутулым силуэтом между офисной мебелью и корпоративной тишиной.
Работа, как и моя жизнь, не имела цели. Она была про ожидание. Про терпение. Про то, как медленно сгораешь, искра за искрой, пока не остаётся ни жара, ни золы. Только пепел, о котором никто не скажет: «Она горела».
Но в тот вечер, когда часы прошли восьмую отметку, и все разошлись — кто в бар, кто к детям, кто к своим полусонным кухонным лампам — я осталась. Не по воле, не по долгу. По привычке. Потому что уходить было некуда.
Офис опустел. Только слабое гудение ламп, хрип принтера, чей картридж истекал последними каплями чёрного, как уголь, и едва слышное тикание системного блока. Я сидела, глядя в экран, в белую клетку таблицы, что пульсировала светом как лунный глаз. Но цифры уже не складывались. Они плескались передо мной, как пятна на стенах палаты. Они шептали. Они танцевали. Они смеялись.
С ними начался внутренний разлад. Не технический, а личный, телесный, глубинный.
Что-то дрогнуло внутри. Не щелчок. Не боль. А как будто тебя коснулись изнутри. Пальцем. Лёгким. Но из другого мира. Там, где не живут. Где смотрят — и ждут.
Сердце забилось быстрее. В груди что-то сжалось.
Я моргнула. Один раз. Второй. Монитор плыл. Цифры были как медузы — липкие, дрожащие. И я знала. Узнала. Почувствовала: началось.
Я достала телефон, поднесла к сенсору. Писк. Звук — короткий, отстранённый, как если бы измеряли давление у трупа.
1,2 ммоль/л.
Я не испугалась. Я знала, что это значит. Но в этот раз не было плана. Не было чёткости. Только странная ясность — ледяная, стеклянная. Я уже была по ту сторону предела.
Дыхание рванулось. Глубокое. Ненастоящее. Лёгкие не брали воздух — они судорожно пытались вытолкнуть из себя смерть. Но она уже плыла в крови. Уже стучалась в затылок. Уже шептала в ушах: «Поздно».
Я сунула руку в сумку, нащупала таблетку. Сжала. И — выронила. Пластик отскочил от пола с глухим стуком, как последний шанс, который ты не удержала. Пальцы тряслись. Тело дрожало, как осенняя осина на сквозняке.
— Нет... — прошептала я. Но голос был чужим. Глухим. Сухим. Как будто говорил кто-то вместо меня.
Я попыталась встать. И мир покачнулся. Стены задвигались. Принтер застонал, словно испустил дух. Лампы мигнули. Пространство стало тесным. Непереносимо узким. В ушах — гул, как у самолёта перед крушением.
Я выскользнула из кабинета. Коридор встретил меня давлением. Линолеум под ногами плыл. Свет крошился, как стёкла. Пространство ломалось, как зеркало в руках безумца.
Я дошла до лифта — не вызвала. Пошла пешком. Вниз. По ступеням, словно по краю. Каждая ступень — шаг вглубь. В никуда.
Снаружи — тьма. Город дышал тяжело. Моросил дождь — холодный, без лица. Осенний московский дождь, тот самый, что никогда не бывает тёплым. Он не освежал. Он просто был. Как укор. Как напоминание. Как смерть без поэтики.
Я пошла. Мимо машин. Мимо людей. Мимо окон, в которых жили другие. Я не знала, куда иду. Просто шагала. Потому что если остановлюсь — упаду. А если упаду — никто не поднимет.
Я стала невидимой.
Прохожие шли мимо, смотрели сквозь. В них было что-то общее: лица — как экраны, погасшие. Ни один не увидел. Ни один не спросил. Я была между строк, между ними, между собой и не-собой.
Я свернула на знакомую аллею — узкую, заросшую, будто давно забытое русло, по которому некогда текла жизнь. Старый парк, где ветви ив низко склонялись, словно пытаясь спрятать лица, и где воздух всегда казался застоявшимся, как в часовне после похорон. Я шла туда, как в храм. Или, может, как в могилу.
Сенсор на руке мигнул в последний раз: 0,9 ммоль/л. Чрезмерно низкий, почти критичный показатель. Я знала — выхода нет. Не потому, что не было с собой таблеток. А потому что всё во мне уже решило: хватит. Тело больше не боролось. Ум больше не спорил. Душа... она просто устала.
