19 страница21 декабря 2020, 19:23

Глава восемнадцатая

Забытый на кухонном столе кусок жареной говядины остыл и съежился и больше не похож на еду. Теперь это просто неровно вырезанный фрагмент чужой плоти, несъедобный и невыносимый, как труп поросячьего младенца в витрине мясной лавки, с мягкой улыбкой и пухлыми сомкнутыми веками, с двумя рядами жестких белых ресниц.

– Холодно, – говорит Вадик. – Ты замерзнешь так.

Лора стоит спиной, обхватив себя руками за плечи крепко, сердито, и Вадику кажется вдруг, что эти плоские костлявые ладони принадлежат кому-то другому, не ей. Что они вот-вот поползут навстречу друг другу, перебирая пальцами, как два многоногих жука, доберутся до выступающей ленты позвоночника и примутся с хрустом ломать его, вырывая звено за звеном, фрагмент за фрагментом.

– Где твой свитер? – спрашивает Вадик, потому что не может больше на это смотреть. – Сейчас. Подожди. Я принесу.

И тут же понимает, что сказал глупость, потому что Лорин джемпер брошен на пол в гостиной, которая сделалась так же недостижима, как поверхность Луны. Туда нельзя вернуться за кофточкой; нельзя вернуться вообще. В каком-то смысле за кухонной дверью, которую он, входя, толкнул плечом и после небрежно прикрыл за собой, сейчас ничего нет. Провал, бездонная шахта, черная пустота.

Почему-то Вадик уверен, что, стоит ему отвернуться от чужих ладоней, вцепившихся в узкую Лорину спину, они в самом деле очнутся и зашевелятся, и навредят девочке, и потому он не решается отвести глаза. Отступает на шаг, осторожно шарит позади себя, нащупывает латунную ручку и дергает, захлопывает дверь плотнее, до спасительного щелчка. Задраивает отсек.

– Ничего, – говорит он хрипло, пытаясь придать голосу уверенность, которой не чувствует. – Не страшно. Сейчас мы тебя согреем. Иди. Ну, не бойся, иди сюда. Тут же как в холодильнике. Эта жадная скотина Оскар, наверное, весь уголь на сторону продал. Вот, – бормочет Вадик. – Вот, на, держи, – и торопливо сдирает через голову свою мятую толстовку, стыдясь нечистых растянутых рукавов, и влажных подмышек, и того, что трое суток подряд спал и пил в одежде, не раздеваясь.

Прикоснуться к юной шелковой коже лежалой нечистой тряпкой, навязать ей запах собственного тела и его негодные соки – немыслимая наглость, возмутительное кощунство, думает он, сминая проклятый кусок материи в сырой комок. Уже надеясь, что она откажется. Не повернется, сделает вид, что не услышала, избавит его от позора. Но Лора оглядывается, послушная и тихая, подходит вплотную.

– А ты? – спрашивает она. – Как же ты?

И не дожидаясь ответа, уже доверчиво нагибает голову и протягивает вперед руки; складывает пальцы лодочкой, чтобы не застрять в рукавах. Не оставляет ему выбора.

Одевать другого – умение, доступное только взрослым. Тем, кто возился с младенцами и стариками. Научился угадывать неприемлемые углы, без насилия побеждать сопротивление суставов. Так что Вадик невольно на мгновение превращается в грубого варвара и делает все неправильно, а Лора почему-то не помогает ему. Просто замирает, застревает в узкой горловине, внутри тесного хлопкового кокона, пассивная, как завернутый в полотенце ребенок.

Он слышит ее дыхание под толстой тканью, неровные судорожные вдохи и выдохи и думает: она сейчас задохнется. Она как будто хочет задохнуться. Испуганный, он хватает застиранный ворот и тянет вниз, запутываясь пальцами в ее волосах, и освобождает ее, уже плачущую, горькую, невыносимую, с опрокинутым соленым ртом. Ее лицо слишком близко и потому искажено, некрасиво; крылья носа покраснели, веки опухли, мокрые ресницы слиплись. Он откидывает голову и глядит в потолок, и просит привычно: Господи, помоги мне, – но в этот раз Бог впервые не слышит его, равнодушно спит наверху, над пустыми и темными спальнями, над тяжелой черепичной крышей, над плоским снежным небом.

