Нью-Йоркский дневник 3
1960
Пятница,15 января
Джанет позвонила в галерею, страшно расстроенная. Похоже, Нат Тейт „пропал без вести“, хотя все указывает на то, что он покончил с собой. Во вторник [12-го] молодой человек, очень похожий на Тейта, прыгнул в воду с парома, ходящего на Стейтен-Айленд. Кроме того, Джанет обнаружила, что все работы, которые Тейт намеревался подправить, были систематически уничтожены — сгорели в Уиндроузе на большом костре. Она попросила меня приехать в студию, где у нее назначена встреча с Питером Баркасяном.
В студии. Баркасяну, это бросалось в глаза, удается держаться только тем, что он изо всех сил старается не глядеть в лицо реальности. Нат никогда не совершил бы такого безумного поступка — у него просто нервный срыв, — он вернется, начнет все сначала. Мы побродили немного по студии: безупречная чистота, все убрано, приведено в порядок. На кухне аккуратно составленные один в другой чисто вымытые бокалы, мусорные корзинки пусты. В самой студии стоит у стены всего один холст, явно начатый совсем недавно, он весь испещрен перекрестными стремительными мазками синего, красного и черного. На тыльной его стороне нацарапано название: „Оризаба / Возвращение наЮнион-бич“, однако ни Джанет, ни Баркасян отсылки не уловили. Я сказал им, что „Оризаба“ это название судна, на котором Харт Крейн [поэт, которого Тейт боготворил] совершил, возвращаясь в 1932-м из Гаваны, свое последнее роковое путешествие. „Роковое? — переспросил Баркасян. — А как умер Харт Крейн?“. Джанет пожала плечами — безпонятия. Я понял, что придется им рассказать. „Он утонул — сказал я, — прыгнул за борт“. Баркасян был потрясен, расплакался. Картина, незаконченная, загадочная, стала вдруг единственной предсмертной запиской самоубийцы. Если бедный Нат не смог продолжать вести жизнь художника, он, по крайней мере, позаботился о том, чтобы конец ее обрел соответствующую весомость — и был должным образом отмечен.
Все это, разумеется, очень печально, но состояние его было безнадежным — и кто я такой, чтобы говорить, что ему следовало собраться с силами, держаться, не поддаваться отчаянию? Он уничтожил все, подтвердил Баркасян, — включая и две принадлежавших мне картины. По крайней мере, у меня остались рисунки серии „Мост“. Джанет распирают теории по части заговора, но я думаю, самое простое объяснение состоит в том, что бедняга спятил. Кстати, о теории заговора. Я засек Жан-Карла завтракающим с Морисом Липингом. Завтракают два галерейщика — ничего странного в этом нет. Но почему мне все кажется, что жульничество с коллекционером Х припахивает Морисом Липингом? Я позвонил Жан-Карлу и сказал, что его предложение меня не интересует — Пикассо не продается. Он утратил изрядную часть своей прославленной выдержки. Сказал, что ядурак, что я уже участвую в деле и не могу теперь пойти на попятный, все готово, им нужен только Пикассо. Я напомнил ему сказанное мной: мне нужно все обдумать, — я и обдумал, и меня его предложение не интересует. Очень по-английски, презрительно фыркнул он. Я сказал, что воспринимаю это, как комплимент. „Вероломный Альбион“ живет и процветает. Телеграфировал Бену: ОТДЫХ ШВЕЙЦАРИИ ОТМЕНЯЕТСЯ.
Понедельник,18 января
Позвонил Джерри Шуберту [поверенный галереи „Липинг и сын“], просто чтобы убедиться в том, что Жан-Карл Ланг никаких прав на Пикассо предъявить не сможет. „Контракт отсутствует, купчая тоже, — сказал Джерри, — он вас и пальцем тронуть не посмеет. Это был всего лишь разговор. Мало ли кто о чем разговаривает“.
Письмо от Лайонела — возможно, он приедет в Нью-Йорк, нельзя ли остановиться у меня на несколько дней? Моя первая реакция — конечно, нельзя. Но он же твой сын, дубинаты этакая, идиот. Почему его приезд так тебя растревожил? Потому что он мне чужой. Но, может быть, все сложится к лучшему, вы сойдетесь, он тебе понравится. Может быть… Только гены Маунтстюарта и могли привести его в музыкальный бизнес.
[Летом 1960 года два молодых независимых кинопродюсера, Марцио и Мартин Канталеры выбрали повесть ЛМС „Вилла у озера“ для экранизации их голливудской компанией „МКМК Пикчерз“. ЛМС слетал в Лос-Анджелес, чтобы встретиться с ними и выяснить возможность того, что сценарий напишет он сам. Так совпало, что там же оказался и Питер Скабиус, ведший переговоры о правах на экранизацию своего последнего романа „Уже слишком поздно“ (футуристической фантазии об угрозе, которую представляет для планеты ядерная война).]
Воскресенье, 24 июля
Отель „Бель-Эйр“, Лос-Анджелес. Это — Шангри-Ла в миниатюре. Стоит мне только перейти по небольшому мостику к стоянке автомобилей, и я чувствую, что начинаю стариться, а когда возвращаюсь в отель, время останавливается снова. Совершенный покой, приземистые здания, укрытые пышным, с тесно посаженными деревьями парком, бледно-синий плавательный бассейн.
Вчера зазвал сюда Питера, завтракать, — видно было, что солидная роскошь отеля вывела его из душевного равновесия. Кто оплачивает счет? — пожелал узнать он. „Парамаунт“? „Уорнер Браз“? МКМК, сказал я. А ты где остановился? „Беверли“ в Уилшире, ответил он. О, роскошно, сказал я, и Питер успокоился, снова обретя самоуверенность и самодовольство. Им до того легко управлять, Питером, полагаю, потому я так его и люблю. С ходом лет в нем развилось поистине грандиозное, величавое эго, поразительное самомнение, вполне отвечающее всему, с чем можно столкнуться в этом городе. Когда я вспоминаю, каким нервным пареньком он был в школе…
Самая интересная новость — Глория бросила его ради итальянского аристократа, графа Такого-или-этакого. Питер намерен как можно скорей развестись с нею. А с католической церковью осложнений не предвидится? — спросил я. „Я утратил веру в Алжире“, — ответил он с мрачным видом уставшего от битв человека. Он в хорошей форме — в лучшей, чем я, — загорелый, худощавый, хотя волосы у него что-то подозрительно темные, не седые, весьма необычно. Мои теперь имеют оттенок перца с солью, и лоб у меня становится все выше и выше.
Понедельник, 25 июля
Встреча с Марцио и Мартином в их офисе в Брентвуде. Марцио тридцать пять, Мартину тридцать два. Оба добродушны, оба слегка полноваты, Мартин лысеет, у Марцио копна кудрявых волос, как у эстрадного певца. Они заплатили мне 5 000 долларов за годовые права на „Виллу“ с оговоркой о возможности их продления еще на год.