Я опустилась на старую скамейку под плакучей ивой, её ветви свисали, как траурные покрывала. Скамейка скрипнула, будто не выдержала чужой боли. Я вцепилась в её край. Дыхание участилось — короткое, поверхностное. Мир начал рассыпаться. Лужайка передо мной покачивалась, словно отражение в мутной воде. Воздух был густым, как застывший мёд, липким, тяжёлым. Каждое движение требовало усилия, будто я тащила на себе мешок цемента, но не снаружи — внутри.
А потом... наступила тишина. Не простая — пугающая. Та, в которой даже собственный пульс кажется лишним. Деревья замерли. Листва застыла. Свет фонарей окутался дымкой. Всё стало будто нарисованным, нерешительным, будто кто-то нажал «пауза» на плёнке мира.
И в этой нерешительности я почувствовала: на меня смотрят.
Не человек. Не зверь. Нечто древнее, нематериальное, не нуждающееся в дыхании или имени. Оно не приближалось — оно уже было рядом. В ветре. В тени. В земле под ногами.
Я подняла взгляд. И увидела его.
Он не вышел из темноты — он вырос из неё. Возник, как дым из угольного пепла. Высокий, как древо, и такой же молчаливый. Он не ступал по земле — он скользил, как сон по уставшему телу. И чем ближе он подходил, тем тише становилось всё вокруг. Даже моё сердце, бьющееся, казалось, перестало бороться. Только ожидание. Только тревожная, ледяная готовность к неизбежному.
Я не могла пошевелиться. Не могла закрыть глаза. Я дышала, будто выцарапывая воздух из пустоты. Пальцы стыли. Вены пульсировали медленно, как умирающие свечи. Он подошёл. Янтарные глаза сверкнули под светом фонаря — мягким, погребальным. Его взгляд был... живым. Но не человеческим.
Губы его раздвинулись лениво, почти нехотя. И в полумраке я увидела клыки. Настоящие. Белые, острые. Не гротеск, не иллюзия. Истина. Прямая, как удар.
Он не говорил много. Не пытался уговорить. Он просто знал.
— Ты слишком долго страдала, Виктория, — его голос был мягким, как бархат, но за ним — хищная основа. — Позволь мне завершить это.
Я не сопротивлялась. Не заплакала. Не отвернулась.
Я просто смотрела.
И в этой последней ясности, внутри разбитого тела и выжатой души — была благодарность. Не миру. Не ему. А самой себе. За то, что я дошла. За то, что я — готова.
Он наклонился. Пальцы — ледяные, как мрамор, — скользнули по моей щеке. Погладили. Не как хищник — как любовник. Как тот, кто прощается. И в следующий миг... я почувствовала укус.
Клыки вошли в плоть легко, как в воск. Резко. Глубоко. Горячая боль пронзила меня, почти сладкая, почти освобождающая. Я захлебнулась ею. Болью, которая лечила.
Сознание поплыло. Пульс сбивался, как метроном перед остановкой. Я чувствовала, как кровь покидает моё тело — тёплая, пульсирующая, вязкая. Она шла к нему. К его губам. К его жажде. И я не боялась. Я отдавала. Потому что устала держать.
Вскоре — пустота.
Не холодная. Нет. Тёплая. Мягкая. Как вуаль. Как одеяло, которое накрывает, когда ты уже не чувствуешь ни холода, ни жара.
Он держал меня, пока моё сердце не стихло. Пока дыхание не исчезло. Пока взгляд не стал стеклянным. И лишь тогда, с какой-то почти нежной торжественностью, он разжал руки и уложил меня на скамью. Осторожно. Как будто я — реликвия.
Мир вокруг не изменился. Только я — вышла из него. Глаза были открыты. Но не видели. Губы — приоткрыты. Но не звали. Сердце — молчало.
Он стоял надо мной, высокий, безмолвный. Его лицо терялось в тени. Красные глаза тускнели, как свечи на последнем ветру.
— Ты была красивой, — прошептал он. — Даже в смерти.
Он исчез. Растворился в воздухе. Без единого звука, без прощальных слов.
Осталась лишь я. Или то, чем я когда-то была. На скамейке под ивой. Виктория Андреева. Женщина, чей голос мир не услышал. Но ночь забрала её.
Тьма медленно накрывала моё тело. Как вода, поглощающая утопающего. Как шёлк, окутывающий гроб. Безмолвно. Без молитв. Только тишина.