Бог не вмешивается, когда они, запутавшись в перекрученном куске хлопка, сталкиваются животами; не предпринимает ничего, когда пряжки их ремней притягиваются с железным стуком, как магниты. Уже понимая, что остался без помощи, он еще борется сам. В конце концов, нельзя же бросить ее вот так, растерянную и спеленутую. Сейчас, говорит он, подожди, тут где-то был рукав, и трогает ее аккуратно, не глядя вниз, надеясь, что руки целомудреннее глаз. Что он удержится и без Бога.

И, скользя рукой вдоль хрупких горячих ребер, неожиданно натыкается ладонью на маленький острый сосок, твердый как пуговица. Он сдается только тогда, только в этот момент.

– Ничего. Не бойся, – бормочет он, задыхаясь от жалости и похоти, и закрывает глаза, и касается языком горькой мочки уха, и пульсирующей вены на соленом виске, и нежной щеки, и переносицы, и мягких заплаканных губ. – Ничего.

Отрывает ее от пола и едва не падает, потрясенный собственной слабостью; и на подгибающихся ногах тащит ее, длинную и тяжелую, завернутую в тесный хлопковый кокон, как куколку бабочки. Прижимает к скользкой кухонной стене. В самом деле фиксирует плечом и коленом, чтобы она не выскользнула. Не убежала. Никуда не делась.

Ударившись лопатками в стену, она лязгает зубами и немного прикусывает язык. Это Вадик, думает она. Просто Вадик. Он не хочет плохого.

Если бы только освободить руки, она погладила бы его по щеке. Помогла расстегнуть пуговицу на своих джинсах. Она осторожно разгибает кисти внутри скрученных рукавов, ищет выход, способ облегчить ему задачу – и не находит. Просто упирается пяткой в стену, чтобы не потерять равновесие.

Плотная брючина из темно-синего итальянского денима, ухнув, падает на каменный пол. Лора сгибает ногу, напрягает стопу и выдергивает ее из узкой штанины. Чуть приподнимает бедра и разводит колени. Пальцы у него горячие и сухие, неожиданно грубые; подожди, думает она, терпеливо морщась, не спеши, не нужно спешить. Всё в порядке. Никто не придет.

Она открывает глаза, видит разоренный вчерашний стол, и брошенную Оскарову тарелку с двумя пережаренными картофелинами, и засохший ростбиф, и горку смятых окурков в пепельнице.

– Вадик, – шепчет она. – Не надо. Подожди, Вадик. Слышишь? Я не хочу – здесь.

И, треща нитками, взмахивает руками, вырывается наконец из своего текстильного кокона. Обхватывает его за шею крепко, как будто боится упасть. Как будто уже падает.

– Где твоя комната?

* * *

С близкого расстояния Оскарово лицо похоже на мордочку встревоженного грызуна: темные блестящие глаза, длинная верхняя губа. Гигантский бледный кролик сидит на груди плотно и тяжело, как чугунная гиря, и, чтобы вдохнуть как следует, придется вначале поднять руку и спихнуть поганца на пол. Кыш, бессильно думает Ваня, кыш. Какого черта ты уселся, чего тебе надо.

– Похоже на сердечный приступ, – злорадно гудит кролик неузнаваемым, далеким голосом из-под потолка, из каминной трубы. – Подложите ему что-нибудь под голову. У меня в комнате есть аптечка. Я сейчас.

И белесая кроличья голова теряет резкость, разъезжается и тает, как акварельный рисунок, в который плеснули водой; но тяжесть остается на месте, никуда не исчезает. Расплющенные Ванины легкие по-прежнему с каждым вдохом едва наполняются на четверть, а воздух разреженный и горький, будто чайная заварка.

– Убери его, Машка, – шепчет Ваня еле слышно. – Убери.

– Кого, Ванечка? – тут же спрашивает она, появляясь из тумана, и наклоняется ближе. – Кого убрать?

– Кролика.

От Маши пахнет дымом и слезами, она крепко берется горячей ладонью за его мокрую щеку, вцепляется пальцами в затылок и подсовывает ему под голову жесткий диванный валик.