МАРЦИО: Ну, Логан, как провели уик-энд?
Я: Завтракал со старым другом, Питером Скабиусом.
МАРЦИО: Великий писатель.
МАРТИН: Подписываюсь.
Я: Был на шоу. И в художественной галерее.
МАРТИН: Мы любим искусство. Кто там нынче выставлен?
Я: Дибенкорн.
МАРЦИО: По-моему, у нас есть одна его вещь.
МАРТИН: На самом деле, две, Марцио.
Вот так они здесь и сбивают тебя с панталыку. Ты думаешь, что идешь на никому не нужную встречу с двумя учтивыми болванами, а кончаешь тем, что полчаса обсуждаешь с ними Ричарда Дибенкорна. По их словам, им хочется, чтобы я написал сценарий, но не хочется платить, пока я его не закончу, а они не прочтут. А если он вам не понравится? — спрашиваю я. Вы же не станете платить за сценарий, который вам не нравится. Это не вопрос, Логан, заверяет меня Марцио. Мы знаем — нам понравится все, что вы сделаете, добавляет Мартин.
Позже звоню Уолласу в Лондон и прошу его совета. Ни на что не соглашайтесь, говорит он, скажите им, что все предложения должны идти через меня. Чувствую, он немного рассержен тем, что я проконсультировался с ним только теперь. Я ваш агент, Логан, говорит он, Господи-боже, это же моя работа.
Суббота,30 июля
В самолете „Пан-Ам“, возвращаюсь в НЙ. Вчера вечером отправился в Санта-Монику, побродил по берегу океана. Пропустил пару стаканчиков в баре на пирсе, глядя, как опускаются сумерки и небо с морем начинают приобретать обличие цветастого поля Ротко. Чувствовал я себя хорошо, слегка загорелый, спокойный, наслаждающийся медленным теплом спиртного, и вдруг начал фантазировать, как перееду сюда — открою „Липинг и сын на Западе“… По мере того, как стареешь, и существование твое становится все более упорядоченным, все большую привлекательность приобретает уютный, умеренный, лишенный хлопот вариант Примерной Жизни. Может, познакомлюсь с милой калифорнийкой — похоже, число красавиц здесь превышает справедливую меру. Однако, поразмыслив, я понял — все это фантазии и ничем иным быть не может: через месяц-другой я просто сойду с ума — как уже сходил в сомерсетском коттедже или на тосканской ферме. Моя натура по сути своей — городская, а хоть Лос-Анджелес и является, вне всяких сомнений, городом, нравы в нем по какой-то причине совершенно не те. Может быть, это климат его внушает ощущение пригорода, провинциальности: городам необходимы погодные крайности, вызывающие в тебе потребность куда-нибудь удрать. Думаю, я мог бы жить в Чикаго, — я несколько раз ездил туда, мне понравилось. Кроме того, в настоящем городе должно присутствовать нечто брутальное, равнодушное — жителям надлежит ощущать себя уязвимыми, — а в Лос-Анджелесе нет и этого, по крайности, если довериться моему недолгому опыту. Я чувствую себя здесь чертовски уютно, словно меня в одеяло укутали. Это не те ощущения, которые насылает истинный город: его природа просачивается под дверь и в окна — ты никогда не чувствуешь себя защищенным от него. Опять-таки, настоящий горожанин или горожанка всегда любопытны — их интересует жизнь, идущая снаружи, на улицах. И это к Лос-Анджелесу не относится: живя в „Бель-Эйр“ ты не спрашиваешь себя, что происходит в Пасифик-Пэлисейдс — или я что-то проглядел?
Со сценарием решилось: 10 000 долларов аванса, еще десять после приемки. Уоллас хорошо поработал, что заставило меня задуматься: почему бы не воспользоваться им еще раз? Разговаривая с ним по телефону, я рассказал о моей идее „Октета“ и поинтересовался, не может ли он получить аванс в „Спраймонт и Дру“? Он ответил, что издательства „Спраймонт и Дру“ больше не существует. Компания эта была продана, и как издательский дом отошла в прошлое. А Родерик? Родерик вынырнул у „Майкла Казина“ — но с гораздо меньшим жалованьем. Уоллас предложил мне изложить идею на бумаге, обещал посмотреть, что можно сделать, однако прибавил: „Это будет не просто, Логан. Должен вас предупредить — многое переменилось, а ваше имя давно уже не на слуху“. Верно. Верно…
Четверг,15 сентября
Последние четыре дня здесь провел Лайонел. У него неопрятные длинные волосы, свисающие ниже ушей, и крохотная пегая бородка. Я мог бы столкнуться с ним на улице и непризнать в нем своего сына. Он по-прежнему молчалив и робок, со времени его появления в квартире воцарилось настроение застенчивой сдержанности и скрупулезной учтивости: „Посолю после тебя“, „Нет, возьми, я настаиваю“. Похоже, Лайонел знает в городе довольно многих связанных с музыкальным бизнесом людей. Я спросил его о работе, и он пустился в объяснения, которые я слушал вполуха. Его первая группа, „Зеленые рукава“ сменила название на „Выдумщики“ и сделала успешную запись — чуть-чуть не дотянули до верхней двадцатки, сказал он. В Америку Лайонела пригласила маленькая независимая компания — посмотреть, не сможет ли он и здесь провести аналогичные преобразования. Его это очень взволновало, говорит он: по его уверениям, человек, работающий в современной музыке, должен жить в Америке, — как и современный художник. Англия наполнена бледными подражаниями звездам американской звукозаписи. Я с заинтересованным видом кивал. Лайонел поставил мне запись главного хита „Выдумщиков“ — достаточно приятная мелодия, живой и броский хор. Мне эта музыка ничего не говорит; или скажем так: я получаю от нее такое же удовольствие, какое мог бы получать от духового оркестра.Ganz ordinär.В общем-то, стоило узнать его поближе, но я буду рад снова остаться один. На следующей неделе он переезжает в квартиру в Вест-Виллидж.
Несколько раз мы с ним обедали вместе — странной, должно быть парой мы выглядели, проходя по улицам верхнего Ист-Сайда. По его словам, с Лотти все хорошо, впрочем, я чувствую, что видится он с ней нечасто. Две ее дочери от Леггатта — как же их зовут-то? — процветают: одна вот-вот закончит школу, другая работает кем-то вроде секретарши в журнале мод. То есть жизнь продолжается.