– Не вздумай мне умереть, – сердито говорит она ему в ухо. – Даже не думай, понял? Попробуй только!

– Хва...тит с вас. Одного. Покойника, – отвечает он и закрывает глаза, и пока она расшнуровывает на нем ботинки, снова проваливается в темноту.

Маша сидит рядом на полу и слушает, как он дышит.

– Спасибо, – говорит она Оскару, вернувшемуся с лекарствами. – Давайте сюда. Я побуду с ним, подожду, пока он проснется.

– Вы уверены? – с сомнением спрашивает он. – Это может быть обморок.

– Он просто спит, – отвечает она твердо. – С ним уже все хорошо, вот увидите. Он здоровый. Крепкий как бык. Крепче всех, кого я знаю.

– Давайте хотя бы переложим его на диван, – предлагает Оскар.

– Мы? Его? – фыркает Маша. – Смеетесь? Да мы с места его не сдвинем. Ничего, пусть лежит здесь. Дайте лучше плед. Я сейчас накрою его, вот так, и посижу рядом. Ему просто нужно отдохнуть, вот и все.

Обмотанный клетчатым куском шерсти, Ваня лежит на спине, похожий теперь на огромного шотландского младенца, и дышит глубоко и ровно, без всхлипов.

– Вот так, – повторяет она, наклонившись, и замирает на мгновение, вглядывается в его спящее лицо. – Вот так.

И прикасается осторожно, чтобы не разбудить, гладит Ваню по волосам.

– Даже представить не могу, что вы о нас думаете, – говорит она потом, не оборачиваясь. – Мы здесь всего два дня, а уже ведем себя как сумасшедшие. Как какие-то чудовища. Все, что мы говорим и делаем... все ужасно. Неправильно. Я не знаю, как это вышло. Как будто это вообще не мы, понимаете?

Она умолкает, сгорбившись, уронив руки на колени, и чувствует вопросительный знак, повисший в воздухе. Где-то у нее за спиной маленький смотритель Отеля стоит спокойно и тихо, не торопится отвечать.

– Это не мы, – говорит Маша и встает, одним сильным движением выпрямляется во весь рост, большая и гибкая, как разогнутая пружина; снова, как в первый день у канатной дороги, борясь с искушением схватить его и поднять и встряхнуть.

– Мы не такие, слышите? То, что вы видите сейчас, – неправда. Мы... Вот Ванька, например, – он добрый. Неприлично, до глупости добрый и вечно деньги раздает, потому что ему всех жалко. Такие, как он, не умеют быть богатыми, понимаете? Ему неловко, он так и не привык. Ему все кажется, что он не заслужил. При нем вообще невозможно достать кошелек, ребята даже злятся иногда, а он ведь никого не хочет обижать, ему просто нужно, чтобы всем было хорошо. Это его способ извиниться за то, что у него так много. Знаете, у меня есть один мальчик с лейкозом, он ждет пересадку костного мозга, и я просто сказала при Ваньке, я даже не просила, просто рассказала, и он тут же сам предложил, есть одна клиника немецкая, очень дорогая... А Лиза, – говорит Маша, торопясь, перебивая сама себя, словно выделенное ей время кем-то заранее ограничено, и нужно успеть уложиться, пока ей не велели замолчать.

– Ее все любят, правда, и вы бы ее полюбили тоже, если б узнали получше. С ней рядом тепло. Нестрашно. Она умеет что-то такое... Если она вас любит, вы у нее всегда будете правы, понимаете? Всегда. Без условий. Просто потому, что это вы. К ней можно приехать среди ночи, и она ни о чем не будет спрашивать, просто приготовит постель, а утром сделает завтрак. И у нее крахмальные простыни, представляете? Ну кто сейчас вообще крахмалит простыни? Нет, – говорит она, все сильнее волнуясь. – При чем тут простыни? Это глупый пример. Подождите, я по-другому скажу.

Она шагает вперед, стараясь разглядеть выражение белеющего в полумраке Оскарова лица.