Сидим в ресторане и пытаемся вести непринужденную беседу. Пытаемся: интересно, сможем ли мы когда-либо узнать друг друга настолько, что нам больше не придется предпринимать усилия обратить наши разговоры в нечто инстинктивное, бездумное. Но, говорю я себе, с какой стати это вообще должно произойти? С моими родителями я никогдаподобной легкости не испытывал: я ее не ожидал и они тоже. Вследствие развода с Лотти, Лайонел — человек для меня практически чужой. То, что он мой сын, плод моего союза с Лотти, кажется почти невероятным. С Гейл у меня были отношения куда более близкие. Если честно, я буду рад, когда он покинет мою квартиру — рад, но, разумеется, не без чувства вины.
Письмо от Марцио и Мартина — у них серьезные затруднения с моим первым вариантом сценария. Еще бы не затруднения — впрочем, не такие серьезные, как у меня. Неблагодарная, каторжная работа: чувствую, голливудский период моей жизни только что завершился.
1961
Воскресенье,1 января
Встретил Новый Год у Джанет и Колоковски. Большая, шумная, хмельная, гнетущая вечеринка. Перед ней я заскочил промочить горло к Лайонелу, в его квартиру на Джейн-стрит. Ему кажется, что он нашел для себя новую группу — „Цикады“, фолк-трио. Хочет переименовать ее в „Мертвые души“. Как это, сказал я, в честь романа Гоголя? Какого романа? Великого романа Гоголя, „Мертвые души“, одного из величайших, когда-либо написанных. Ты хочешь сказать, что уже есть роман под названием „Мертвые души“? МАТЬ! Он бранился и пустословил: таким возбужденным я его еще ни разу не видел. Отнесись к этому, как к плюсу, посоветовал я: если ты о нем не знаешь, шансов, что знают другие, не так уж и много — а на тех, кто знает, это произведет впечатление. По-моему, отличное название для поп-группы, сказал я. Мои слова подняли его настроение, на лице Лайонела появилась широченная улыбка — и на один мучительный миг я увидел в нем себя, а не Лотти и Эджфилдов. Колени мои ослабли, целый рой смешанных эмоций накатил на меня — облегчение, за ним чувство страшной вины, ужаса и, полагаю, атавистическое шевеление почти что любви. Появился один из участников группы — нечесаный молодой человек в свитере и вельветовых брюках, — и миг этот миновал. Лайонел проиграл для меня несколько магнитофонных записей музыки „Мертвых душ“, — я издавал уместные одобрительные звуки. Он хочет ввести меня в свой мир, разделить его со мной, а я должен прилагать все старания, чтобы как-то на этот мир реагировать. Это самое малое, что я могу сделать.
На вечеринке сцепился с Фрэнком [О’Хара]. Должен сказать, он в последнее время невероятно полюбил ввязываться в споры и впадает при этом в неистовую запальчивость — до того, что кое-кто его уже и побаивается. Разумеется, главным горючим для наших препирательств, как и для любого спора, было спиртное. Я сказал, что всякий раз, как я проникаюсь интересом к новому художнику, у меня неизменно возникает желание взглянуть на самые ранние его работы, даже на юношеские. Почему это? — подозрительнымтоном осведомился Фрэнк. Ну, сказал я, потому что ранний дар — преждевременное развитие, назови его как хочешь, — дает, как правило, хороший ориентир при рассмотрении дара более позднего. Если в ранних работах ничего талантливого не наблюдается, это, пожалуй, делает неосновательными притязания работ более поздних, так я считаю. Херня, сказал Фрэнк, ты просто слишком цепляешься за традиции. Взгляни на де Кунинга, сказал я: его ранние работы производят по-настоящему сильное впечатление. Взгляни на Пикассо, когда он еще учился в школе живописи — потрясающе. Даже ранние вещи Франца Клайна, и те хороши, — что объясняет, почему хороши и поздние. А взгляни на Барнетта Ньюмена — безнадежен. И взгляни, наконец, на Поллока — этот и картонной коробки нарисовать не способен, — чем и объясняется все дальнейшее, тебе не кажется? Иди ты на хер, взвился Фрэнк, конечно, Джексон умер, и мудаки вроде тебя норовят обкорнать его, довести до собственных размеров. Глупости, ответил я: я высказывал то же мнение, когда Джексон был еще жив-здоров. Он — красное дерево, сказал Фрэнк, а вы просто кустики да побеги. И он повел рукой в сторону дюжины испуганных художников, столпившихся вокруг нас, чтобы послушать, как мы ругаемся.
Познакомился там с хорошенькой женщиной — Тэтси? Джени? — и мы обменялись с ней в полночь многообещающим поцелуем. Она записала для меня свое имя и номер телефона,да только я потерял бумажку. Может быть, Джанет сумеет отыскать эту даму? Я слишком много выпил — голова болела, тело сотрясала какая-то нервная дрожь. Новогоднее решение: сократиться по части пьянки и таблеток.
Понедельник, 27 февраля
День моего рождения. № 55. Открытка от Лайонела, еще одна от Гейл. „Счастливого дня рождения, дорогой Логан, и не говори маме, что получил эту открытку“. Дабы отпраздновать событие, тяпнул за завтраком водки с апельсиновым соком, потом, в первые офисные часы, — два стаканчика джина. Ленч в „Бимелманс“, тоже не без спиртного — два „негрони“. В полдень раскупорил для сотрудников бутылку шампанского. Чувствуя себя захмелевшим, принял две таблетки „декседрина“. Два „мартини“, прежде чем отправиться на свидание с Наоми [женщиной с вечеринки]. Вино и граппа в „Ди Сантос“. У Наоми болела голова, так что я проводил ее до квартиры и не остался. Сижу вот теперь за большим бокалом виски с содовой, из граммофона льется Пуленк, — сейчас приму две таблетки „нембутала“, которые отправят меня в царство снов. Счастливого дня рождения, Логан.
Понедельник, 3 июля
Глубоко потрясен смертью Хемингуэя.[186]Ужасающая, раздирающая душу, леденящая жестокость всего случившегося. Герман [Келлер] сказал, что он буквально снес себе голову. Два ствола дробовика. Вся комната вкусочках разлетевшихся мозгов и костей, в брызгах крови. Если это символ, то чего? Все горести от мозга — так развали его. Я вспоминаю Хемингуэя в Мадриде, в 37-м: его энергию и страстность, доброту ко мне, то, как он воспользовался своей машиной, чтобынайти Миро. После „По ком звонит колокол“ — воистину плохо, Хемингуэй сбился с пути, — романов его я читать не мог, однако рассказы были чудесны и чудесно вдохновляли при первом прочтении. Был ли то единственный момент в его карьере, когда на него пало подлинное благословение? А потом ничего — Джексон Поллок американской литературы. Герман, который знаком с людьми, близкими к его семье, говорит, что под конец он походил на маленького, хрупкого, седенького призрака. Разрушенного шоковой терапией. Черт подери: я и сам бывал в этих темных местах и кое-что знаю о мучениях, которые можно там претерпеть. Впрочем, ЭШТ мне, слава Христу, испытать не пришлось. Конечно, Хемингуэй был еще и хроническим забулдыгой — из тех, кто весь день держит себя на взводе, на самом краешке опьянения, но в стельку не напивается. И посмотри, кчему это его привело. Шестьдесят один год — всего на шесть лет старше меня. Чувствую себя ни в чем не уверенным, нервничаю. Позвонил Герману, и мы договорились о встрече. Довольно забавно — мне хочется в эти мгновения, пока в душе все не улеглось, находиться в обществе другого писателя — еще одного представителя нашего племени.
[На этом Нью-Йоркский дневник прерывается. Смерть Хемингуэя заставила ЛМС предпринять серьезные попытки сократить потребление спиртного и амфетаминов. Будучи человеком, спящим слишком чутко, он продолжал принимать снотворное. Однако крепкие напитки употреблять перестал и свел свою дозу к „чуть меньше бутылки вина в день“. Летом 1961-го он месяц отдыхал в Европе, проведя большую часть времени с Глорией Скабиус, теперь графиней ди Кордато, и ее пожилым мужем, Чезаре, в их уютном доме под Сиеной: „Ла Фачина“ („кузница“) — Глория неизменно называла его „Ла Факина“. Для ЛМС это место стало чем-то вроде второго дома: он провел в нем следующее Рождество, встретил Новый Год, а после, летом 63-го снова приехал туда еще на три недели.
Осенью 1962-го Аланна получила развод и вышла замуж за Дэвида Петермана. Гейл все еще время от времени присылала ЛМС открытки и ухитрялась встречаться с ним, когда возникала такая возможность, однако адвокат Аланны дал ЛМС ясно понять: одно из условий развода состоит в том, что никаких контактов между ЛМС и любой из девочек быть не должно — оговорка, которую ЛМС всегда считал ненужно жестокой и злобной.
Галерея продолжала процветать — спокойно и уверенно; ЛМС собрал значительную, состоящую из отборных работ коллекцию современных американских художников, сосредоточившись в основном на Клайне, Эльче, Ротко, Чардосьяне, Бэзиотесе и Мозервелле. Марта Хьюбер сохраняла верность галерее, а в октябре 62-го и Тодд Хьюбер перешел из „де Нэйджи“ в „Липинг и сын“.
В этот период ЛМС много занимался и журналистикой, что было, возможно, результатом его сравнительно трезвой жизни. Английские газеты и журналы часто обращались к нему с просьбами написать о совершающих европейские турне выставках американских картин. Он приобрел репутацию поборника этой живописи, — репутацию, которая скорее сердила его, говорившего, что в душе он всегда остается на стороне классического модернизма и эксцентрических представителей европейской традиции. Тем не менее, он опубликовал — и среди прочего в цветных приложениях к „Обсерверу“, „Инкаунтеру“ и „Санди таймс“ — значительные статьи, посвященные Ларри Риверс, Адольфу Готтлибу, Талботу Странду и Элен Франкенталер. Уоллас Дуглас добился для него ежемесячной колонки в „Нью рэмблере“. Дневник возобновляется весной 1963-го.]
1963
Пятница, 19 апреля
Начинает выходить „револьвер“. Все говорят, что основала его Энн Гинзберг. Удо [Фейербах] опять это сделал, — хотя мне представляется странным, что журнал, посвященный авангардному искусству, получил название, взятое из знаменитой похвальбы Геринга[187].Хотя, если подумать, может быть, оно и остроумно. На прием исправно сошлась вся старая братия — по-моему, выглядим мы все заезженными и постаревшими. Фрэнк с припухлым, красным лицом (я пообещал Энн, что не буду с ним спорить), Джанет и Колоковски (чем он занимается, этот мужик?). И еще отчетливее осознаешь список потерь: Поллок, Тейт, Клайн. Напряженная жизнь, которую все мы ведем в Нью-Йорке, чревата тяжелыми утратами. Поскольку я обещал не спорить с Фрэнком, то поспорил взамен с Германом — о предположительной красоте миссис ДжФК. Я сказал, что никакое усилие воображения не позволяет описать ее как красавицу: милая женщина — да; тонкая женщина — разумеется; женщина хорошо одетая — вне всяких сомнений, однако красивая — абсолютное нет. Герман, которому случилось побыть с ней в одних стенах, сказал, что находиться с ней рядом это все равно, что попасть в силовое поле, — она лишает тебя мужества, ошеломляет. Ты просто исступленный поклонник, вот и все, сказал я. Это ее положение внушает тебе благоговейный трепет — Первая леди и все такое, — ты не выносишь суждений, но переполняешься чувствами. Потом я еще поспорил с Диди Блэйн об Уорхоле — которого она считает Антихристом. По крайней мере, Уорхол умеет рисовать, сказал я: умеет, но не хочет — это совсем другая стратегия. Нас прервала Наоми — ей кажется, что я слишком провоцирую людей.
Энн загнала меня в угол и потребовала пообещать, что я для них что-нибудь напишу. Я сказал, что слишком стар для такого „хипового“ журнала, как „револьвер“, а она ответила: „Ладно, даю слово, возраст ваш мы под статьей указывать не будем“. Нравится мне Энн — курит одну сигарету за другой, тонкая, как тростинка, а голос глубже моего, — и надо признать, что свои нефтехимические миллионы она тратит на благие дела. Она попросила меня быть ее кавалером на приеме во французском посольстве. Как тут откажешь?
Среда, 8 мая
Забегает страшно взволнованный Лайонел: „Мертвые души“ попали в какой-то чарт под номером 68. Бородка его гуще не стала, зато волосы спускаются ниже воротника. Говорит, что теперь у него имеется подружка, настоящая американская девушка по имени Монди.
После его ухода втискиваюсь в смокинг (я определенно прибавляю в весе), и бреду в жилище Энн на Пятой, откуда мы лимузином проезжаем несколько сот ярдов, отделяющих нас отsoirée[188].Посол приветствует Энн, как старого друга. Я смешиваюсь с другими восьмьюдесятью достопочтенными господами — все в средних годах, — потягивающими шампанское подослепительным светом шести люстр. Очень по-французски, думаю я, — такое количество света — совсем как в их пивных барах: безжалостный накал. Перебрасываюсь несколькими словами с потеющим атташе, который кажется мне ненужно нервничающим, он то и дело поглядывает на дверь. „Ah, les voilà“[189],— уважительным тоном произносит он. Я оборачиваюсь и вижу входящих герцога и герцогиню Виндзорских.