– Она покрасила соседям ворота. Такие жуткие были, ободранные, ржавые, и Лиза купила краску, ошкурила их и покрасила, пока соседи были на работе. Понимаете? Не для себя. Ей даже из окна их не видно, эти ворота. Соседи страшно разозлились, конечно, и два месяца подряд кидали ей мусор через забор, а она, – говорит Маша и тихо смеется, вспоминая, – знаете, что она им сказала? Если вы не перестанете, я вам еще яблоню там посажу. И три елочки. И все закончилось. Потому что она посадила бы, непременно бы посадила.

Вежливый маленький иностранец слушает без нетерпения, спокойно, но Машу тревожит его немота, его неподвижность. Отсутствие реакции. Она хотела бы рассказать ему о настоящем, очевидном, невостребованном Вадиковом таланте, который год за годом убивает его так же верно, как мышьяк. О том, как сильно и безнадежно Егор любит свою жену; и какое у Тани становится лицо, когда она держит на руках пятилетнюю Лизину дочь. О том, что в каждой Таниной книге – дети, дети, дети, большие и маленькие, любимые, потерянные и найденные, как будто она, меняя обложки, пишет одну и ту же историю, не имеющую конца; раз за разом проживает один и тот же мучительный борхесовский «поход за сокровищем», где сокровище – это ребенок. Просто ребенок, которого у нее нет. О том, что, пока этот ее одинокий поход не закончится, Петя не позволит себе оставить ее, что бы ни случилось.

В Машином сердце так много слов, слишком много; они прибывают, толкаясь, мешая друг другу, и застревают в горле, не находят выхода, потому что Оскар пассивен, как картонная декорация, и никак не помогает ей. А она не умеет так долго обходиться без помощи.

В наступившей тишине она слышит, как шипят в камине умирающие угли, как Ваня дышит во сне.

– Я все не то говорю. У меня не получится объяснить, – произносит она и сдается, и сердится на себя за глупые усилия.

Корова, болтливая дура. Сентиментальная идиотка. Какая разница, что подумает о них этот странный сонный человечек? Разве это важно теперь, когда уже поздно, когда ничего уже не исправить? Разве это важно вообще?

Она опускает руки, неожиданно пустая и бессильная, замерзшая, и отступает к тлеющему чугунному очагу. Согнувшись, на ощупь выбирает из кучки чистых сухих поленьев самое крупное, укладывает поверх горячих углей. Садится на пол, усыпанный колким древесным мусором. Обнимает ладонями колени и глядит, как мертвый кусок дерева начинает лениво, неохотно исходить паром. До рассвета еще слишком далеко, знает Маша. Ей не справиться без огня.

– Вы их очень любите, – говорит Оскар прямо у нее над ухом и садится рядом.

Удивленная, она поднимает голову, заглядывает в узкое серьезное лицо. В сказанном не слышно ни сочувствия, ни теплоты, это всего лишь вывод, сделанный сухо и без радости, логический беспристрастный вердикт. Но Маша слишком одинока сейчас и измучена, чтобы привередничать. Она благодарна. Ей кажется, будь она собакой, она завиляла бы хвостом. Лизнула маленькую бледную руку.

– Очень, – повторяет она просто. – Очень. Знаете, я однажды разбила машину, – говорит Маша. – Влетела ночью на МКАДе под грузовик. Несильно, просто расколола фонарь и угробила радиатор, но этот мужик так ужасно орал, прямо бился в дверь, стучал кулаками, а ГАИ все не было, и я вдруг почувствовала себя такой... глупой. Ненужной. Лишней. Я сидела с телефоном в руке и ревела в трубку как дура. И они все приехали. Понимаете? Все. В полвторого ночи. Сначала Ваня и Вадик. Потом Таня с Петькой. Вызвали эвакуатор, отогнали этого кошмарного мужика. И Егор тут же все уладил с гаишниками, а Лиза кофе привезла. Целый термос. И бутерброды. А потом мы поехали в Склиф. И там оказалось, у меня ребро сломано.

– А Соня? – уточняет Оскар, человек, который собирает факты. – Она была там? Ее имени вы не назвали.

Маша молчит, смотрит в огонь.

– Соня? – говорит она после паузы. – Нет, ее не было. Странно. Не помню почему. Наверное, я ей не позвонила.

Оскар поднимается на ноги, аккуратно отряхивает брюки.

– Вот, – говорит он. – Возьмите. Это аэрозоль, очень эффективный. Если приступ повторится, достаточно просто брызнуть в горло.