Что я чувствую? Вот уж почти двадцать лет я не был от них так близко. Герцог выглядит старым, высохшим, очень хрупким — ему, должно быть, уже за семьдесят.[190]Герцогиня похожа на раскрашенную статуэтку, лицо вырезано из мела, рот — обозленный надрез, покрытый багровой губной помадой. Ни тот, ни другая не кажутся особеннолюбезными или довольными тем, что попали сюда, полагаю, они просто не смогли отвертеться от официального приглашения, исходящего от Франции, — поскольку эта страна позволяет им платить подоходный налог (срам да и только, по-моему).
Я кружу по залу, стараясь найти место поудобнее, чтобы понаблюдать за ними. Герцог курит, потом просит виски с содовой. Ноги Герцогини кажутся какими-то окоченелыми. Она расхаживает по залу, здороваясь с людьми (похоже, многих здесь знает), Герцог с несчастным видом тащится за ней по пятам, попыхивая сигаретой, кивая и улыбаясь всякому, на кого падает его взгляд. Однако глаза у него скорбные, слезящиеся, а улыбка совершенно автоматическая. Когда они подходят совсем близко ко мне, я замираю наместе.
Первой замечает меня Герцогиня, и ее похожий на рану рот застывает, не успев довершить улыбку. Я ничего не предпринимаю. Вся запасенная ею с 1943-го враждебность словно искрит по залу, мощная, как и прежде. Она поворачивается к Герцогу, что-то шепчет ему. Когда он видит меня, на лице его сначала изображается чувство, которое можно назвать только страхом, потом оно сменяется гримасой гнева и обиды. Оба поворачиваются ко мне спиной и что-то говорят послу.
Несколько мгновений спустя, атташе, с которым я разговаривал незадолго до этого, подходит и просит меня покинуть прием. Я спрашиваю, почему, Господи-боже. На этом настаивает „Son Altesse[191]“, говорит атташе, иначе он и Герцогиня уйдут. Сообщите, пожалуйста миссис Гинзберг, что я буду ждать ее снаружи, говорю я.
Я провожу полчаса, прогуливаясь взад-вперед по Пятой авеню, покуривая. И прохожу мимо дверей посольства, как раз когда из них появляются Герцог с Герцогиней. Тут же болтается стайка фотографов и несколько людей, аплодирующих, пока эта чета усаживается в машину. Некоторые из женщин даже приседают в реверансе.
Не в силах противиться искушению я кричу: „КТО УБИЛ СЭРА ГАРРИ ОУКСА?“. Выражение ужаса, паники и потрясения, появляющееся на их лицах, служит мне полноценным возмещением всего, что они со мной сделали, на все времена. Пусть теперь сделают что-нибудь похуже. Они торопливо забираются в лимузин и уезжают. А я едва не ввязываюсь в драку с дородным роялистом, который обзывает меня мерзавцем и позором Америки. Прочие зеваки от души соглашаются с ним. Мои слова о том, что я англичанин, до крайности их озадачивают. „Изменник“, — без особой уверенности объявляет один из них, когда все начинают разбредаться. „Этот человек вступил в сговор, имевший целью помешать осуществлению правосудия“, — произношу я в их равнодушные спины.
Энн Гинзберг мои объяснения случившегося чрезвычайно позабавили. Какую занятную, старосветскую жизнь вы ведете, Логан, говорит она.
Четверг, 11 июля
Ла Фачина. Прекрасный итальянский день. Нас здесь только трое — впрочем, Чезаре мы в этом году видим не часто. Он очень стар и очень тверд в привычках, весь день пишет у себя в комнате мемуары, присоединяясь к нам только за выпивкой и за обедом. Дом — просторный, полный воздуха, уюта, с толково устроенными соляриями на крыше — стоит посреди собственных оливковых и цитрусовых рощ на краю неглубокой долины, фасадом на запад, спиной к Сиене. У меня комната в отдельном маленьком флигеле для гостей; чтобы позавтракать, я перехожу двор — и всегда оказываюсь первым. Глория спускается, лишь услышав, как Энцо, слуга и помощник Чезаре, обслуживает меня. На ней джинсы, волосы собраны сзади и перевязаны шарфиком, мужская рубашка, узлом завязанная на животе. Она пополнела, однако лишние фунты носит с обычной ее беззаботной повадкой. „Я уже несколько часов, как встала, милый“, — говорит она, и я притворяюсь, будто ей верю. Она курит сигарету и наблюдает, как я ем, — всегда яйца-пашот на тостах, ближе этого Энцо к английскому завтраку не подбирается.
Сегодня отправились ко времени ленча в Сиену, сидели в кафе на Кампо, попивая „Фраскати“. Довольно забавно: туристы совсем не мозолят мне глаза — площадь достаточно огромна, чтобы они не разрушали ее красоту. Я побродил немного, зашел, пока Глория забирала из ремонта граммофон, в кафедральный собор. Потом мы съели по тарелке спагетти с салатом и возвратились в Ла Фачина. Глория повела собак — их у нее четыре — на прогулку, а я лежал в гамаке, читая.Très détendu[192].
Она все еще очень привлекательна, Глория, по крайней мере, на мой стариковский взгляд. Вчера вечером, когда она в хлопковом свитерке спустилась вниз, я понял, по тому, как подрагивали и покачивались ее груди, что лифчика на ней нет. После обеда, когда Чезаре отправился спать, а она стояла, перебирая пластинки, у граммофона, я подошел к ней сзади, обнял за талию и уткнулся носом ей в шею. „Ммм, чудно“, — произнесла она. Я передвинул руки к ее груди. „Ни-ни-ни, — сказала она. — Нехороший Логан“.„Ни даже укольчикаde nostalgie[193]?“ — спросил я. Она положила пластинки и звонко чмокнула меня в губы. „Ни даже этого“.
Горе в том, что когда мы с ней одни у бассейна, она, загорая, снимает лифчик. Для меня, пожирающего ее поверх книги глазами, это сладкая пытка. Может быть, потому я и полюбил этот дом, — все в нем пряно отдает Глорией, историей наших с ней сексуальных отношений. Думаю, ей приятно сознавать, что я сижу рядом, изнывая от неисполнимого желания. У нее имеются последние новости о Питере. Кубинский ракетный кризис вознес „Уже слишком поздно“ на вершину списков бестселлеров всего мира. „Питеру нравится, когда критики приписывают ему дар предвидения, — говорит Глория. — Он уже дважды побывал во Вьетнаме“.
Сегодня вечером Чезаре присоединился к нам за обедом — превосходный блейзер, белые хлопковые брюки. Передвигается он очень медленно, скованно, опираясь на трость.Глория поддразнивает мужа, к большому его удовольствию: „А вот и он, глупенький старый граф“.
Пишу это на террасе моего гостевого домика. О лампочки, вставленные в грубые каменные стены, бьются ночные бабочки, геконы вдосталь лакомятся ими. Свиристят сверчки, за желтой закраиной света квакают жабы. Я принес с собой большой, наполненный виски и кубиками льда стакан. Здесь мне всегда хорошо спится — я даже таблеток не принимаю.
Суббота, 12 октября
Нью-Йорк. Обед с Лайонелом и Монди в „Бистро ля Буффа“. За другим столом обедал — с Филипом Гастоном и Сэмом М. Гудфортом — Файнэр, однако я избегал его взгляда. После того, как через месяц в „револьвере“ появится моя статья о нем, я стану непопулярным в семействе Файнэра человеком. Терпеть не могу его новые поделки. Более чем способный художник, намеренно принимающийся писать плохо, всегда выглядит странно. Только самые лучшие из них могут позволить себе такое (Пикассо). А в случае Файнэра это выглядит отчаянной попыткой угнаться за модой.
Монди оказалась смуглой, рослой девушкой итальянского, я бы сказал, или испанского происхождения — с оливковой кожей, маленьким, слегка и упоительно горбатеньким носиком (может, она еврейка?) и заостренным подбородком. Масса густых немытых вьющихся волос. Вид у нее такой, точно она способна слопать Лайонела на завтрак. Прежде она водилась с Дейвом, главным певцом „Мертвых душ“, но затем переключилась на Лео, менеджера. Передача прав владения произошла по-дружески: собственно говоря, вся группа живет сейчас — из экономии — в квартире Лайонела. Повторить успех своего дебютного сингла „Американский лев“ (выше 37-го номера ему в чартах подняться не удалось) они пока не смогли. Лайонел с Монди каким-то образом ухитрились весь вечер продержаться за ручки. Я спросил Монди о ее фамилии, она ответила, что фамилии у нее нет. А какой та была, прежде чем Монди от нее отказалась? — настаивал я. А, ну тогда ладно: „Смит“. А я Логан Браун, сказал я.
Я проводил их пешком до дома, и Лайонел попросил меня подняться, познакомиться с группой. Ребят там было двое, одного я уже видел, — и три девушки примерно того же, что Монди, возраста. Полдюжины матрасов с цветастыми одеялами — вот практически и вся мебель. Впервые в жизни мне стало спокойно за Лайонела, я почувствовал облегчение; он порвал с миром Лотти и Эджфилдов — кому здесь какое дело до того, что он баронет и внук графа? Он нашел место, где может быть только собой. Ощутил я и укол зависти — бредя по улице в поисках такси и воображая, как все они ложатся спать. Нечего и сомневаться, они трахаются, когда им этого хочется — подумаешь, великое дело. Вдруг почувствовал себя стариком.
1964
Четверг, 30 января
Одна из редких тайных встреч с Гейл. Она растет[194],черты лица ее становятся резче, и я все яснее вижу в ней Аланну. Волосы у нее теперь длинные — как и у всех, похоже, но милый характер остался прежним. Она сама подготавливает наши встречи, приглушенным голосом сообщая мне по телефону: „Встретимся в закусочной на углу Мэдисон и 79-й. Я смогу остаться на час“. Мы сидим в глубине закусочной (я — спиной к входу), пьем кофе, Гейл курит сигарету. Она хорошо разбирается в искусстве и хочет поступить в художественную школу, однако Аланна и Петерман даже слышать об этом не желают. „Как жаль, что вы с мамой развелись, — с почти взрослой горечью говорит она. — Даже Арлен (Гейл выкатывает глаза) того же мнения“. И онаперечисляет мои достоинства: англичанин, работает в мире искусства, знаком со всеми обалденными художниками, где только ни жил, писал романы, сидел в тюрьме. Даже я начинаю думать, что малый я хоть куда. Я говорю, что все еще могу помочь ей, если будет такая нужда. Потом делаю небольшое заявление, и пока я произношу его, держа Гейл за руку, в горле у меня стоит комок. Мы несколько лет были одной семьей, говорю я. Я люблю вас, девочки, я видел, как вы росли. И этого ничто изменить не способно. То, что я и твоя мама не сумели ужиться, к нам с тобой, к чувствам, которые мы питаем друг к другу, никакого отношения не имеет. Я здесь для тебя, милая, говорю я, когда бы я тебени понадобился — всегда и навсегда здесь. Я вижу, что на глаза ее наворачиваются слезы, и потому меняю тему, невесть почему спрашивая, где она была, когда застрелилиДжФК. В школе, говорит Гейл, на уроке математики. Вошел директор и сообщил нам новость. Все заплакали, даже мальчики. А где был ты? Разговаривал по телефону с Парижем,с Беном. У него, видимо, работал телевизор, потому что он вдруг сказал: „Иисусе-Христе, кто-то застрелил вашего президента“. „Да-да, очень смешно, Бен“. И тут я услышал, как в галерее вскрикнула Хельма, и понял, что это правда.
Четверг, 27 февраля
Пятьдесят восемь. Господи помилуй. Не думаю, что стоит предпринимать очередную оценку прошедшего года — слишком гнетущее занятие.
Здоровье: приличное. Зубов больше не лишался. „Декседрин“ не принимал уже несколько месяцев. Выпивка под контролем. Удовлетворяюсь одним коктейлем во время ленча, хотя по вечерам, пью, наверное, все еще многовато. Курение: пачка в день, если никуда не выхожу. Немного лишнего веса, брюшко. Волосы редеют и седеют. Во мне еще можно признать прежнего ЛМС, в отличие, скажем, от Бена Липинга, ныне толстого старика, совершенно облысевшего.
Сексуальная жизнь: удовлетворительная. Моя нынешняя подружка это Наоми Митчелл [куратор Музея современного искусства]. Исполненный уважения и терпимости роман, — мог бы быть и повеселее. Мы встречаемся раз или два в неделю, когда то позволяет распорядок ее и моего дня.
Душевное состояние: отчасти подавленное. По какой-то причине стал больше тревожиться за будущее. Ничто не мешает мне оставаться здесь, в Нью-Йорке до бесконечности, управляя галереей так долго, как захочу и смогу. Жалование у меня хорошее, жилье удобное. Моя журналистская продукция и влияние пребывают на приятно высоком уровне. Я вращаюсь в интересном, изысканном обществе; езжу, когда захочу, в Европу; у меня маленькая квартира в Лондоне. Так на что же ты жалуешься? Думаю… в сущности, я никогда, почему-то, не ожидал, что жизнь моя сложится именно так. Куда подевались те юношеские мечты и амбиции? Что случилось с полными жизни, чарующими книгами, которые я собирался написать?