И протягивает ей маленький белый пузырек. Она смотрит на него снизу вверх, прячет руки за спину.

– Не уходите. Пожалуйста. Побудьте со мной.

* * *

Нетронутая кровать обмотана плотным покрывалом, как чемодан в аэропорту. Или это чужая спальня, или все предыдущие ночи Вадик спал не раздеваясь. Расшитая шелком ткань ледяная и скользкая, словно вакуумная пленка. Лора лежит на спине и чувствует лопатками, как ворочаются и звенят внутри матраса огромные пружины, готовясь вот-вот, в любую секунду распрямиться и ударить ее, вышвырнуть за дверь, в черный пустой коридор.

– Вадик? – зовет она вполголоса, чтобы пружины не услышали ее. – Вадик.

Она осторожно приподнимается на локтях и сгибает ноги в коленях, пробует освободиться. Наконец сталкивает с плеча его голову, неживую и тяжелую, как набитый песком мяч, и выбирается. Застывает над ним, прислушиваясь. Почти уверенная в том, что не услышит его дыхания.

Вадик вздрагивает, издает горлом булькающий звук и открывает глаза, невидящие и мутные. Смотрит мимо ее лица, в скрытый сумраком потолок.

– А? – хрипит он. – Кто?..

– Это я, – говорит она, поворачиваясь спиной, и опускает ноги на пол. – Я.

Ледяные паркетные доски обжигают ее босые ступни, как будто она разулась на катке.

– Ло... – начинает он и снова сипит, заходится мучительным кашлем; пытается собраться с мыслями.

В первые секунды после пробуждения Вадик уже много лет чувствует только одно: жажду. Убийственную, непобедимую. Обмелевшие артерии, сожженный спиртом желудок и слабеющие почки бунтуют и требуют влаги, обезвоженные мышцы сводит судорогой. Это не каприз, а вопрос выживания. Ультиматум. Чтобы получить возможность думать и разговаривать, Вадику необходимо восполнить баланс жидкости; это обязательное условие, и пытаться обойти его так же абсурдно, как задерживать дыхание.

Содрогаясь от сухих спазмов, он протягивает слепую руку и ищет в темноте – безуспешно, лихорадочно, отчаиваясь с каждой секундой. Роняет на пол подушку, сворачивает прикроватную лампочку и следом рушится сам. Кое-как поднимается на ноги и бредет, кашляя, спотыкаясь, в спущенных до колен штанах, волоча за собой лязгающий ремень. У него на пути Лора – голая, ослепительная, окаменевшая, – но достоинство и агония несовместимы. Он отталкивает ее от входа в ванную, откручивает кран и пьет, согнувшись, давясь и дрожа. До тех пор, пока вода не начинает литься обратно.

Страдания тела уничтожают человеческую душу; это известно всякому, кто хотя бы раз в жизни испытал невыносимую боль. Пока боль длится, она забирает себе все сознание без остатка, не оставляя места для любви, сожалений или стыда. Лишает свободы. Боль проста и навязывает простоту, грубо делит время на базовые фрагменты, всего на два: пока она есть и пока ее нет. Замерший над раковиной Вадик закрывает глаза и наслаждается кратким моментом счастья, потому что счастье для него и есть прекращение боли. Пустота и покой.

К сожалению для Вадика, передышка никогда не бывает долгой. Когда его жажда утихает, он снова способен чувствовать, а значит, отвращение, раскаяние и тоска уже ищут его. Навалятся совсем скоро, вот-вот.

Он возвращается в комнату и встречает там Лору, которая уже натянула джинсы. Услышав его шаги, она машинально, поспешно прикрывает груди ладонями, как делают даже очень близкие женщины, когда уязвимы или испуганы. Когда не желают больше делиться своей наготой.

Вадик знает, что должен заговорить с ней. Прямо сейчас, не откладывая, пока тоска и усталость не лишили его сил.

Красивые женщины (знает Вадик) редко бывают наивны или слабы – для этого им в жизни выпадает слишком много дерьма. Однако с тем, что прямо во время любви на ней заснул чужой сорокалетний алкоголик, девочка может и не справиться. Для этого она все-таки очень еще молода.