Я считаю, что на моем поколении лежит проклятие войны, этого „великого приключения“ (для тех из нас, кто пережил его и остался неискалеченным), удара, направленного прямо в середку наших жизней — в наше лучшее время. Война продлилась так долго, она расколола наши жизни надвое — на неотвратимые „до“ и „после“. Когда я думаю о том, каким был в 1939-м, и кем стал в 1946-м — человеком, потрясенным жуткой трагедией… Разве я мог продолжать жить так, будто ничего не случилось? Возможно, с учетом этих обстоятельств, я, в конечном счете, проявил себя не так уж и плохо. Я сохранил ЛМС в движении, — а время для „Октета“ у меня еще осталось.
[Июнь]
Лайонел умер. Вот, я написал эти слова. Глупый, бессмысленный несчастный случай. Произошло следующее.
Около шести утра мне позвонила Монди — подвывая, ревя и визжа в трубку: Лео плохо, он не приходит в себя и не шевелится. Я велел ей вызвать врача, поймал такси и понесся по городу. Когда я приехал, врач уже был там, он и сказал мне, что Лайонел мертв. Захлебнулся собственной рвотой.
Они с Монди поссорились, и та ушла слушать группу, игравшую в каком-то бруклинском клубе. Лайонел наглотался амфетамина и был пьян еще до ее ухода — бутылка из-под джина и несколько пустых пивных банок на кухне. Совершенно пьяный, он отключился на одном из разложенных по полу матрасов, голову его неудобно заклинило между ними, — в сущности, это было вызванным амфетамином и алкоголем коматозным состоянием. Потом организм его взбунтовался, Лайонела начало рвать, а бессознательное состояние и угол, под которым лежала голова привели… в общем, он захлебнулся. Легкие наполнились жидкостью, извергавшейся желудком, и он захлебнулся. Бедный глупый мальчишка. Бедный горестный Лайонел.
Я позвонил Лотти. Она закричала. А потом сдавленным, скрежещущим голосом сказала — я никогда, никогда не прощу ей этого — она сказала: „Ты ублюдок. Это ты во всем виноват“.
На похороны пришло человек сорок с лишним, я почти никого не знал, трогательно было видеть собравшийся вместе мирок Лайонела. Лотти прислала венок. Меня как-то отнесло к Монди, и мы с ней вдосталь наплакались. Она сказала, что сегодня день ее рождения — девятнадцать лет, — из-за него-то они и поругались. Ей хотелось отпраздновать событие на озере Тахо, а ему — в Нью-Орлеане. Сказала, что не может больше оставаться в квартире, и я предложил ей пожить у меня, в свободной комнате. С тех пор она здесь и, думаю, это помогает нам обоим. Она повсюду таскает с собой принадлежавший Лайонелу экземпляр „Виллы у озера“ („Он любил эту книгу, Логан“) — как талисман.
[Июль]
Решил не ездить этим летом ни в Лондон, ни в Италию. Намеренно ухожу с головой в работу: покупая — с умом, как мне представляется, — кое-какие картины художников Поп-Арта, но по преимуществу, и в немалых количествах, добротные полотна второго поколения Абстрактных экспрессионистов: мода меняется и покровители искусства вместес коллекционерами гоняются за Уорхолом,Дайном, Тэйцци, Олденбургом и прочими.
Монди нашла место в кафе в Виллидж, и на работу мы с ней отправляемся одновременно. У нее свои ключи, приходит и уходит, когда пожелает. Хотя, должен сказать, бóльшую часть вечеров она проводит дома. Мне нравится ее присутствие здесь — простая, теплая девушка. Мы смотрим телевизор, заказываем еду в китайском ресторане или в пиццерии, разговариваем о Лео, — она удивилась, узнав, что он был сэром Лайонелом („Так если бы мы поженились, я была бы вроде как леди?“). Она познакомила меня с изысканными радостями марихуаны, и я практически забросил барбитураты и снотворное. Джон Фрэнсис Берн одобряет. Когда по вечерам я куда-нибудь выхожу — на открытие выставки или на званный обед, — она дожидается моего возвращения. Немного жаль, что я не сохранил Мистик-Хаус, впрочем, мы достаточно счастливы и в жарком городе. Я получаю немало приглашений на уик-энды, однако не думаю, что и вправду могу появиться у Хьюберов или у Энн Гинзберг с Монди на буксире, — и просто отвечаю всем, что погрузился в сочинительство.
[Август]
Проблемы. Проснулся в шесть утра и пошел на кухню варить кофе. У открытого холодильника стояла Монди — глаза со сна смутные, волосы встрепаны, голая. Взяла картонкус апельсиновым соком и побрела мимо меня назад в свою комнату, сказав с совершенным безразличием: „Привет, Логан“.
К сожалению, сколько бы я ни притворялся, во мне никакое безразличие и не ночевало. Быть может, общинная жизнь, которую она вела с Лайонелом, его музыкантами и их подружками, и сделала небрежную наготу чем-то самим собой разумеющимся. Во мне же словно переключатель щелкнул, я вдруг со всей остротой осознал, что делю квартиру с хорошенькой девятнадцатилетней девушкой. Образы ее тела наполнили мое сознание. Я обнаружил, что атмосфера в доме полностью переменилась — теперь сам воздух в нем заряжен эротическим электричеством. Христос милосердный страдающий, Маунтстюарт, она же тебе во внучки годится. Да, но я человек из плоти и крови, из плоти и крови. В этот вечер я украдкой следил за ней, расхаживавшей по гостиной, подбирая с пола журнал, прихлебывая чай со льдом. Было жарко, и она подошла к кондиционеру, поближе к потоку холодного воздуха. Она рассказывала мне о каком-то противном клиенте, с которым ей пришлось иметь в этот день дело, — я не слушал, я смотрел. Говоря, Монди обеими руками свила сзади длинные пряди волос в толстый моток и уложила спиралью на макушке, открыв влажный загривок, чтобы его охладить. Когда она собирала волосы, мне было видно, как приподниялись под майкой ее груди. Меня перестал слушаться язык, в горле пересохло, я ощутил желание, столь откровенное и недвусмысленное, что перехватило дыхание. Я жаждал, чтобы ее молодое, сильное тело оказалось подо мной, на мне, рядом со мной.
И потому в этот вечер, за ужином, я предпринял упреждающие шаги. Сказал, что должен отправиться по делам в Лондон и Париж, что меня не будет недель шесть или около того, и что, возможно, она сочтет для себя более удобным перебраться, на время моего отсутствия, к друзьям. „А как же твоя квартира? — удивленно спросила она. — Твои вещи? Растения?“. Обращусь снова в агентство, сказал я. (Когда ко мне переехала Монди, я расторг контракт с агентством, проводившим уборки в моей квартире. Интересно почему?). „Нет-нет, — сказала она. — Я за всем присмотрю. С удовольствием“. И слизнула с большого пальца каплю кетчупа. Эти естественные жесты мне теперь переносить нестерпимо трудно. Хорошо, сказал я. Отлично. Если ты не будешь чувствовать себя одиноко. Главное, чтобы ты была счастлива.