– Лора, – говорит он. – Лора, прекрасная. Посмотри на меня. Я отключился. Я мудак и буду жалеть об этом всю жизнь. Тебя надо любить часами, до инфаркта. До полного паралича. Чтоб потом сто лет вспоминать по ночам, пока не откажет память, и дрочить. Посмотри на меня, Лора. Я не гожусь. Мне даже трогать тебя, нежную, нельзя. Удивительно, как меня на месте молнией не убило.

Обессилев, он опускается на край кровати и смотрит на нее. Ждет знака. Микроскопического кивка. Крошечной улыбки. Или чтобы она просто отняла руки от груди и перестала от него защищаться.

Я ведь хотел не этого, думает Вадик, сжимая зубы; обращаясь уже не к Лоре, а к ехидному богу, который от него отвернулся. Не этого. Там, на кухне, у меня не было ни одной свинской мысли, ни единой, тебе ли не знать. Я просто пожалел ее, ничего больше. Просто пожалел. И ты, конечно, тут же подсунул мне ее – голую, плачущую, – а потом выдернул меня из розетки, как сломанную кофеварку. Смотри теперь, что из этого вышло. Ей стало еще хуже.

На секунду он всерьез подумывает встать на колени. Сообщить, что годится ей в отцы. Признаться в импотенции, наконец, лишь бы она утешилась хоть немного. Или можно прыгнуть на нее еще раз. Завалить прямо на полу и сделать все как следует. Проблема в том (знает Вадик), что у него уже не хватит на это сил. Измученный и пустой, он сейчас не чувствует похоти – только тоску и отвращение. Сильнее всего он хотел бы остаться в комнате один. Вытащить из-под кровати чемодан и достать круглую бутылку купленного в аэропорту «Чиваса». Проглотить граммов двести и потерять сознание.

Вот только девочка. Затравленная, полуодетая. Которую он за каким-то чертом приволок к себе в спальню и обидел еще сильнее, а теперь не знает, куда ее деть. А она пойдет сейчас и утопится. Прыгнет с горы.

– Ты знаешь, ты не переживай, – едва слышно говорит Лора. – Ну что такого. Ничего ведь не случилось. Мы ничего не сделали. Просто день такой, все не так. И хорошо же, да? И не надо было нам с тобой. Правда? Ты ложись. Поспи. У тебя глаза такие красные, тебе надо отдохнуть. Ты спи, а я пойду, ладно?

И пятится, отступает к выходу.

– Конечно, – жарко говорит Вадик и кивает, задыхаясь от гадкого, омерзительного, позорного облегчения. – Конечно, не надо было. Ну кто я, чтобы ты, такая. Со мной?

Не отнимая ладоней от груди, она толкает дубовую дверь голой спиной, морщится от прикосновения остывшей деревянной коробки.

– Только, Вадик, – говорит Лора. – Мне бы одеться что-нибудь. Не могу же я...

– Я идиот, – хрипит он, умирая от нетерпения. – Сейчас.

Он готов отдать ей все. Весь свой гребаный чемодан, лишь бы она ушла.

В этот раз она одевается сама. Отвернувшись, торопливо проскальзывает в рукава, хрустит молнией. Целомудренно глядя в пол, он стоит рядом и ждет.

– Слушай, – говорит он, не поднимая глаз. – Вот что. Ты не рассказывай Ваньке. Он, конечно, ведет себя как скотина. И не только он. Мы все козлы рядом с тобой, Лора, нежная. Все как один. Старые подлые козлы. Тебе с нами плохо. Но все равно не надо. Не надо ему рассказывать. Ты просто беги от нас подальше. Ты еще все правильно можешь сделать. Эта история закончится рано или поздно, мы вернемся домой, и тогда – беги.

– Мне некуда, – коротко отвечает Лора.

И выходит за дверь.

Пятью секундами позже Вадик откупоривает виски, швыряет пробку себе под ноги и садится на край кровати. Зажмурившись, делает два огромных жгучих глотка. Затем еще два. И еще. Ставит бутылку на пол и откидывается назад, разбросав руки, как прибитый к матрасу Иисус.

Прежде чем провалиться в сон, он успевает еще подумать о том, что она ушла босиком.

19 страница21 декабря 2020, 19:23

Комментарии