Пятница, 21 августа
Все произошло прошлой ночью. И должно было произойти. Это было неизбежно и чудесно. Оба мы много выпили. Я стоял посреди кухни, она подошла ко мне сзади, обвила руками и положила голову мне на спину. Я думал, позвоночник мой сейчас с треском надломится. Она сказала „обиженным“ тоном: „Я буду скучать по тебе, Логан“. Я повернулся.Тут уж надо из камня быть сделанным, что ли. Евнухом надо быть, чтобы сдержаться в такой ситуации. Мы поцеловались. Мы пошли в мою спальню, разделись и стали любить друг дружку. Покурили ее травки. Полюбили еще раз. А проснувшись утром, снова любились, потом завтракали. Теперь она ушла на работу, а я вот сижу, записываю. Монди сказала, что хотела этого практически с тех пор, как переехала ко мне. Думала, оно, в каком-то смысле, сделает ее ближе к Лео. Однако она видела отсутствие во мне всякого интереса и относилась к этому с уважением, ей хватало и того, что мы друзья. А потом все изменилось, сказал она, ей стало вдруг ясно, что я тоже хочу ее, а остальное — только вопрос времени. Это был тот миг на кухне, щелчок переключателя. Когда все взаимно, мужчина и женщина знают это — инстинктивно, без слов. Они могут ничего не предпринимать, но знание о разделяемом ими желании всегда здесь, рядом с ними — явственное, как неоновая вывеска, твердящая: я хочу тебя, я хочу тебя, я хочу тебя.
Вторник, 25 августа
Пересекая по пути на работу Парк-авеню, — с головой, наполненной Монди, — я бросил взгляд влево и увидел, как сияет, ударенный утренним солнцем, шприц для подкожных впрыскиваний, „Крайслер-билдинг“ — серебристый космический корабль в манере „ар деко“, готовый вот-вот взорваться. Это и есть мой любимый в Манхэттене вид?
Четверг, 27 августа
6:30вечера. С плоским чемоданчиком в руке возвращаюсь домой с работы, иду по моей улице и замечаю мужчину в летнем полосатом костюме — стоит, уперев руки в бока, и разглядывает мой дом. Могу я вам чем-то помочь? — спрашиваю. У него отвислое, в складках лицо, тяжелый, синеватый, нуждающийся в бритве подбородок. Ага, говорит он. Живет в этом доме Лаура Шмидт? Я качаю головой и говорю, что здесь никого с таким именем нет — я знаю всех моих соседей. Спасибо, говорит он, и уходит. Теперь мне известно настоящее имя Монди. „Монди Смит“ это Лаура Шмидт. Решаю пока не делиться с ней этим открытием.
Суббота, 29 августа
И вот чем все кончилось. Я оказался беспечным дураком. Вчера мы с Монди, как обычно, вместе выходим из дому, отправляясь на работу. На другой стороне улицы стоит „Полосатый“, ожидая чего-то, а с ним еще один мужчина — в соломенной шляпе. Монди, едва увидев их, припускается бежать, точно заяц, в сторону Лексингтон-авеню. „Соломенная шляпа“ кричит: „Лаура, солнышко! Подожди!“, и оба бегут за ней. Я бросаюсь, растопыря руки, наперерез, преграждаю им дорогу. Эй! Какого черта тут происходит? Лаура/Монди уже свернула за угол, им ее не догнать. „Соломенная шляпа“ орет на меня: „Подонок! Мерзкий развратник! Извращенец! Это моя дочь!“. Ну и что? — говорю я. „Ей шестнадцать лет, вот что, ты, отвратный кусок дерьма“. Я отступаю на шаг. Нет-нет-нет, говорю я, она сказала, что ей девятнадцать. Мы отпраздновали девятнадцатый день ее рождения. „Мы сейчас в полицию пойдем, — шипит на меня „Полосатый“. — Английский неудачник“. НЕУДАЧНИК! Он выкрикивает еще кое-что, и оба они удаляются.
Возвращаюсь в квартиру, пытаюсь успокоиться. Иисус Христос задроченный. Да она выглядит на все двадцать пять, какие там девятнадцать — не говоря уже о шестнадцати.Как я, в мои лета, при такой разнице в возрасте, мог бы понять, что девятнадцатилетней женщине на самом деле шестнадцать? Лайонел — и тот не смог. Эти девочки, эти юные женщины подрастают так быстро. Взять ту же Гейл — я бы сказал, что на вид ей уже немного за двадцать. Впрочем, все эти оправдания, все ссылки на особые обстоятельства ничего уже не изменят. Звоню Джерри Шуберту, описываю ситуацию. Он выслушивает меня. Выглядит все не очень, Логан, сдержанно сообщает он. В штате Нью-Йорк половые отношения допускаются лишь после семнадцати лет. По взаимному согласию или нет, они могут предъявить тебе обвинение в изнасиловании третьей степени. В изнасиловании?И что мне делать, Джерри? — спрашиваю я. Он молчит. Что мне делать? Я тебе этого не говорил, произносит он, но я бы на твоем месте убрался из города, и побыстрее.
Что я и сделал. Сижу теперь в потеющем, лишенном кондиционеров Лондоне, Англия, в гостиной моего дома на Тарпентин-лейн.
Я повесил телефонную трубку. Уложил все самое необходимое в три чемодана. Выставил растения на пожарную лестницу и по телефону вызвал такси. Заехал в галерею, оставил ключи, сказав, что у меня внезапно возникла необходимость съездить в Европу. Меня отвезли в „Айдлуайлд“[195],и я купил билет до Лондона, „Ти-даблью-эй“. Позвонил в кафе Монди, чтобы оставить ей сообщение. Как это ни поразительно, она оказалась на месте. Они придут за тобой, сказал я: раз они знают, где ты живешь, так знают и где работаешь. Мне все равно, ответила она. Я рассказал ей о том, что собираюсь сделать, дал мой лондонский адрес и номер телефона и попросил вернуться в семью, подождать, пока ей не исполнится семнадцать. Откуда ты? — спросил я. Из Аламиды, — ответила она. Возвращайся в Аламиду, сказал я, и напиши мне, когда тебе и в самом деле исполнится семнадцать. Я люблю тебя, Логан, сказала она. И я тебя тоже люблю, ответил я, и ложь эта слетела с моих губ без малейших усилий.
![НУТРО ЛЮБОГО ЧЕЛОВЕКА [Уильям Бойд]](https://wattpad.me/media/stories-1/babe/babe47a05bcb42a11298b5db0e362bca.jpg)